Подбежала я к двери заветной, тарабанить принялась со всей силы.
– Открывай, Кощей! – кричу, что есть мочи. – Беда!
Отворил колдун сию секунду, глянул взглядом диким.
– Ты чего вопить взялась, Марья? – супостат спрашивает с тревогою.
Отдышалась я и ответствую.
– Царевна-лягушка цельный шатер под стенами разбила! Надолго она тут задержаться задумала, как пить дать!
Тут злодея ажно перекосило от вестей моих, да только быстро он оправился.
– Давай выждем малость, Марья. Чай, царевны – народ больно нежный, а тут и жара тебе, и комарики, и мошка, и мыши опять-таки шныряют. Глядишь, недолго продержится царевнина осада.
Ох и не верилось мне, что сбудутся Кощеевы надежды. Девки – они же дурной народ, особливо те, что в теремах высоких росли в холе да неге. Когда трудишься – ни сил, ни времени на глупости не остается. А вот если и того, и другого в избытке…
– Ну, не хмурься ты так, Марья, – с улыбкой кривоватой Кощей молвит. – А то мы Василису не пересидим? И не таких пересиживали. Я и батюшке ее отпишу, чтобы дочь непокорную забрал.
Хмыкнула я недоверчиво и прочь пошла.
Надобно было в башню девичью подняться и нагоняй работникам дать. Чтобы не торопились. А то починят узилище – и полонит царевну-королевну какую Кощей. А оно мне надобно?
День-деньской ходила-бродила я по замку, места себе не находя. Тревога с беспокойством так и грызли как псы оголодавшие. То и дело поднималась я на стену и глядела, что же там у царевны Василисы с Иваном.
Женишок мой негодящий к шатру алому подходил сперва раз, после и другой, да только стрельцы мужика деревенского прочь гнали, на оплеухи не скупясь. Потому как неча холопу дочку царскую тревожить попусту.
Словом, делать Ивану было нечего, принялся он сызнова голосить да дрыном помахивать.
– Кощей! Выходи на смертный бой! – возопил дурак так громко, что ажно вороны вверх сорвались с карканьем истошным.
Колдун зловредный же ничего слыхом не слыхивал, сидел себе в подземельях и в ус не дул. Чегой-то у него там с яблоками молодильными то ли не ладилось, то ли ладилось шибко хорошо. Выходить из лаборатории своей волшебной супостат как будто и вовсе не желал.
К обеду гостюшки все ж таки проспались и к столу накрытому явились.
Кто бы сомневался! Сперва пьют без меры, а опосля того жрут в три горла! Сплошь разор и траты! И вот почему в Кощея-то лишнего куска не запихнуть? Хоть бы с друзей своих беспутных пример брал. Не все же ему дурное да глупое с ними творить.
– Эк ты расстаралася, Марья Ивановна, куда ни глянешь – слюнки текут, – с почтением Лихо молвит, за стол усаживаясь. – Меня бы дома так потчевали – я бы за порог и носа не казал.
Ввечеру ему кто-то и второй глаз славно так подбил – так синевой и слепит. И ведь не одна душа не призналася!
– Полно тебе, Лихо, – только и отмахиваюсь с улыбкою довольной. Кто ж похвалы-то не любит, особливо, заслуженной? – Ты ж неуемный – от города в город, от дома к дому без устали ходишь. Сколько ни корми – а на месте не удержишься.
Прочие гости посмеиваются, со мной соглашаясь. Не может Лихо на месте сидеть, к каждому найдет дорогу.
– Так никто ж меня кормить и не пробовал! – возмущается Кощеев дружок беспутный. – Вот попотчевали бы от души, глядишь, и задержался бы!
Змей Горыныч поглядывает на меня изредка, вздыхает украдкой, а все ж таки вести прежние разговоры. За стол уселся он молча, да сразу в шмат мяса вцепился как зверь оголодавший.
– Сходил бы ты, Лишенько, к царевне Василисе в шатер, – говорю. – Вдруг Лиха хватит – и к батюшке под крылышко упорхнет?
Девки балованные завсегда Лиха боятся, то всем ведомо.
И тут слышим – сызнова вопль раздался. У Бабы Яги ажно ложка из рук вывалилась – под стол укатилась.
– Кощей! Выходи на смертный бой!
