Но сначала нужно было выбраться из этой клетки.
Соню забрали так же внезапно, как и привели. Двое все тех же немых стражей в защитных костюмах вошли, жестом приказали ей подняться и увели, не дав нам даже попрощаться. Дверь захлопнулась, оставив меня в знакомой давящей тишине. Ее краткое присутствие было как глоток воздуха для утопающего, а теперь я снова был на дне. Я остался один со своей тетрадью и нарисованной в ней безумной картой моего кошмара.
Прошло не так много времени — возможно, день; возможно — два. Промежутки между едой были моими единственными часами. И вот дверь снова открылась. На этот раз без предупреждения, без подноса с едой. Вошли двое мужчин.
— Встать. Надеть это, — один из них протянул мне плотную светонепроницаемую повязку на глаза.
Сердце упало. Это был конец. Или «утилизация», или нечто еще более ужасное. Сопротивляться было бессмысленно. Я надел повязку. Мир погрузился в абсолютную, липкую тьму. Меня взяли под руки и повели. Мы шли по бесконечным коридорам, и звук наших шагов, прерываемый лишь скрипом дверей, сменился тихим гулом — мы вошли в кабину лифта, которая бесшумно поплыла вниз, в ещё большую глубину. Ощущение давления в ушах подсказало, что мы опустились очень глубоко.
Наконец мы остановились. Мне приказали сесть в какое-то кресло, холодное и жесткое, с подлокотниками. Только тогда повязку сняли.
Я моргнул, привыкая к свету. Комната была небольшой, круглой, с гладкими металлическими стенами. Ни окон, ни зеркал. В центре стояло то самое кресло, в котором я сидел, а перед ним — сложная конструкция из проводов, мониторов и какого-то устройства, напоминавшего огромный устрашающий шлем для виртуальной реальности. Рядом, спиной ко мне, возился с оборудованием человек в белом халате и хирургической маске. Его движения были точными, выверенными.
Люди, что привели меня, вышли, и дверь с глухим стуком закрылась. Я остался наедине с незнакомцем.
Он закончил настройку, медленно повернулся и уставился на меня. Его глаза над маской были темными и невероятно усталыми, но в них не было ни капли эмпатии. Только холодный клинический интерес. Минуту, другую он просто молча смотрел на меня, будто изучая редкий экспонат.
Затем он наклонился к встроенному в стену микрофону.
— Выйдите. Ждите моего сигнала, — его голос был низким и безжизненным.
Он дождался, пока, должно быть, за дверью воцарилась тишина, и снова посмотрел на меня.
— Сейчас мы вызовем у тебя твои… переживания, — сказал он, и в его тоне прозвучало легкое пренебрежение к слову «кошмары». — Мы значительно усилим их интенсивность и четкость. Не пытайся сопротивляться. Это бесполезно и только усилит боль.
Он указал на шлем и мониторы.
— Это оборудование считает твою энцефалограмму и проецирует ее визуализацию. Я буду видеть то, что видишь ты. Всякую… грязь, что засела в твоем сознании.
Ужас, ледяной и тошнотворный, сковал меня. Они не просто изучали меня со стороны. Они собирались залезть ко мне в голову. Сделать меня живым кинотеатром для демонстрации моего личного ада.
— Нет… — прошептал я, вжимаясь в кресло. — Вы не можете…
— Мы можем, — он перебил меня, и в его глазах мелькнуло что-то жесткое. — Это необходимо. Ты носишь в себе информацию. Мы ее извлечем.
Он надел на меня шлем. Холодный пластик прижался к вискам. Я видел, как его пальцы тянутся к рубильнику на панели.
— Расслабься. — Это прозвучало как самая жестокая насмешка.
И мир взорвался.
Это не было похоже на сон или галлюцинацию. Это было полное, тотальное погружение. Жужжание Пряхи превратилось в оглушительный рев, от которого трескались кости в черепе. Стерильная комната исчезла, и я снова оказался в лесу, но лес этот был соткан из извивающихся, мерцающих серебристых нитей. Они обвивали деревья, стягивали их в узлы, пронзали землю. Безликая Пряха стояла в центре этого хаоса, и ее маска теперь была обращена прямо на меня. Я чувствовал, как ее безглазый взгляд впивается в меня, прожигая насквозь.
