Из дома во двор вышел отчим, и я вновь съежился, ожидая беды.
—Сходи за лопатой, сейчас я буду делать из тебя мужчину. А то растешь засранцем-неумехой, так и подохнешь бездарем.
Обуреваемый страхом, я все бросил и побежал в сарай, нашел лопату, схватил её и потащил, волоча по земле, думая про себя, какая она огромная и как ею капают.
Отчим стоял посреди двора с ведром в руке. Мы направились к дому Пальмы. Отчим деловито уложил полусонных щенят в ведро, сказав мне:
—Пошли!
Я стал догадываться, что сейчас произойдёт что-то страшное и непоправимое, и мы ушли в самый дальний угол приусадебного участка, где и остановились.
Отчим приказал:
—Копай!
Я стал копать, пыхтя, обливаясь потом, и едва удерживая в руках эту огромную лопату. И когда я уже был не в силах больше копать, в образовавшуюся неглубокую ямку из ведра повалились с тихим писком мои любимые и родненькие щенята.
—Закапывай!
Я не помню, как оказался дома, но помню, как кинулся к тому месту, где закопал, где я убил свои щенят. Ломая ногти в кровь, выкопал ещё тёплые, не остывшие тельца, обхватил их всех в охапку и громко, надрывно закричал куда-то в небо. Так и просидев без движения, держа в объятиях мёртвых щенят, прижатых к лицу до самый глубокой ночи-пока не пришла мать и не забрала меня в дом. А посреди ночи я услышал донесшийся с огорода тяжелый, душераздирающий, леденящий вой Пальмы.
Мне рассказывали очевидцы, что после того случая я несколько месяцев не разговаривал. Когда отчим бил меня до черноты ремнём или руками по щекам, голове, я падал, вставал и молчал. Даже няня ничего не могла с этим поделать. Хотя я по-прежнему ел, играл, ходил в сад, самостоятельно одевался и каждый день подолгу сидел в домике Пальмы: нередко засыпая с собакой, обняв её широкую шею руками и уткнувшись лицом в её большую толстую морду…
Мне неизвестно откуда в нашем доме появилась эта прекрасная собака, которая меня простила и разделила мою боль. А ведь Пальма, в тот день сидела рядом и видела, что именно я закопал её детей. И не важны оправдания, важно что это сделал я.
Прошло время…Время умеет залечивать раны, оставляя шрамы и боль памяти затаившуюся глубоко в сердце и душе. Создатель Всевышний Всемилостивый Всеблагой, посылает испытания человеку такие, с каким он может справиться, если человек желает жить, а я очень очень хочу жить ,ради достижения многих целей, познания уроков дарующих мудрость , подготавливающих человека к смерти. А чтобы встретить её достойно, нужно получить эти знания при жизни, сейчас.
Мы никогда не знаем, что наступит раньше, завтра
или следующая жизнь.
-Далай Лама
Серый
Лил проливной летний дождь. Я бежал, бережно прикрывая за пазухой маленького мокрого серого котёнка, жалобно орущего, и больно вцепившегося в мою руку, придерживающую его. Забежал в дом, вытер насухо спасённого заморыша старой ветошью, налил ему молока и начал деловито собирать снасти для завтрашней утренней рыбалки, условленной с Борькой на утро…
Взрослых дома не было, как не было и вечно орущий сестрёнки Ленки, чему я был несказанно рад!
Собрав снасти, замотав в чистую тряпицу кусочек соленого сала, половинку черного душистого хлеба, испеченного мамой, небольшую щепотку соли, завернутую в газету «Комсомольская правда», несколько еще теплых отварных картофелин, пару огурцов и помидоров, а затем с чувством выполненного долга плюхнулся на сколоченный недавно топчан из досок, на котором лежал старый, но ещё пригодный матрас, застеленный серым покрывалом. Уснул, свернувшись калачиком под шум дождя за окном.
Лёгкое барабанное постукивание по стеклу окна освободило меня из объятий Морфея. Под окном стоял мой друг Борька , и улыбаясь щербатым ртом сказал:
—Что, спишь, лодырь, а? А я-то уже туточки!