Растерялася я, нахмурилася. Потому как не Иван-то колдуна выкликал и даже не иной какой добрый молодец. Девка Кощея Бессмертного на бой звала. И голос-то у нее зычный этакий, чисто горн боевой.
Никто и слова не успел вымолвить, а я уже белкой юркою на стену замковую взбежала.
Гляжу, супротив ворот кованых гарцует на коне тонконогом всадник в кольчуге серебряной, на поясе сабелька. Шелом снял – рассыпались по плечам кудри смоляные, ажно до крупа скакуна опустились.
Не добрый молодец явился – девка-богатырка прискакала.
– Тебя звать как, краса? – кричу.
Задрала голову богатырка, смерила меня взглядом пристальным – чисто соколица. Глаз у девки черен, губы – что малина, и улыбка залихватская.
– Настасья Микулишна я! Микулы Селяниновича дочерь! Пришла злодея сразить и полоненных добрых людей из неволи горькой вызволить!
Вздохнула я тяжко. Кто ж не слыхал про Микулу Селяниновича? Много крови он у злодеев попил, покудова на покой не ушел.
Когда прознали, что сыновей у Микулы не народилось, спервоначала все обрадовались. Чай, девка – она девка и есть. А только подросла Настасья и разом уразумели – вся в отца пошла.
– Так нету тута никаких полоненных, – со всей честностью я ответствую. – Был Вольга-богатырь – так он вчера и сам утек.
Глядит на меня Настастя Микулишна недоверчиво.
– Как-так, нет? Мне говорили, тута в каждой темнице народу видимо-невидимо!
Уж такое зло меня взяло!
– Кто говорил? Неужто Иван-царевич язык распустил не ко времени? – вопрошаю.
Кивает богатырка.
Ну, сын царский… За это с тебя тоже спросят и, может, даже не единожды. Сам не сдюжил – поляницу поперед себя пустил.
Тут выскакивает Иван-дурак.
– Как это нет?! Марьюшка, это какими ж чарами тебя околдовал супостат проклятый, что и света белого не видишь, отца-матерь да жениха любимого позабыла?!
Скачет у самых копыт коня богатырского мужик оглашенный. Скакун ноги тонкие брезгливо переставляет. Да и девка-богатырка смотрит на Ивана с великим сомнением. Оно как же? Дурак деревенский в рубахе залатанной – и я в сарафане расшитом, в косе лента алая, на груди бусы в три ряда. Чай тут любой бы уразумел, не бедствую.
– А ты кто, девица? – Настасья Микулишна спрашивает.
– Марьей-искусницей меня кличут, – ответствую.
Иван сызнова голос подал:
– Это Марьюшка, невеста моя суженая!
Чтоб язык у него отсох! Все твердит «невеста» да «невеста»! Так еще, чего доброго поляница поверит!
Поглядела богатырка подозрительней прежнего.
– Тебя, краса ненаглядная, тако же Кощей скрал? – у меня выспрашивает.
Вздернула я нос гордо, молвлю:
– Служу я тута! Ключницей! А что скрал – то дело десятое.
Как же не кичиться? И недели в замке не провела, как вся челядь передо мной на цыпочках ходила и угождала всячески, а Кощей даже и вопросы задавать перестал. Мол, как Марья говорит – так оно и будет, а его, Кощея Бессмертного, даже и не тревожьте суетой домашней.
– Не слушай ее, богатырка! – Иван в беседу нашу влезает. – Схитил ее Кощей беззаконный, чары злые наложил! Вот и говорит всякое! Вызволять ее надобно!
Закатила я глаза.
Вышел тута и самолично Кощей Бессмертный на стену, глянул на Настасью Микулишну.
– А вот это уже что-то новое, – говорит и вздыхает тяжко.
Да уж, что ни день – то гость незваный, один другого хужее.
Посмотрела девка-поляница на Кощея, опосля того на Ивана. Затем сызнова в Кощея взгляд вперила. Гляжу, мыслит о чем-то своем богатырка.
Тут и царевна-лягушка из шатра выскочила. Подикось, голос колдуна услыхала.
Белой лебедушкой Василиса Берендеевна по траве выступает. Не идет – плывет. Очи синие долу опустила, коса жемчужными нитями перевита, золотое шитье на солнце так и слепит.