Я видел Степана. Но теперь он был не бледным призраком, а искаженным в муке существом, его тело было разорвано и сшито обратно теми же серебристыми нитями. Он протягивал ко мне свои сшитые руки и беззвучно кричал.
Я видел маму — ее кукольное лицо расползалось, как мокрая бумага, а из-под него проступало нечто гладкое и безразличное.
Я видел Генриха — он стрелял в меня из своего ружья, и свет обжигал не кожу, а душу.
Это длилось вечность. Агония, препарированная и усиленная до немыслимых пределов. Я чувствовал, как мое сознание трещит по швам, готовое рассыпаться.
А потом… отключка. Не сон, не обморок. Просто щелчок — и ничего.
Я очнулся на холодном полу своей камеры. Голова раскалывалась, все тело ломило, будто меня прогнали сквозь строй. Я был один. Совершенно один. Следов оборудования не было. Только знакомые четыре стены и давящая тишина.
Но теперь эта тишина была обманчивой. Потому что я знал — там, снаружи, за стеклом, кто-то видел. Кто-то смотрел мой самый страшный кошмар в прямом эфире. И этот кто-то что-то записывал, изучал, анализировал.
Они не просто держали меня в клетке. Они проводили над мной эксперименты. И самый ужас был в том, что я даже не знал, ради какой цели.
Номер 731
Два года.
Семьсот тридцать дней, отмеренных лишь сменой пластиковых подносов с едой и редкими беззвучными визитами уборщицы. Два года в этой стерильной белой коробке, где самый громкий звук — биение собственного сердца.
Мне восемнадцать. Я должен был готовиться к экзаменам, гулять с друзьями, влюбляться, спорить с родителями о будущем. Вместо этого я ношу безразмерную больничную робу серого цвета. На груди — нашивка с номером: 731. Это мое имя. Это вся моя идентичность. Петя, Петр — это осталось в той жизни, за этими стенами. Той жизни, в существовании которой я уже не был уверен.
Моя синяя тетрадь — единственная связь с прошлым. Ее страницы истрепались до состояния пергамента, испещрены новыми пометками, схемами, безумными теориями, которые я строил, пытаясь найти логику в своем положении. Я выучил ее наизусть. «Безликая Пряха». «Степан, 18.07.1947». «Генрих, охотник». «Софья, карьер, скрежет». Эти имена и даты стали мантрой, молитвой отчаяния.
Изредка меня выводили «на прогулку». Это была комната чуть больше моей камеры, с беговой дорожкой, парой тренажеров и стеллажом с книгами. Книги были старые, безобидные: классика, технические справочники — ничего, что могло бы навести на мысли о мире за пределами. Ни окон, разумеется, ни часов. Дверь — одна, тяжелая, с электронным замком. Я бегал по дорожке до изнеможения, пытаясь заглушить физической болью боль душевную, пытаясь убежать от самого себя.
Однажды, во время одной из таких «прогулок», дверь открылась, и внутрь вошла она. Софья. Я не видел ее два года. Она повзрослела, осунулась, в ее глазах читалась такая же выжженная пустота, что и в моих. Мы замерли, глядя друг на друга, и в этой тишине был целый мир общего понимания, общего ада.
— Софья… — начал я.
Из динамика тут же раздался резкий безличный голос:
— Запрещено. Вернуться к занятиям.
Мы не посмели ослушаться. Она молча отошла к велотренажеру, я — к дорожке. Мы украдкой переглядывались, но ни слова так и не было сказано. Ее забрали первой. Эта мимолетная встреча была и пыткой, и подарком. Напоминанием, что я не один со своим безумием. И доказательством, что нас намеренно держат порознь.
Раз в несколько недель ко мне приходила женщина — доктор Ирина, штатный психолог. Ее визиты были ритуалом. Она садилась, задавала одни и те же вопросы: «Как сон? Чем заняты мысли? Не беспокоят ли голоса?» Она делала заметки в планшете, ее лицо было профессионально-сочувствующим, но глаза оставались холодными. Я пытался задавать вопросы ей.