Мигом схватив снасти и тормозок со снедью, я пулей выскочил во двор, запрыгнул на багажник Боркиного лисапеда—и мы с шумом и смехом, громко перебивая друг друга, двинулись за черноморским бычком, в народе прозванного «кнутом» за абсолютную черноту и здоровенную башку- с мой кулак или с Борькин!
Вдоволь наловив рыбы, мы подкатили к моему дому на велике. Я сидел на багажнике и придерживал под мышками два небольших мешка с уловом. Около крыльца дома мы разделили добычу поровну—по мешку, затем обнялись, пожали друг другу руку ладошки и, пожелав спокойной ночи, тепло расстались.
Войдя в дом с уловом и снастями, увидел уже освоившегося серого заморыша, сидящего на подоконнике и деловито вылизывающего свой хвост.
Неожиданно входная дверь распахнулась, и в проеме пошатываясь стоял отчим, сильно разящий перегаром.
—Ты где, ублюдок черножопый, был? Так же шлялся, как твоя японская-подстилка мать ?
—На рыбалке был,-сдавленным от страха и неожиданности голосом ответил я.
—Вот, рыбы наловил,—И, развязывая мешок присел на корточки…Тяжелый удар наотмаш погасил свет на кухне…
Очнулся лежащим на полу. Вывалившиеся из мешка рыбы, тяжело двигая жабрами, смотрели на меня своими большими не моргающими глазами. Отчима уже не было…
Я встал, медленной шатающейся походкой вышел из дома и полез на чердак к голубям. Свалился на ранее принесённый тюк сена, укрылся с головой старой маминой фуфайкой, свернувшись калачиком стал быстро проваливаться в сон… Страшно хотелось спать , а ещё очень тошнило…
Голубиное воркование и возня разбудили меня.
В животе бурлило от голода. Голова шумела и кружилась.
Но голод всё-таки был сильнее, а тут ещё с кухни донёсся аромат жареной рыбы в муке с луком…
Крыжовник
Последние несколько дней я не видел мою Пальму. Тщетно звал её, расспрашивая соседей, но никто не видел моего большого и доброго друга.
Мурик—кот самостоятельный. Он мог подолгу пропадать черт знает где. Но Пальма всегда ждала меня дома у калитки. А когда я приходил из садика, она радостно прыгала на меня, часто заваливая в траву, сбив с ног, смешно облизывая моё лицо своим длинным и мокрым языком, вынуждая меня громко пищать: «Пальма отстань!»—и заливаться звонким лучистым смехом счастливого мальчика, знающего и каждый день помнящего о той незабываемой трагедии с Пальмиными щеночками…
Вот и осень. Перед домом кусты разросшегося густого крыжовника томно набрались сочных ягод, так и просящихся чтобы их поскорее съели.
В этих кустах прошлым летом я поймал огромного ежика, смешно чихающего, свернувшегося калачиком в шарик, что меня очень смешило. Ёжика я отпустил, он ведь добрый.
Ёж потом в этих кустах себе сделал лёжку. Я его нашел, когда он уже спал под покрывалом из листьев. А весной и летом ёжик частенько попадался мне на глаза, и я, махая ему вслед рукой говорил: «Привет, чихунчик, как дела?»
Ёж деловито мелькая своими розовыми пятками, скрывался в густой траве или кустах крыжовника.
Вишнёвый сад оделся в золотистое, желто-коричневое пальто и грустно смотрел на меня с высоты своих лет, тихо и незаметно усыпая аллею, вдоль которой стояла длинная шеренга стройного и щедрого на урожай чернослива.
Задрав голову, долго рассматривая красоту осеннего сада, мне стало очень грустно, что моё любимое лето закончилось.
Затем, подойдя к кустам крыжовника, я стал срывать спелые, душистые, немного кислосладкие ягоды и горстями отправлять их в рот…
И вдруг что-то очень знакомое промелькнуло в глубине кустов крыжовника.