Покосилась на этакую раскрасавицу Настасья Микулишна и вопрошает:
– А ты кто, девица?
Встрепенулась лягуха и молвит:
– Василиса я, царя Берендея дочерь единая.
Помолчала спервоначала богатырка с растерянностию великой, а после и говорит:
– А чего ж ты, царевна, рядом с замком, а не в замке?
Тут всхлипнула Василиса шибко жалобно.
– Кощей беззаконный меня в замок не пущает!
Долго молчала богатырка. Мне даже показалось, навсегда она у нее язык отнялся. Но нет, все ж таки заговорила девка-поляница сызнова.
– Тебе чего ж в логове злодейском понадобилось, красна девица? Али суженый твой там в плену томится и ты его вызволить чаешь?
Вздохнула царевна-лягушка горестно, платочком белым с щеки слезу смахнула.
– Нетути у меня суженого, Настасья Микулишна. Одна-одинешнька я на свете белом!
Хмурится богатырка.
– А как же батюшка с матушкой? Али с царем Берендеем да царицей Феклой беда случилася?
Тута малость смутилась царевна Василиса, замялась.
– Да нет, батюшка с матушкой в здравии добром. Разве что осерчали на меня. Малость. Но суженого-то по мне не сыскалось! Стало быть, одна я!
Поглядел Иван-дурак на царевну, похмыкал, а потом спрашивает этак ненароком:
– А я в суженые не сгожусь?
Тут уж на докуку эту уставились все до единого – и мы с Кощеем, и царевна, и богатырка.
Первой Василиса Берендеевна заговорила:
– Ты совсем, что ли, одурел на солнцепеке, Иван, крестьянский сын?
Вот в первый раз на моей памяти царевна-лягушка чегой-то умное сказануть сумела.
Растерялся от слов таких Иван, глядит на царевну недоуменно, глазами хлопает, дрын с одной плеча на другое перекладывает.
– Ты же навроде как невесту свою выручать явился? – Настасья Микулишна спрашивает. – Али новую искать?
Кашлянул этак нервно дурак, потупился.
– Не! Я за своей невестой… За Марьюшкой своей… Но ежели дочка царская...
Ну да, все они мужики одинаковы. Ежели дочка царская, то чего бы счастья не попытать? Авось согласится замуж пойти? Был мужик – стал разом царевич!
Покачала головой девка-поляница с неодобрением.
– Но я тута уже которую седмицу Марью спасаю!
Спаситель на голову мою сыскался… Ни сна ни отдыха!
И ведь ни разумения, ни стыда в нем не сыскать!
– На всю округу позорит, – Ивану я вторю. – Горланит как оглашенный! К люду на тракте пристает, подаяние клянчит! Всю траву окрест потоптал! Еще и гадит! По деревням нынче сенокос, все приличные мужики – в поле с утра до ночи. А этот – вон чего творит!
Тут уж совсем неласково на Ивана поглядела девка-поляница. Чай, она-то и сама была из крестьян. Батюшка ее родный, Микула, потому Селяниновичем и зван был, что в селе народился, землю пахал. Это уже опосля его доля богатырская позвала. А как на покой ушел он, так сызнова, говорят, в село родное воротился, хлебопашцем знатным.
Ну а чего, в самом деле? Люд простой кормить трудом честным – доля всяко почетная.
– Так мне эт… сердце не велит в поле идти, покудова ты в неволе томишься! – принялся дурак оправдываться.
И сколько я ужо то слышала – не перечесть.
Долго ли коротко ли беседа текла, а только глядь – едут к логову злодейскому три телеги разом. Сидят на них девки и слезы горючие льют. Вой на всю округу стоит.
Оборотилась Настасья Микулишна на рев тот.
– Это ж такое?! – богатырка восклицает в возмущении.
А телеги-то все ближе подбираются.
Гляжу я – правит первой Агафон Лукич, что старостой был на хуторе ближайшем. Ох и ушлый же мужик, все обжулить норовит. Подикось, и Кощея вокруг пальца обводил не единожды, пока я ключницей в замке не заделалась.
Вновь взгляд на нас с колдуном поляница оборотила и спрашивает зычно этак:
– Неужто нынче супостат дань живыми душами с крестьян берет?!
Точно! Дань!
Совсем я запамятовала! Да и как упомнить? То царевич убег, то царевна примчалась… Суета голову закружила.