— Где я? Почему меня держат?
— Сеанс окончен, номер семьсот тридцать один. До следующего раза.
— Кто эти люди? Что им от меня нужно?
— Сеанс окончен.
— Моя мать… она жива?
— Сеанс окончен.
И так каждый раз. Стена. Глухая бетонная стена.
Но однажды, после особенно изматывающего «сеанса» у Человека в Маске, где мне снова показали усиленные кошмары, я был на грани. Доктор Ирина, видимо, заметила мое состояние.
— Генрих, — выдохнул я, почти не надеясь на ответ. — Кто он? Почему он в лесу?
Доктор Ирина на секунду замерла, глядя на меня поверх планшета. В ее глазах мелькнула тень чего-то — не сочувствия, а скорее… усталого принятия.
— Он — не ваш враг, номер семьсот тридцать один, — тихо сказала она, отступая от своего заученного сценария. — Он… сторож. Охотник. Его задача — охранять границы и отгонять… подобных той, что в вашей голове. Сущностей.
Я застыл, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть этот миг откровения.
— Он не уследил за вашей группой, — продолжила она, снова глядя в планшет, будто делая запись. — Такое случается. Их нельзя убить. Можно лишь сдерживать. Он делает, что может.
— А вы? — прошептал я. — Вы тоже… сдерживаете? Зачем вы меня держите? Я же… Я же не одна из них!
Она подняла на меня взгляд, и в нем снова была непробиваемая стена.
— Сеанс окончен, номер семьсот тридцать один. До следующего раза.
Она ушла, оставив меня с новой — горькой — пищей для размышлений. Генрих — охотник. Страж. Он не был ни сумасшедшим, ни злодеем. Он был солдатом на невидимой войне, фронт которой проходил через тот самый лес. А я… я был жертвой прорыва его обороны. Коллатеральным ущербом.
Но это не объясняло, почему меня держат здесь, в этой подземной тюрьме. Если я просто жертва, почему меня не выпустили? Почему не лечат, а лишь изучают, как подопытного кролика, раз за разом погружая в кошмар?
Я подошел к стене своей камеры и прислонился к ней лбом. Холодный бетон не давал ответов. Я был номером семьсот тридцать один. Узником. Экспериментом. И спустя два года я понимал это даже яснее, чем в первый день. Они не собирались меня отпускать. Я был ценным активом. Источником информации о враге.
И единственным моим оружием в этой войне, где я был и полем боя, и трофеем, оставалась истрепанная тетрадь и трезвый холодный ум, который я с таким трудом сохранял. Я должен был найти ответ. Не ради спасения — его, я чувствовал, уже не будет. Ради понимания. Перед тем, как окончательно сойти с ума.
Привычка — вот что стало моим главным тюремщиком. Привычка к серым стенам, к безликой робе, к шагам за дверью в определенное время. Привычка к тому, что твоя жизнь — это расписание, составленное без тебя. Даже сеансы у Человека в Маске стали частью рутины. Ужасной, изматывающей, но предсказуемой. Я научился отключаться, уходить вглубь себя, в то тихое место, куда не могли дотянуться усиленные кошмары. Я был пустой скорлупой, и в этом было мое спасение.
Но всё изменилось после одного ничем не примечательного, на первый взгляд, сеанса.
Как всегда, меня отвели в круглую металлическую комнату, подключили к аппаратуре, и Человек в Маске запустил ад. Лес, нити, Пряха, искаженное лицо матери… Все те же образы. Я мысленно отступил, готовясь переждать бурю.
И тут произошло нечто. В самый разгар кошмара, когда тени сходились слишком близко, мама — ее кукольная проекция — повернула ко мне голову. Ее рот, обычно застывший в улыбке, открылся.
И она заговорила.
Звуки, которые она издавала, не были похожи ни на один человеческий язык. Это было скрежетание, шипение и щелканье, слитые воедино в гортанную, отрывистую речь. Слова, если это можно было назвать словами, резали слух, будто осколки стекла. В них не было смысла, который я мог понять, но был ритм. Древний, гипнотический и бездонно злой.