Знакомое до боли…
Что это? Я стал продираться к виднеющейся из земли присыпанной осенней листвой, яркому пятну. Присев на корточки, разглядел пестреющий мех - как на шубе, - но у мамы нет такой шубы.
«И откуда мне это знакомо?»—подумалось мне? Схватив двумя руками торчащий мех, потянул его на себя…
Неожиданно, в моих руках оказалась шкура Пальмы, из которой вывалились голова моей собаки, кишащая червями, россыпью ползущих и вываливающимися из пасти и глаз моей любимой собаки.
На мои детские плечи, на плечи маленького мальчика в тот день упало небо. Крик ужаса и боли застыл у меня в груди, не давая двинуться, пошевелить руками или даже моргнуть. Наверное, я долго простоял в оцепенении, объятый ужасом.
Из оцепенения меня вызвал холод—а может, страх или ненависть. Меня сильно трясло, и сводило судорогой руки и ноги до боли в мышцах.
И в тот момент я думал о том, как трудно, как больно пришлось Пальме, убитой за то, что она любила меня. А у меня отобрали того, кого любил я.
Рядом с местом, где лежали щенята, я насколько смог выкопал неглубокую ямку. Чернозем с жирными земляными червями хорошо поддавался лопате.
Копал молча, с сильной болью в груди и пульсирующей радугой в голове.
Над головой и шкурой моей собаки образовался холмик…
Я лёг на него, свернулся калачиком, обхватив голову руками,—и град неудержимых слез вырвался из моих глаз, стекая тоненькими ручейками на влажную, тёплую землю, укрывшую душистым одеялом останки того, кто был и навсегда остался моим другом.
В надвигающихся сумерках, весь перепачканный землей и травой, я зашёл в дом.
За столом сидел отчим и ел суп, громко сёрбая и кряхтя. Мамка копошилась у плиты, переворачивая на шипящей сковороде кусочки жарящегося мяса с овощами.
Отчим поднял на меня взгляд, и со смехом сказал.
—Что, я слышал, что ты там кишки своей дворняги хоронил? Ну-ну…
И продолжил, причмокивая и брызгая слюной, есть суп…
—Она не дворняга, она мой друг! Она — Пальма. Ответил я, опустив глаза в пол; из них по грязным щекам хлынули слезы…
—Да уж, хороший был ты друг, если ты её сожрал. Вкусная была подруга-то, а ?
Осознание того, что мою Пальму убили, чтобы ею меня накормить, медленно накрывало меня серой пеленой горя и обиды.
Сделав два нерешительных шага к столу отчима, я тихо, но уверенно, сказал ему:
—Когда я вырасту, я тебя убью !
Обрывками помню себя лежащим на полу в луже своей крови…
Нашего соседа дядю Витю Кравченко, оттаскивающего отчима от моего игрушечного тела, которому было всё равно.
Помню туман и голос незнакомой тетки:
—Пульс слабый, кровопотеря, малыш…
«Ом Ямантака Хум Пхет, Ом Ямантака Хум Пхет…» —услышал сквозь тяжелый сон, проваливаясь снова и снова в глубокую чёрную яму.
Огромный морской бычок говорил мне:
—У,сучонок черножопый, опять где-то шлялся, как твоя потаскуха-мать…
Кто-то гладил меня по лицу, и говорил шепотом:
—Ом ямантака хум пхэт.
Рука пахла сладкими булочками и тёплым молоком.
«Тётя Таня»,—пронеслось в моей голове!
С трудом приоткрыв веки, в свете яркого солнечного дня, пробивающегося сквозь старые выцветшие шторы больничной палаты. На краю моей больничной койки, сидела тётя Таня, в красивой алой рубашке с голубыми цветами.
Няня смотрела мне в глаза, низко склонившись к моему лицу, и произносила молитву.
—Тётя Таня, я съел своего друга,—едва слышно сказал я, с трудом двигая какими-то чужими и пересохшими губами. И потоки крупных слез горя вновь полились из моих не моргающих глаз.