А ведь и в самом деле пора было крестьянам дань Кощею платить.
Настасья Микулишна же хмурится, за сабельку хватается. Гляжу гневается богатырка не в меру, в бой сызнова рвется.
Покосилась я на Кощея с тревогой.
Стены-то крепкие и высокие, ни приступом не взять, не перемахнуть. Кажись, и волновать нечего. Вот только...
– Ты же не станешь к девке дурной выходить? – спрашиваю с опаской.
Супостат плечами этак брезгливо передергивает и молвит:
– А чем она прочих бестолочей лучше? Персями да косами? Так это уж всяко не повод ворота открывать.
Ажно от сердца отлегло. Вот что значит – муж с пониманием и разумением. Кто бы что ни орал, а все равно по-своему поступит.
Стало быть, и мне следовало за дела приняться. Особливо, когда они сами аккурат к стенам приехали.
– Дань привез, Агафон Лукич? – прямо со стены кричу.
Нахмурилась богатырка пуще прежнего.
Встрепенулся староста, бороду почесал и ответствует:
– А как же иначе, Марья Ивановна! Все до грошика свез! Как оговорено было!
Завыли девки пуще прежнего.
Пригляделась – сидит на телеге последней девка уж больно приметная: рубаха с поневой новенькие, волос ружий из-под платочка цветастого выглядывает. И уж такое зло меня взяла, что и не вышептать!
– Агафон Лукич! Ты когда уж с белены на петрушку-то перейдешь?! – говорю я с возмущением, руки в бока уперев.
Глядит на меня староста этак с непониманием. Мол, чего ключница Кощеева ярится почем зря?
– Я тебе сколько раз говорила, на службу приму токмо рукастых да трудолюбивых. А ты уже третий раз девку свою, первую ленивицу на сто верст окрест, подсунуть норовишь! Бери свою Акулинку и поезжай с глаз долой! Покамест самолично дрыном не отходила!
Как начала я в замке Кощеевом верховодить, так смекнули крестьяне, что не так уж и тяжко живется в логове колдовском. Спервоначала и не верили даже, что девка хуторская у Кощея ключницей заделалась. Потом попривык малость люд окрестный и смекнул – не горькое у Кощея для меня житье. Хожу не бита, не умучена – платье на мне завсегда чистое и справное.
Вот и вздумали тогда крестьяне, что недурно будет и своих дочек злодею в услужение отправить. Всяко легче, чем на поле спину гнуть. Да и по мне было видно – не скупится Кощей Бессмертный, жалованьем челядь не обижает.
Теперича с каждой данью еще и девок обоз с собой тащат – а вдруг какая и глянется. И все больше раскрасавиц везли да в платьях самолучших. Еще поди найди среди них мастериц!
Вон староста свою Акулинку уже который раз подсунуть норовит. А она ведь даже нитку в иголку не вденет! Балованная девка – страсть.
– А это все твоя вина, – вполголоса Кощей бурчит и на девок неласково глядит.
Покосилась я на него с недоумением.
– Чего ж это вдруг моя? – спрашиваю, а в груди ажно обидой печет.
Возвел колдун оче горе и ответствует:
– Вот выходил я прежде к данникам – глаза темным обметаны, щеки запали, одежа черная мало того, что потрепанная, так еще и в пятнах бурых. А кровь там или не кровь – еще поди спознай. Никто тогда ко мне девок своих телегами свозить не спешил.
Спрыгнул Агафон Лукич наземь, шапчонку с головы сдернул, в руках мнет, а сам ну до того жалобно глядит – хоть вместе с девками понаехавшими плачь.
– Ты не думай, Марья Ивановна! Я уж дочку поучил уму-разуму, она теперича как пчелка – за весь день не присядет. Прими уж ее на службу! А я тако же тебя уважу!
Видывала я тех «пчелок».
– Дань к воротам тащи! А девок я твоих не пущу!
Слова мои заслышав, так крестьянки выть принялись, что у Настасьи Микулишны конь испужался и на дыбы встал. Насилу поляница жеребца своего успокоила.
Агафон Лукич на колени бухнулся, руки принялся заламывать.
– Не серчай ты так, Марья свет Ивановна, смилуйся!
Глядит богатырка на старосту взглядом долгим. А у самой на лице ну такая оторопь!