Я невольно вскрикнул от неожиданности и ужаса. Внезапность прорвала мою психологическую защиту.
В тот же миг я увидел, как Человек в Маске замер. Его рука, делавшая пометки, остановилась. Он резко поднял голову и уставился на монитор, на котором, я понял, отображались образы моего кошмара. Даже сквозь маску я увидел, как его глаза расширились. В них не было страха. Было нечто иное: шок, признание и… жадный, лихорадочный интерес. Он что-то понял. Что-то очень важное.
Он тут же вырубил аппаратуру. Ад резко оборвался, оставив меня в изнеможении и смятении. Он не стал ничего говорить, не взглянул на меня. Он просто быстро собрал свои записи и почти выбежал из комнаты, его обычная холодная выдержка куда-то испарилась.
С этого дня всё пошло под откос.
Когда меня вернули в камеру, я сразу понял — что-то не так. Мои тетрадь и ручка уже ждали на столе. Их положили туда во время моего отсутствия — аккуратно, будто для инвентаризации. Позже пришли и за книгами. А потом… а потом у меня отобрали и тетрадь. И самое страшное было даже не в этом, а в том, с какой холодной методичной решимостью это делалось. Я остался в четырех голых стенах. Полная сенсорная депривация.
Затем перестала приходить доктор Ирина. «Сеансы окончены» закончились сами собой. Теперь со мной никто не разговаривал. Еду просовывали в узкий лоток, встроенный в дверь, не открывая ее. Я не видел даже руки того, кто это делал.
А потом погас свет.
Я думал, что знаю, что такое тьма. Но я ошибался. Это была не просто темнота. Это была абсолютная, всепоглощающая чернота, в которой исчезало само понятие пространства. Не было стен, не было потолка, не было меня. Только бесконечное давящее ничто. Я кричал, но звук тонул в звукоизоляции, возвращаясь ко мне глухим беспомощным эхом. Я тыкался пальцами в стены, чтобы убедиться, что они еще есть, что я еще есть.
И в этой тьме кошмары нашли меня с новой силой.
Им больше не нужна была машина. Пряха прорвалась сквозь экранированные стены. Теперь жужжание звучало не снаружи, а прямо в моем черепе. Тени шевелились в абсолютной черноте, и я чувствовал их ледяное прикосновение на коже. А самое страшное — я снова и снова слышал тот язык. Скрипучие, шипящие звуки, которые доносились то из угла, то из-за спины. Они складывались в тот же ритм, что и в кошмаре. Это был не случайный набор звуков. Это была речь. Послание. Заклинание.
Я сидел, сжавшись в комок, в углу, зажимая уши ладонями, пытаясь заглушить невыносимый шум. Но он проникал внутрь, в самую суть.
Они не просто изолировали меня. Они бросили ее на меня. Сознательно. После того, как Человек в Маске услышал тот язык. Я больше не был просто объектом изучения. Я стал полем для самого жестокого эксперимента. Клеткой, в которую запустили хищника, чтобы посмотреть, что произойдет.
И я понимал, что происходит что-то. Я чувствовал, как мои собственные мысли начинают путаться, подстраиваясь под этот адский ритм. Как воспоминания искажаются, подменяются. Пряха не просто пугала меня. Она переписывала меня. И в полной темноте, без единого внешнего ориентира, у меня не оставалось никакой защиты.
Я был номером семьсот тридцать один. И моя единственная задача теперь — не сойти с ума окончательно, пока Она вплетает мое сознание в свое бесконечное ужасное полотно.
Свет зажегся так же внезапно, как и погас. Резкая безжалостная яркость вонзилась в глаза, заставив меня зажмуриться от боли. Я все еще сидел в углу, обхватив голову руками, и эта поза стала моей второй кожей за эти дни абсолютной тьмы. В ушах все еще стоял звон — эхо того нечеловеческого языка и жужжания, которые теперь жили внутри меня.