Няня молча взяла мою руку, поцеловала в ладошку, недолго прижав ее к своим мягким и тёплым губам. А затем сказала:
—Адыль, ты ничего плохого не сделал своему другу Пальме. Она сейчас на небе и смотрит на тебя. Она знает, что ради неё ты принял страдания. И она безмерно тебе благодарна за твою любовь и преданность к ней.
—Ну вот скажи, если бы твоя Пальма съела кусочек твоего тела, ты бы обиделся на неё?
Я удивлённо скосив взгляд в её сторону, посмотрел на нянечку и ответил:
—Конечно же, нет !
—А если бы Пальма знала, что этот кусочек мяса от твоего тела - она бы стала его есть?
—Ну конечно же, нет ! Тётя Таня, ты же знаешь, ведь Пальма умная, она не ест друзей…
В тот миг тётя Таня простыми словами сняла с моей детской души груз непомерной вины, лежавшей на мне за смерть щенков, за убийство пальмы ради еды…
Няня нашла волшебные слова для ребёнка, так рано познавшего боль, от которой не было лекарства…
— Няня, а это правда, что на том свете я смогу увидеться с пальмой и щеночками?
— Да, малыш, ты их всех увидишь. А щеночки к тому времени подрастут и станут большими и сильными.
— А они меня узнают?
— Конечно, узнают! Ведь ты же им всем имена дал.
— Нянь, а их там никто не обидит?
— Ну что ты? Конечно же, нет, ведь там же Будда.
— А кто такой Будда?
— Вот ты как поправишься, я тебе про него обязательно расскажу…
Няня улыбнулась мне всей своей белоснежной улыбкой, чмокнула меня в щеку и, погладив меня по подбородку, потому что вся моя голова и лоб были в бинтах…
— Поспи, а я пока схожу и приготовлю тебе чего-нибудь вкусненького…
Я улыбнулся няне, медленно опуская веки и снова проваливаясь в сон, наполненный счастьем, ведь пальма на меня не обижается, и ей сейчас там хорошо, потому что она со своими щеночками, и её защищает Будда.
Спустя годы мне стало известно, что нянечка много раз просила мою маму отдать ей меня на воспитание. Мама же посчитала это плохой идеей. И всегда отказывала няне на её многократные попытки забрать меня…
Несмотря ни на что, няня всегда была в курсе того, где я, что со мной, с кем я… Отец мой исправно присылал маме для меня деньги, которые, как обычно, пропивались моим отчимом. А присылал мой папа в среднем 100 рублей каждый месяц. Батон стоил 10 копеек, фруктовое мороженое — 6–8 копеек, сливочное мороженое в вафельном стаканчике — 10–12 копеек, а стакан газировки с сиропом — три копейки…
Каждый месяц, по много раз, во дворе дома собирались дружки отчима. Нередко их пьянки заканчивались драками.
Незнакомые пьяные дядьки спали прямо на траве и под кустами крыжовника, пока за ними не приходили жены или родственники.
Бывали случаи, что какой-нибудь пьяный мужик мог меня запросто пнуть под зад под дружный хохот пьяной компании и одобрительные возгласы сильно захмелевшего отчима Петра.
Из больницы мама забрала меня примерно через пару недель. В нескольких местах на моей голове были наложены швы, и врач пообещал мне снять их через недельку, а может быть, дней десять. А пока нужно было посидеть дома и не мочить раны. Кровяные подтеки на спине, груди и руках превратились в огромные грязно-зелёные пятна…
Одиночество всегда доставляет мне удовольствие, и мне молчание и тишина дороже, чем шум и гам толпы, заполняющей всё вокруг своей болтовней и криками. Мой дружок Борька разделял моё мнение, и когда мы рыбачили вдвоём, за целый день, проведённый бок о бок, мы могли произнести несколько фраз:
— Клюёт?
— Ага
— А у тебя?
— Тоже.
— Едим?
— Чуть позже…
Всё остальное делали молча, как будто разговаривали друг с другом мысленно.