– Открывай, Кощей! – кричу, что есть мочи. – Беда!
Отворил колдун сию секунду, глянул взглядом диким.
– Ты чего вопить взялась, Марья? – супостат спрашивает с тревогою.
Отдышалась я и ответствую.
– Царевна-лягушка цельный шатер под стенами разбила! Надолго она тут задержаться задумала, как пить дать!
Тут злодея ажно перекосило от вестей моих, да только быстро он оправился.
– Давай выждем малость, Марья. Чай, царевны – народ больно нежный, а тут и жара тебе, и комарики, и мошка, и мыши опять-таки шныряют. Глядишь, недолго продержится царевнина осада.
Ох и не верилось мне, что сбудутся Кощеевы надежды. Девки – они же дурной народ, особливо те, что в теремах высоких росли в холе да неге. Когда трудишься – ни сил, ни времени на глупости не остается. А вот если и того, и другого в избытке…
– Ну, не хмурься ты так, Марья, – с улыбкой кривоватой Кощей молвит. – А то мы Василису не пересидим? И не таких пересиживали. Я и батюшке ее отпишу, чтобы дочь непокорную забрал.
Хмыкнула я недоверчиво и прочь пошла.
Надобно было в башню девичью подняться и нагоняй работникам дать. Чтобы не торопились. А то починят узилище – и полонит царевну-королевну какую Кощей. А оно мне надобно?
День-деньской ходила-бродила я по замку, места себе не находя. Тревога с беспокойством так и грызли как псы оголодавшие. То и дело поднималась я на стену и глядела, что же там у царевны Василисы с Иваном.
Женишок мой негодящий к шатру алому подходил сперва раз, после и другой, да только стрельцы мужика деревенского прочь гнали, на оплеухи не скупясь. Потому как неча холопу дочку царскую тревожить попусту.
Словом, делать Ивану было нечего, принялся он сызнова голосить да дрыном помахивать.
– Кощей! Выходи на смертный бой! – возопил дурак так громко, что ажно вороны вверх сорвались с карканьем истошным.
Колдун зловредный же ничего слыхом не слыхивал, сидел себе в подземельях и в ус не дул. Чегой-то у него там с яблоками молодильными то ли не ладилось, то ли ладилось шибко хорошо. Выходить из лаборатории своей волшебной супостат как будто и вовсе не желал.
К обеду гостюшки все ж таки проспались и к столу накрытому явились.
Кто бы сомневался! Сперва пьют без меры, а опосля того жрут в три горла! Сплошь разор и траты! И вот почему в Кощея-то лишнего куска не запихнуть? Хоть бы с друзей своих беспутных пример брал. Не все же ему дурное да глупое с ними творить.
– Эк ты расстаралася, Марья Ивановна, куда ни глянешь – слюнки текут, – с почтением Лихо молвит, за стол усаживаясь. – Меня бы дома так потчевали – я бы за порог и носа не казал.
Ввечеру ему кто-то и второй глаз славно так подбил – так синевой и слепит. И ведь не одна душа не призналася!
– Полно тебе, Лихо, – только и отмахиваюсь с улыбкою довольной. Кто ж похвалы-то не любит, особливо, заслуженной? – Ты ж неуемный – от города в город, от дома к дому без устали ходишь. Сколько ни корми – а на месте не удержишься.
Прочие гости посмеиваются, со мной соглашаясь. Не может Лихо на месте сидеть, к каждому найдет дорогу.
– Так никто ж меня кормить и не пробовал! – возмущается Кощеев дружок беспутный. – Вот попотчевали бы от души, глядишь, и задержался бы!
Змей Горыныч поглядывает на меня изредка, вздыхает украдкой, а все ж таки вести прежние разговоры. За стол уселся он молча, да сразу в шмат мяса вцепился как зверь оголодавший.
– Сходил бы ты, Лишенько, к царевне Василисе в шатер, – говорю. – Вдруг Лиха хватит – и к батюшке под крылышко упорхнет?
Девки балованные завсегда Лиха боятся, то всем ведомо.
И тут слышим – сызнова вопль раздался. У Бабы Яги ажно ложка из рук вывалилась – под стол укатилась.
– Кощей! Выходи на смертный бой!