Спустя несколько часов дверь открылась.
Соню забрали так же внезапно, как и привели. Двое все тех же немых стражей в защитных костюмах вошли, жестом приказали ей подняться и увели, не дав нам даже попрощаться. Дверь захлопнулась, оставив меня в знакомой давящей тишине. Ее краткое присутствие было как глоток воздуха для утопающего, а теперь я снова был на дне. Я остался один со своей тетрадью и нарисованной в ней безумной картой моего кошмара.
Прошло не так много времени — возможно, день; возможно — два. Промежутки между едой были моими единственными часами. И вот дверь снова открылась. На этот раз без предупреждения, без подноса с едой. Вошли двое мужчин.
— Встать. Надеть это, — один из них протянул мне плотную светонепроницаемую повязку на глаза.
Сердце упало. Это был конец. Или «утилизация», или нечто еще более ужасное. Сопротивляться было бессмысленно. Я надел повязку. Мир погрузился в абсолютную, липкую тьму. Меня взяли под руки и повели. Мы шли по бесконечным коридорам, и звук наших шагов, прерываемый лишь скрипом дверей, сменился тихим гулом — мы вошли в кабину лифта, которая бесшумно поплыла вниз, в ещё большую глубину. Ощущение давления в ушах подсказало, что мы опустились очень глубоко.
Наконец мы остановились. Мне приказали сесть в какое-то кресло, холодное и жесткое, с подлокотниками. Только тогда повязку сняли.
Я моргнул, привыкая к свету. Комната была небольшой, круглой, с гладкими металлическими стенами. Ни окон, ни зеркал. В центре стояло то самое кресло, в котором я сидел, а перед ним — сложная конструкция из проводов, мониторов и какого-то устройства, напоминавшего огромный устрашающий шлем для виртуальной реальности. Рядом, спиной ко мне, возился с оборудованием человек в белом халате и хирургической маске. Его движения были точными, выверенными.
Люди, что привели меня, вышли, и дверь с глухим стуком закрылась. Я остался наедине с незнакомцем.
Он закончил настройку, медленно повернулся и уставился на меня. Его глаза над маской были темными и невероятно усталыми, но в них не было ни капли эмпатии. Только холодный клинический интерес. Минуту, другую он просто молча смотрел на меня, будто изучая редкий экспонат.
Затем он наклонился к встроенному в стену микрофону.
— Выйдите. Ждите моего сигнала, — его голос был низким и безжизненным.
Он дождался, пока, должно быть, за дверью воцарилась тишина, и снова посмотрел на меня.
— Сейчас мы вызовем у тебя твои… переживания, — сказал он, и в его тоне прозвучало легкое пренебрежение к слову «кошмары». — Мы значительно усилим их интенсивность и четкость. Не пытайся сопротивляться. Это бесполезно и только усилит боль.
Он указал на шлем и мониторы.
— Это оборудование считает твою энцефалограмму и проецирует ее визуализацию. Я буду видеть то, что видишь ты. Всякую… грязь, что засела в твоем сознании.
Ужас, ледяной и тошнотворный, сковал меня. Они не просто изучали меня со стороны. Они собирались залезть ко мне в голову. Сделать меня живым кинотеатром для демонстрации моего личного ада.
— Нет… — прошептал я, вжимаясь в кресло. — Вы не можете…
— Мы можем, — он перебил меня, и в его глазах мелькнуло что-то жесткое. — Это необходимо. Ты носишь в себе информацию. Мы ее извлечем.
Он надел на меня шлем. Холодный пластик прижался к вискам. Я видел, как его пальцы тянутся к рубильнику на панели.
— Расслабься. — Это прозвучало как самая жестокая насмешка.
И мир взорвался.
Это не было похоже на сон или галлюцинацию. Это было полное, тотальное погружение. Жужжание Пряхи превратилось в оглушительный рев, от которого трескались кости в черепе. Стерильная комната исчезла, и я снова оказался в лесу, но лес этот был соткан из извивающихся, мерцающих серебристых нитей. Они обвивали деревья, стягивали их в узлы, пронзали землю. Безликая Пряха стояла в центре этого хаоса, и ее маска теперь была обращена прямо на меня. Я чувствовал, как ее безглазый взгляд впивается в меня, прожигая насквозь.