Любовь и надежда на любовь
Забравшись
—Сходи за лопатой, сейчас я буду делать из тебя мужчину. А то растешь засранцем-неумехой, так и подохнешь бездарем.
Обуреваемый страхом, я все бросил и побежал в сарай, нашел лопату, схватил её и потащил, волоча по земле, думая про себя, какая она огромная и как ею капают.
Отчим стоял посреди двора с ведром в руке. Мы направились к дому Пальмы. Отчим деловито уложил полусонных щенят в ведро, сказав мне:
—Пошли!
Я стал догадываться, что сейчас произойдёт что-то страшное и непоправимое, и мы ушли в самый дальний угол приусадебного участка, где и остановились.
Отчим приказал:
—Копай!
Я стал копать, пыхтя, обливаясь потом, и едва удерживая в руках эту огромную лопату. И когда я уже был не в силах больше копать, в образовавшуюся неглубокую ямку из ведра повалились с тихим писком мои любимые и родненькие щенята.
—Закапывай!
Я не помню, как оказался дома, но помню, как кинулся к тому месту, где закопал, где я убил свои щенят. Ломая ногти в кровь, выкопал ещё тёплые, не остывшие тельца, обхватил их всех в охапку и громко, надрывно закричал куда-то в небо. Так и просидев без движения, держа в объятиях мёртвых щенят, прижатых к лицу до самый глубокой ночи-пока не пришла мать и не забрала меня в дом. А посреди ночи я услышал донесшийся с огорода тяжелый, душераздирающий, леденящий вой Пальмы.
Мне рассказывали очевидцы, что после того случая я несколько месяцев не разговаривал. Когда отчим бил меня до черноты ремнём или руками по щекам, голове, я падал, вставал и молчал. Даже няня ничего не могла с этим поделать. Хотя я по-прежнему ел, играл, ходил в сад, самостоятельно одевался и каждый день подолгу сидел в домике Пальмы: нередко засыпая с собакой, обняв её широкую шею руками и уткнувшись лицом в её большую толстую морду…
Мне неизвестно откуда в нашем доме появилась эта прекрасная собака, которая меня простила и разделила мою боль. А ведь Пальма, в тот день сидела рядом и видела, что именно я закопал её детей. И не важны оправдания, важно что это сделал я.
Прошло время…Время умеет залечивать раны, оставляя шрамы и боль памяти затаившуюся глубоко в сердце и душе. Создатель Всевышний Всемилостивый Всеблагой, посылает испытания человеку такие, с каким он может справиться, если человек желает жить, а я очень очень хочу жить ,ради достижения многих целей, познания уроков дарующих мудрость , подготавливающих человека к смерти. А чтобы встретить её достойно, нужно получить эти знания при жизни, сейчас.
Мы никогда не знаем, что наступит раньше, завтра
или следующая жизнь.
-Далай Лама
Серый
Лил проливной летний дождь. Я бежал, бережно прикрывая за пазухой маленького мокрого серого котёнка, жалобно орущего, и больно вцепившегося в мою руку, придерживающую его. Забежал в дом, вытер насухо спасённого заморыша старой ветошью, налил ему молока и начал деловито собирать снасти для завтрашней утренней рыбалки, условленной с Борькой на утро…
Взрослых дома не было, как не было и вечно орущий сестрёнки Ленки, чему я был несказанно рад!
Собрав снасти, замотав в чистую тряпицу кусочек соленого сала, половинку черного душистого хлеба, испеченного мамой, небольшую щепотку соли, завернутую в газету «Комсомольская правда», несколько еще теплых отварных картофелин, пару огурцов и помидоров, а затем с чувством выполненного долга плюхнулся на сколоченный недавно топчан из досок, на котором лежал старый, но ещё пригодный матрас, застеленный серым покрывалом. Уснул, свернувшись калачиком под шум дождя за окном.
Лёгкое барабанное постукивание по стеклу окна освободило меня из объятий Морфея. Под окном стоял мой друг Борька , и улыбаясь щербатым ртом сказал:
—Что, спишь, лодырь, а? А я-то уже туточки!