Растерялася я, нахмурилася. Потому как не Иван-то колдуна выкликал и даже не иной какой добрый молодец. Девка Кощея Бессмертного на бой звала. И голос-то у нее зычный этакий, чисто горн боевой.
Никто и слова не успел вымолвить, а я уже белкой юркою на стену замковую взбежала.
Гляжу, супротив ворот кованых гарцует на коне тонконогом всадник в кольчуге серебряной, на поясе сабелька. Шелом снял – рассыпались по плечам кудри смоляные, ажно до крупа скакуна опустились.
Не добрый молодец явился – девка-богатырка прискакала.
– Тебя звать как, краса? – кричу.
Задрала голову богатырка, смерила меня взглядом пристальным – чисто соколица. Глаз у девки черен, губы – что малина, и улыбка залихватская.
– Настасья Микулишна я! Микулы Селяниновича дочерь! Пришла злодея сразить и полоненных добрых людей из неволи горькой вызволить!
Вздохнула я тяжко. Кто ж не слыхал про Микулу Селяниновича? Много крови он у злодеев попил, покудова на покой не ушел.
Когда прознали, что сыновей у Микулы не народилось, спервоначала все обрадовались. Чай, девка – она девка и есть. А только подросла Настасья и разом уразумели – вся в отца пошла.
– Так нету тута никаких полоненных, – со всей честностью я ответствую. – Был Вольга-богатырь – так он вчера и сам утек.
Глядит на меня Настастя Микулишна недоверчиво.
– Как-так, нет? Мне говорили, тута в каждой темнице народу видимо-невидимо!
Уж такое зло меня взяло!
– Кто говорил? Неужто Иван-царевич язык распустил не ко времени? – вопрошаю.
Кивает богатырка.
Ну, сын царский… За это с тебя тоже спросят и, может, даже не единожды. Сам не сдюжил – поляницу поперед себя пустил.
Тут выскакивает Иван-дурак.
– Как это нет?! Марьюшка, это какими ж чарами тебя околдовал супостат проклятый, что и света белого не видишь, отца-матерь да жениха любимого позабыла?!
Скачет у самых копыт коня богатырского мужик оглашенный. Скакун ноги тонкие брезгливо переставляет. Да и девка-богатырка смотрит на Ивана с великим сомнением. Оно как же? Дурак деревенский в рубахе залатанной – и я в сарафане расшитом, в косе лента алая, на груди бусы в три ряда. Чай тут любой бы уразумел, не бедствую.
– А ты кто, девица? – Настасья Микулишна спрашивает.
– Марьей-искусницей меня кличут, – ответствую.
Иван сызнова голос подал:
– Это Марьюшка, невеста моя суженая!
Чтоб язык у него отсох! Все твердит «невеста» да «невеста»! Так еще, чего доброго поляница поверит!
Поглядела богатырка подозрительней прежнего.
– Тебя, краса ненаглядная, тако же Кощей скрал? – у меня выспрашивает.
Вздернула я нос гордо, молвлю:
– Служу я тута! Ключницей! А что скрал – то дело десятое.
Как же не кичиться? И недели в замке не провела, как вся челядь передо мной на цыпочках ходила и угождала всячески, а Кощей даже и вопросы задавать перестал. Мол, как Марья говорит – так оно и будет, а его, Кощея Бессмертного, даже и не тревожьте суетой домашней.
– Не слушай ее, богатырка! – Иван в беседу нашу влезает. – Схитил ее Кощей беззаконный, чары злые наложил! Вот и говорит всякое! Вызволять ее надобно!
Закатила я глаза.
Вышел тута и самолично Кощей Бессмертный на стену, глянул на Настасью Микулишну.
– А вот это уже что-то новое, – говорит и вздыхает тяжко.
Да уж, что ни день – то гость незваный, один другого хужее.
Посмотрела девка-поляница на Кощея, опосля того на Ивана. Затем сызнова в Кощея взгляд вперила. Гляжу, мыслит о чем-то своем богатырка.
Тут и царевна-лягушка из шатра выскочила. Подикось, голос колдуна услыхала.
Белой лебедушкой Василиса Берендеевна по траве выступает. Не идет – плывет. Очи синие долу опустила, коса жемчужными нитями перевита, золотое шитье на солнце так и слепит.
Покосилась на этакую раскрасавицу Настасья Микулишна и вопрошает:
– А ты кто, девица?