Я видел Степана. Но теперь он был не бледным призраком, а искаженным в муке существом, его тело было разорвано и сшито обратно теми же серебристыми нитями. Он протягивал ко мне свои сшитые руки и беззвучно кричал.
Я видел маму — ее кукольное лицо расползалось, как мокрая бумага, а из-под него проступало нечто гладкое и безразличное.
Я видел Генриха — он стрелял в меня из своего ружья, и свет обжигал не кожу, а душу.
Это длилось вечность. Агония, препарированная и усиленная до немыслимых пределов. Я чувствовал, как мое сознание трещит по швам, готовое рассыпаться.
А потом… отключка. Не сон, не обморок. Просто щелчок — и ничего.
Я очнулся на холодном полу своей камеры. Голова раскалывалась, все тело ломило, будто меня прогнали сквозь строй. Я был один. Совершенно один. Следов оборудования не было. Только знакомые четыре стены и давящая тишина.
Но теперь эта тишина была обманчивой. Потому что я знал — там, снаружи, за стеклом, кто-то видел. Кто-то смотрел мой самый страшный кошмар в прямом эфире. И этот кто-то что-то записывал, изучал, анализировал.
Они не просто держали меня в клетке. Они проводили над мной эксперименты. И самый ужас был в том, что я даже не знал, ради какой цели.
Номер 731
Два года.
Семьсот тридцать дней, отмеренных лишь сменой пластиковых подносов с едой и редкими беззвучными визитами уборщицы. Два года в этой стерильной белой коробке, где самый громкий звук — биение собственного сердца.
Мне восемнадцать. Я должен был готовиться к экзаменам, гулять с друзьями, влюбляться, спорить с родителями о будущем. Вместо этого я ношу безразмерную больничную робу серого цвета. На груди — нашивка с номером: 731. Это мое имя. Это вся моя идентичность. Петя, Петр — это осталось в той жизни, за этими стенами. Той жизни, в существовании которой я уже не был уверен.
Моя синяя тетрадь — единственная связь с прошлым. Ее страницы истрепались до состояния пергамента, испещрены новыми пометками, схемами, безумными теориями, которые я строил, пытаясь найти логику в своем положении. Я выучил ее наизусть. «Безликая Пряха». «Степан, 18.07.1947». «Генрих, охотник». «Софья, карьер, скрежет». Эти имена и даты стали мантрой, молитвой отчаяния.
Изредка меня выводили «на прогулку». Это была комната чуть больше моей камеры, с беговой дорожкой, парой тренажеров и стеллажом с книгами. Книги были старые, безобидные: классика, технические справочники — ничего, что могло бы навести на мысли о мире за пределами. Ни окон, разумеется, ни часов. Дверь — одна, тяжелая, с электронным замком. Я бегал по дорожке до изнеможения, пытаясь заглушить физической болью боль душевную, пытаясь убежать от самого себя.
Однажды, во время одной из таких «прогулок», дверь открылась, и внутрь вошла она. Софья. Я не видел ее два года. Она повзрослела, осунулась, в ее глазах читалась такая же выжженная пустота, что и в моих. Мы замерли, глядя друг на друга, и в этой тишине был целый мир общего понимания, общего ада.
— Софья… — начал я.
Из динамика тут же раздался резкий безличный голос:
— Запрещено. Вернуться к занятиям.
Мы не посмели ослушаться. Она молча отошла к велотренажеру, я — к дорожке. Мы украдкой переглядывались, но ни слова так и не было сказано. Ее забрали первой. Эта мимолетная встреча была и пыткой, и подарком. Напоминанием, что я не один со своим безумием. И доказательством, что нас намеренно держат порознь.
Раз в несколько недель ко мне приходила женщина — доктор Ирина, штатный психолог. Ее визиты были ритуалом. Она садилась, задавала одни и те же вопросы: «Как сон? Чем заняты мысли? Не беспокоят ли голоса?» Она делала заметки в планшете, ее лицо было профессионально-сочувствующим, но глаза оставались холодными. Я пытался задавать вопросы ей.