Мигом схватив снасти и тормозок со снедью, я пулей выскочил во двор, запрыгнул на багажник Боркиного лисапеда—и мы с шумом и смехом, громко перебивая друг друга, двинулись за черноморским бычком, в народе прозванного «кнутом» за абсолютную черноту и здоровенную башку- с мой кулак или с Борькин!
Вдоволь наловив рыбы, мы подкатили к моему дому на велике. Я сидел на багажнике и придерживал под мышками два небольших мешка с уловом. Около крыльца дома мы разделили добычу поровну—по мешку, затем обнялись, пожали друг другу руку ладошки и, пожелав спокойной ночи, тепло расстались.
Войдя в дом с уловом и снастями, увидел уже освоившегося серого заморыша, сидящего на подоконнике и деловито вылизывающего свой хвост.
Неожиданно входная дверь распахнулась, и в проеме пошатываясь стоял отчим, сильно разящий перегаром.
—Ты где, ублюдок черножопый, был? Так же шлялся, как твоя японская-подстилка мать ?
—На рыбалке был,-сдавленным от страха и неожиданности голосом ответил я.
—Вот, рыбы наловил,—И, развязывая мешок присел на корточки…Тяжелый удар наотмаш погасил свет на кухне…
Очнулся лежащим на полу. Вывалившиеся из мешка рыбы, тяжело двигая жабрами, смотрели на меня своими большими не моргающими глазами. Отчима уже не было…
Я встал, медленной шатающейся походкой вышел из дома и полез на чердак к голубям. Свалился на ранее принесённый тюк сена, укрылся с головой старой маминой фуфайкой, свернувшись калачиком стал быстро проваливаться в сон… Страшно хотелось спать , а ещё очень тошнило…
Голубиное воркование и возня разбудили меня.
В животе бурлило от голода. Голова шумела и кружилась.
Но голод всё-таки был сильнее, а тут ещё с кухни донёсся аромат жареной рыбы в муке с луком…
Крыжовник
Последние несколько дней я не видел мою Пальму. Тщетно звал её, расспрашивая соседей, но никто не видел моего большого и доброго друга.
Мурик—кот самостоятельный. Он мог подолгу пропадать черт знает где. Но Пальма всегда ждала меня дома у калитки. А когда я приходил из садика, она радостно прыгала на меня, часто заваливая в траву, сбив с ног, смешно облизывая моё лицо своим длинным и мокрым языком, вынуждая меня громко пищать: «Пальма отстань!»—и заливаться звонким лучистым смехом счастливого мальчика, знающего и каждый день помнящего о той незабываемой трагедии с Пальмиными щеночками…
Вот и осень. Перед домом кусты разросшегося густого крыжовника томно набрались сочных ягод, так и просящихся чтобы их поскорее съели.
В этих кустах прошлым летом я поймал огромного ежика, смешно чихающего, свернувшегося калачиком в шарик, что меня очень смешило. Ёжика я отпустил, он ведь добрый.
Ёж потом в этих кустах себе сделал лёжку. Я его нашел, когда он уже спал под покрывалом из листьев. А весной и летом ёжик частенько попадался мне на глаза, и я, махая ему вслед рукой говорил: «Привет, чихунчик, как дела?»
Ёж деловито мелькая своими розовыми пятками, скрывался в густой траве или кустах крыжовника.
Вишнёвый сад оделся в золотистое, желто-коричневое пальто и грустно смотрел на меня с высоты своих лет, тихо и незаметно усыпая аллею, вдоль которой стояла длинная шеренга стройного и щедрого на урожай чернослива.
Задрав голову, долго рассматривая красоту осеннего сада, мне стало очень грустно, что моё любимое лето закончилось.
Затем, подойдя к кустам крыжовника, я стал срывать спелые, душистые, немного кислосладкие ягоды и горстями отправлять их в рот…
И вдруг что-то очень знакомое промелькнуло в глубине кустов крыжовника.