Встрепенулась лягуха и молвит:
– Василиса я, царя Берендея дочерь единая.
Помолчала спервоначала богатырка с растерянностию великой, а после и говорит:
– А чего ж ты, царевна, рядом с замком, а не в замке?
Тут всхлипнула Василиса шибко жалобно.
– Кощей беззаконный меня в замок не пущает!
Долго молчала богатырка. Мне даже показалось, навсегда она у нее язык отнялся. Но нет, все ж таки заговорила девка-поляница сызнова.
– Тебе чего ж в логове злодейском понадобилось, красна девица? Али суженый твой там в плену томится и ты его вызволить чаешь?
Вздохнула царевна-лягушка горестно, платочком белым с щеки слезу смахнула.
– Нетути у меня суженого, Настасья Микулишна. Одна-одинешнька я на свете белом!
Хмурится богатырка.
– А как же батюшка с матушкой? Али с царем Берендеем да царицей Феклой беда случилася?
Тута малость смутилась царевна Василиса, замялась.
– Да нет, батюшка с матушкой в здравии добром. Разве что осерчали на меня. Малость. Но суженого-то по мне не сыскалось! Стало быть, одна я!
Поглядел Иван-дурак на царевну, похмыкал, а потом спрашивает этак ненароком:
– А я в суженые не сгожусь?
Тут уж на докуку эту уставились все до единого – и мы с Кощеем, и царевна, и богатырка.
Первой Василиса Берендеевна заговорила:
– Ты совсем, что ли, одурел на солнцепеке, Иван, крестьянский сын?
Вот в первый раз на моей памяти царевна-лягушка чегой-то умное сказануть сумела.
Растерялся от слов таких Иван, глядит на царевну недоуменно, глазами хлопает, дрын с одной плеча на другое перекладывает.
– Ты же навроде как невесту свою выручать явился? – Настасья Микулишна спрашивает. – Али новую искать?
Кашлянул этак нервно дурак, потупился.
– Не! Я за своей невестой… За Марьюшкой своей… Но ежели дочка царская...
Ну да, все они мужики одинаковы. Ежели дочка царская, то чего бы счастья не попытать? Авось согласится замуж пойти? Был мужик – стал разом царевич!
Покачала головой девка-поляница с неодобрением.
– Но я тута уже которую седмицу Марью спасаю!
Спаситель на голову мою сыскался… Ни сна ни отдыха!
И ведь ни разумения, ни стыда в нем не сыскать!
– На всю округу позорит, – Ивану я вторю. – Горланит как оглашенный! К люду на тракте пристает, подаяние клянчит! Всю траву окрест потоптал! Еще и гадит! По деревням нынче сенокос, все приличные мужики – в поле с утра до ночи. А этот – вон чего творит!
Тут уж совсем неласково на Ивана поглядела девка-поляница. Чай, она-то и сама была из крестьян. Батюшка ее родный, Микула, потому Селяниновичем и зван был, что в селе народился, землю пахал. Это уже опосля его доля богатырская позвала. А как на покой ушел он, так сызнова, говорят, в село родное воротился, хлебопашцем знатным.
Ну а чего, в самом деле? Люд простой кормить трудом честным – доля всяко почетная.
– Так мне эт… сердце не велит в поле идти, покудова ты в неволе томишься! – принялся дурак оправдываться.
И сколько я ужо то слышала – не перечесть.
ГЛАВА 6
Долго ли коротко ли беседа текла, а только глядь – едут к логову злодейскому три телеги разом. Сидят на них девки и слезы горючие льют. Вой на всю округу стоит.
Оборотилась Настасья Микулишна на рев тот.
– Это ж такое?! – богатырка восклицает в возмущении.
А телеги-то все ближе подбираются.
Гляжу я – правит первой Агафон Лукич, что старостой был на хуторе ближайшем. Ох и ушлый же мужик, все обжулить норовит. Подикось, и Кощея вокруг пальца обводил не единожды, пока я ключницей в замке не заделалась.
Вновь взгляд на нас с колдуном поляница оборотила и спрашивает зычно этак:
– Неужто нынче супостат дань живыми душами с крестьян берет?!
Точно! Дань!
Совсем я запамятовала! Да и как упомнить? То царевич убег, то царевна примчалась… Суета голову закружила.