— Где я? Почему меня держат?
— Сеанс окончен, номер семьсот тридцать один. До следующего раза.
— Кто эти люди? Что им от меня нужно?
— Сеанс окончен.
— Моя мать… она жива?
— Сеанс окончен.
И так каждый раз. Стена. Глухая бетонная стена.
Но однажды, после особенно изматывающего «сеанса» у Человека в Маске, где мне снова показали усиленные кошмары, я был на грани. Доктор Ирина, видимо, заметила мое состояние.
— Генрих, — выдохнул я, почти не надеясь на ответ. — Кто он? Почему он в лесу?
Доктор Ирина на секунду замерла, глядя на меня поверх планшета. В ее глазах мелькнула тень чего-то — не сочувствия, а скорее… усталого принятия.
— Он — не ваш враг, номер семьсот тридцать один, — тихо сказала она, отступая от своего заученного сценария. — Он… сторож. Охотник. Его задача — охранять границы и отгонять… подобных той, что в вашей голове. Сущностей.
Я застыл, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть этот миг откровения.
— Он не уследил за вашей группой, — продолжила она, снова глядя в планшет, будто делая запись. — Такое случается. Их нельзя убить. Можно лишь сдерживать. Он делает, что может.
— А вы? — прошептал я. — Вы тоже… сдерживаете? Зачем вы меня держите? Я же… Я же не одна из них!
Она подняла на меня взгляд, и в нем снова была непробиваемая стена.
— Сеанс окончен, номер семьсот тридцать один. До следующего раза.
Она ушла, оставив меня с новой — горькой — пищей для размышлений. Генрих — охотник. Страж. Он не был ни сумасшедшим, ни злодеем. Он был солдатом на невидимой войне, фронт которой проходил через тот самый лес. А я… я был жертвой прорыва его обороны. Коллатеральным ущербом.
Но это не объясняло, почему меня держат здесь, в этой подземной тюрьме. Если я просто жертва, почему меня не выпустили? Почему не лечат, а лишь изучают, как подопытного кролика, раз за разом погружая в кошмар?
Я подошел к стене своей камеры и прислонился к ней лбом. Холодный бетон не давал ответов. Я был номером семьсот тридцать один. Узником. Экспериментом. И спустя два года я понимал это даже яснее, чем в первый день. Они не собирались меня отпускать. Я был ценным активом. Источником информации о враге.
И единственным моим оружием в этой войне, где я был и полем боя, и трофеем, оставалась истрепанная тетрадь и трезвый холодный ум, который я с таким трудом сохранял. Я должен был найти ответ. Не ради спасения — его, я чувствовал, уже не будет. Ради понимания. Перед тем, как окончательно сойти с ума.
Привычка — вот что стало моим главным тюремщиком. Привычка к серым стенам, к безликой робе, к шагам за дверью в определенное время. Привычка к тому, что твоя жизнь — это расписание, составленное без тебя. Даже сеансы у Человека в Маске стали частью рутины. Ужасной, изматывающей, но предсказуемой. Я научился отключаться, уходить вглубь себя, в то тихое место, куда не могли дотянуться усиленные кошмары. Я был пустой скорлупой, и в этом было мое спасение.
Но всё изменилось после одного ничем не примечательного, на первый взгляд, сеанса.
Как всегда, меня отвели в круглую металлическую комнату, подключили к аппаратуре, и Человек в Маске запустил ад. Лес, нити, Пряха, искаженное лицо матери… Все те же образы. Я мысленно отступил, готовясь переждать бурю.
И тут произошло нечто. В самый разгар кошмара, когда тени сходились слишком близко, мама — ее кукольная проекция — повернула ко мне голову. Ее рот, обычно застывший в улыбке, открылся.
И она заговорила.
Звуки, которые она издавала, не были похожи ни на один человеческий язык. Это было скрежетание, шипение и щелканье, слитые воедино в гортанную, отрывистую речь. Слова, если это можно было назвать словами, резали слух, будто осколки стекла. В них не было смысла, который я мог понять, но был ритм. Древний, гипнотический и бездонно злой.