Знакомое до боли…
Что это? Я стал продираться к виднеющейся из земли присыпанной осенней листвой, яркому пятну. Присев на корточки, разглядел пестреющий мех - как на шубе, - но у мамы нет такой шубы.
«И откуда мне это знакомо?»—подумалось мне? Схватив двумя руками торчащий мех, потянул его на себя…
Неожиданно, в моих руках оказалась шкура Пальмы, из которой вывалились голова моей собаки, кишащая червями, россыпью ползущих и вываливающимися из пасти и глаз моей любимой собаки.
На мои детские плечи, на плечи маленького мальчика в тот день упало небо. Крик ужаса и боли застыл у меня в груди, не давая двинуться, пошевелить руками или даже моргнуть. Наверное, я долго простоял в оцепенении, объятый ужасом.
Из оцепенения меня вызвал холод—а может, страх или ненависть. Меня сильно трясло, и сводило судорогой руки и ноги до боли в мышцах.
И в тот момент я думал о том, как трудно, как больно пришлось Пальме, убитой за то, что она любила меня. А у меня отобрали того, кого любил я.
Рядом с местом, где лежали щенята, я насколько смог выкопал неглубокую ямку. Чернозем с жирными земляными червями хорошо поддавался лопате.
Копал молча, с сильной болью в груди и пульсирующей радугой в голове.
Над головой и шкурой моей собаки образовался холмик…
Я лёг на него, свернулся калачиком, обхватив голову руками,—и град неудержимых слез вырвался из моих глаз, стекая тоненькими ручейками на влажную, тёплую землю, укрывшую душистым одеялом останки того, кто был и навсегда остался моим другом.
В надвигающихся сумерках, весь перепачканный землей и травой, я зашёл в дом.
За столом сидел отчим и ел суп, громко сёрбая и кряхтя. Мамка копошилась у плиты, переворачивая на шипящей сковороде кусочки жарящегося мяса с овощами.
Отчим поднял на меня взгляд, и со смехом сказал.
—Что, я слышал, что ты там кишки своей дворняги хоронил? Ну-ну…
И продолжил, причмокивая и брызгая слюной, есть суп…
—Она не дворняга, она мой друг! Она — Пальма. Ответил я, опустив глаза в пол; из них по грязным щекам хлынули слезы…
—Да уж, хороший был ты друг, если ты её сожрал. Вкусная была подруга-то, а ?
Осознание того, что мою Пальму убили, чтобы ею меня накормить, медленно накрывало меня серой пеленой горя и обиды.
Сделав два нерешительных шага к столу отчима, я тихо, но уверенно, сказал ему:
—Когда я вырасту, я тебя убью !
Обрывками помню себя лежащим на полу в луже своей крови…
Нашего соседа дядю Витю Кравченко, оттаскивающего отчима от моего игрушечного тела, которому было всё равно.
Помню туман и голос незнакомой тетки:
—Пульс слабый, кровопотеря, малыш…
«Ом Ямантака Хум Пхет, Ом Ямантака Хум Пхет…» —услышал сквозь тяжелый сон, проваливаясь снова и снова в глубокую чёрную яму.
Огромный морской бычок говорил мне:
—У,сучонок черножопый, опять где-то шлялся, как твоя потаскуха-мать…
Кто-то гладил меня по лицу, и говорил шепотом:
—Ом ямантака хум пхэт.
Рука пахла сладкими булочками и тёплым молоком.
«Тётя Таня»,—пронеслось в моей голове!
С трудом приоткрыв веки, в свете яркого солнечного дня, пробивающегося сквозь старые выцветшие шторы больничной палаты. На краю моей больничной койки, сидела тётя Таня, в красивой алой рубашке с голубыми цветами.
Няня смотрела мне в глаза, низко склонившись к моему лицу, и произносила молитву.
—Тётя Таня, я съел своего друга,—едва слышно сказал я, с трудом двигая какими-то чужими и пересохшими губами. И потоки крупных слез горя вновь полились из моих не моргающих глаз.