А ведь и в самом деле пора было крестьянам дань Кощею платить.
Настасья Микулишна же хмурится, за сабельку хватается. Гляжу гневается богатырка не в меру, в бой сызнова рвется.
Покосилась я на Кощея с тревогой.
Стены-то крепкие и высокие, ни приступом не взять, не перемахнуть. Кажись, и волновать нечего. Вот только...
– Ты же не станешь к девке дурной выходить? – спрашиваю с опаской.
Супостат плечами этак брезгливо передергивает и молвит:
– А чем она прочих бестолочей лучше? Персями да косами? Так это уж всяко не повод ворота открывать.
Ажно от сердца отлегло. Вот что значит – муж с пониманием и разумением. Кто бы что ни орал, а все равно по-своему поступит.
Стало быть, и мне следовало за дела приняться. Особливо, когда они сами аккурат к стенам приехали.
– Дань привез, Агафон Лукич? – прямо со стены кричу.
Нахмурилась богатырка пуще прежнего.
Встрепенулся староста, бороду почесал и ответствует:
– А как же иначе, Марья Ивановна! Все до грошика свез! Как оговорено было!
Завыли девки пуще прежнего.
Пригляделась – сидит на телеге последней девка уж больно приметная: рубаха с поневой новенькие, волос ружий из-под платочка цветастого выглядывает. И уж такое зло меня взяла, что и не вышептать!
– Агафон Лукич! Ты когда уж с белены на петрушку-то перейдешь?! – говорю я с возмущением, руки в бока уперев.
Глядит на меня староста этак с непониманием. Мол, чего ключница Кощеева ярится почем зря?
– Я тебе сколько раз говорила, на службу приму токмо рукастых да трудолюбивых. А ты уже третий раз девку свою, первую ленивицу на сто верст окрест, подсунуть норовишь! Бери свою Акулинку и поезжай с глаз долой! Покамест самолично дрыном не отходила!
Как начала я в замке Кощеевом верховодить, так смекнули крестьяне, что не так уж и тяжко живется в логове колдовском. Спервоначала и не верили даже, что девка хуторская у Кощея ключницей заделалась. Потом попривык малость люд окрестный и смекнул – не горькое у Кощея для меня житье. Хожу не бита, не умучена – платье на мне завсегда чистое и справное.
Вот и вздумали тогда крестьяне, что недурно будет и своих дочек злодею в услужение отправить. Всяко легче, чем на поле спину гнуть. Да и по мне было видно – не скупится Кощей Бессмертный, жалованьем челядь не обижает.
Теперича с каждой данью еще и девок обоз с собой тащат – а вдруг какая и глянется. И все больше раскрасавиц везли да в платьях самолучших. Еще поди найди среди них мастериц!
Вон староста свою Акулинку уже который раз подсунуть норовит. А она ведь даже нитку в иголку не вденет! Балованная девка – страсть.
– А это все твоя вина, – вполголоса Кощей бурчит и на девок неласково глядит.
Покосилась я на него с недоумением.
– Чего ж это вдруг моя? – спрашиваю, а в груди ажно обидой печет.
Возвел колдун оче горе и ответствует:
– Вот выходил я прежде к данникам – глаза темным обметаны, щеки запали, одежа черная мало того, что потрепанная, так еще и в пятнах бурых. А кровь там или не кровь – еще поди спознай. Никто тогда ко мне девок своих телегами свозить не спешил.
Спрыгнул Агафон Лукич наземь, шапчонку с головы сдернул, в руках мнет, а сам ну до того жалобно глядит – хоть вместе с девками понаехавшими плачь.
– Ты не думай, Марья Ивановна! Я уж дочку поучил уму-разуму, она теперича как пчелка – за весь день не присядет. Прими уж ее на службу! А я тако же тебя уважу!
Видывала я тех «пчелок».
– Дань к воротам тащи! А девок я твоих не пущу!
Слова мои заслышав, так крестьянки выть принялись, что у Настасьи Микулишны конь испужался и на дыбы встал. Насилу поляница жеребца своего успокоила.
Агафон Лукич на колени бухнулся, руки принялся заламывать.
– Не серчай ты так, Марья свет Ивановна, смилуйся!
Глядит богатырка на старосту взглядом долгим. А у самой на лице ну такая оторопь!