Я невольно вскрикнул от неожиданности и ужаса. Внезапность прорвала мою психологическую защиту.
В тот же миг я увидел, как Человек в Маске замер. Его рука, делавшая пометки, остановилась. Он резко поднял голову и уставился на монитор, на котором, я понял, отображались образы моего кошмара. Даже сквозь маску я увидел, как его глаза расширились. В них не было страха. Было нечто иное: шок, признание и… жадный, лихорадочный интерес. Он что-то понял. Что-то очень важное.
Он тут же вырубил аппаратуру. Ад резко оборвался, оставив меня в изнеможении и смятении. Он не стал ничего говорить, не взглянул на меня. Он просто быстро собрал свои записи и почти выбежал из комнаты, его обычная холодная выдержка куда-то испарилась.
С этого дня всё пошло под откос.
Когда меня вернули в камеру, я сразу понял — что-то не так. Мои тетрадь и ручка уже ждали на столе. Их положили туда во время моего отсутствия — аккуратно, будто для инвентаризации. Позже пришли и за книгами. А потом… а потом у меня отобрали и тетрадь. И самое страшное было даже не в этом, а в том, с какой холодной методичной решимостью это делалось. Я остался в четырех голых стенах. Полная сенсорная депривация.
Затем перестала приходить доктор Ирина. «Сеансы окончены» закончились сами собой. Теперь со мной никто не разговаривал. Еду просовывали в узкий лоток, встроенный в дверь, не открывая ее. Я не видел даже руки того, кто это делал.
А потом погас свет.
Я думал, что знаю, что такое тьма. Но я ошибался. Это была не просто темнота. Это была абсолютная, всепоглощающая чернота, в которой исчезало само понятие пространства. Не было стен, не было потолка, не было меня. Только бесконечное давящее ничто. Я кричал, но звук тонул в звукоизоляции, возвращаясь ко мне глухим беспомощным эхом. Я тыкался пальцами в стены, чтобы убедиться, что они еще есть, что я еще есть.
И в этой тьме кошмары нашли меня с новой силой.
Им больше не нужна была машина. Пряха прорвалась сквозь экранированные стены. Теперь жужжание звучало не снаружи, а прямо в моем черепе. Тени шевелились в абсолютной черноте, и я чувствовал их ледяное прикосновение на коже. А самое страшное — я снова и снова слышал тот язык. Скрипучие, шипящие звуки, которые доносились то из угла, то из-за спины. Они складывались в тот же ритм, что и в кошмаре. Это был не случайный набор звуков. Это была речь. Послание. Заклинание.
Я сидел, сжавшись в комок, в углу, зажимая уши ладонями, пытаясь заглушить невыносимый шум. Но он проникал внутрь, в самую суть.
Они не просто изолировали меня. Они бросили ее на меня. Сознательно. После того, как Человек в Маске услышал тот язык. Я больше не был просто объектом изучения. Я стал полем для самого жестокого эксперимента. Клеткой, в которую запустили хищника, чтобы посмотреть, что произойдет.
И я понимал, что происходит что-то. Я чувствовал, как мои собственные мысли начинают путаться, подстраиваясь под этот адский ритм. Как воспоминания искажаются, подменяются. Пряха не просто пугала меня. Она переписывала меня. И в полной темноте, без единого внешнего ориентира, у меня не оставалось никакой защиты.
Я был номером семьсот тридцать один. И моя единственная задача теперь — не сойти с ума окончательно, пока Она вплетает мое сознание в свое бесконечное ужасное полотно.
Свет зажегся так же внезапно, как и погас. Резкая безжалостная яркость вонзилась в глаза, заставив меня зажмуриться от боли. Я все еще сидел в углу, обхватив голову руками, и эта поза стала моей второй кожей за эти дни абсолютной тьмы. В ушах все еще стоял звон — эхо того нечеловеческого языка и жужжания, которые теперь жили внутри меня.
Спустя несколько часов дверь открылась.