Няня молча взяла мою руку, поцеловала в ладошку, недолго прижав ее к своим мягким и тёплым губам. А затем сказала:
—Адыль, ты ничего плохого не сделал своему другу Пальме. Она сейчас на небе и смотрит на тебя. Она знает, что ради неё ты принял страдания. И она безмерно тебе благодарна за твою любовь и преданность к ней.
—Ну вот скажи, если бы твоя Пальма съела кусочек твоего тела, ты бы обиделся на неё?
Я удивлённо скосив взгляд в её сторону, посмотрел на нянечку и ответил:
—Конечно же, нет !
—А если бы Пальма знала, что этот кусочек мяса от твоего тела - она бы стала его есть?
—Ну конечно же, нет ! Тётя Таня, ты же знаешь, ведь Пальма умная, она не ест друзей…
В тот миг тётя Таня простыми словами сняла с моей детской души груз непомерной вины, лежавшей на мне за смерть щенков, за убийство пальмы ради еды…
Няня нашла волшебные слова для ребёнка, так рано познавшего боль, от которой не было лекарства…
— Няня, а это правда, что на том свете я смогу увидеться с пальмой и щеночками?
— Да, малыш, ты их всех увидишь. А щеночки к тому времени подрастут и станут большими и сильными.
— А они меня узнают?
— Конечно, узнают! Ведь ты же им всем имена дал.
— Нянь, а их там никто не обидит?
— Ну что ты? Конечно же, нет, ведь там же Будда.
— А кто такой Будда?
— Вот ты как поправишься, я тебе про него обязательно расскажу…
Няня улыбнулась мне всей своей белоснежной улыбкой, чмокнула меня в щеку и, погладив меня по подбородку, потому что вся моя голова и лоб были в бинтах…
— Поспи, а я пока схожу и приготовлю тебе чего-нибудь вкусненького…
Я улыбнулся няне, медленно опуская веки и снова проваливаясь в сон, наполненный счастьем, ведь пальма на меня не обижается, и ей сейчас там хорошо, потому что она со своими щеночками, и её защищает Будда.
Спустя годы мне стало известно, что нянечка много раз просила мою маму отдать ей меня на воспитание. Мама же посчитала это плохой идеей. И всегда отказывала няне на её многократные попытки забрать меня…
Несмотря ни на что, няня всегда была в курсе того, где я, что со мной, с кем я… Отец мой исправно присылал маме для меня деньги, которые, как обычно, пропивались моим отчимом. А присылал мой папа в среднем 100 рублей каждый месяц. Батон стоил 10 копеек, фруктовое мороженое — 6–8 копеек, сливочное мороженое в вафельном стаканчике — 10–12 копеек, а стакан газировки с сиропом — три копейки…
Каждый месяц, по много раз, во дворе дома собирались дружки отчима. Нередко их пьянки заканчивались драками.
Незнакомые пьяные дядьки спали прямо на траве и под кустами крыжовника, пока за ними не приходили жены или родственники.
Бывали случаи, что какой-нибудь пьяный мужик мог меня запросто пнуть под зад под дружный хохот пьяной компании и одобрительные возгласы сильно захмелевшего отчима Петра.
Из больницы мама забрала меня примерно через пару недель. В нескольких местах на моей голове были наложены швы, и врач пообещал мне снять их через недельку, а может быть, дней десять. А пока нужно было посидеть дома и не мочить раны. Кровяные подтеки на спине, груди и руках превратились в огромные грязно-зелёные пятна…
Одиночество всегда доставляет мне удовольствие, и мне молчание и тишина дороже, чем шум и гам толпы, заполняющей всё вокруг своей болтовней и криками. Мой дружок Борька разделял моё мнение, и когда мы рыбачили вдвоём, за целый день, проведённый бок о бок, мы могли произнести несколько фраз:
— Клюёт?
— Ага
— А у тебя?
— Тоже.
— Едим?
— Чуть позже…
Всё остальное делали молча, как будто разговаривали друг с другом мысленно.
Любовь и надежда на любовь
Забравшись