— Жанна, я хочу развод! — говорит Родион ледяным тоном, отпивая виски из стакана.
Четыре слова. Всего четыре гребаных слова, а мозг будто перегорел. Мысли застряли, и в голове стоит густой туман от бессильного недоумения. Я стою на пороге кухни с сумкой на плече, всё ещё в туфлях, которые натёрли мне пятки до боли за этот бесконечный рабочий день, и смотрю на Родиона. Он сидит за столом, перед ним бокал виски — янтарная жидкость покачивается, когда он поворачивает стакан в руках. Его лицо непроницаемо, как у сфинкса, и от этого становится ещё страшнее.
— Что? — мой голос скрипит тихим недоумением, словно ржавая дверь. — Что ты сказал?
Родион поднимает на меня взгляд. Его карие глаза, в которые я влюблялась десять лет назад, сейчас холодные, как ледяная вода в проруби.
— Ты слышала, Жанна. Я хочу развод.
Сумка падает с моего плеча на пол с глухим стуком. Внутри что-то звякает — наверное, косметичка. Я не обращаю внимания. Руки немеют, колени подкашиваются, и я хватаюсь за дверной косяк, чтобы не упасть.
— Это... это шутка такая? — выдавливаю я из себя, чувствуя, как щёки начинают гореть. — Родион, какого чёрта?
Он качает головой, медленно, почти лениво, и делает глоток виски. Я вижу, как его кадык дёргается, когда он глотает. Это движение такое обыденное, такое знакомое, что на секунду мне кажется, будто всё это просто кошмарный сон. Сейчас я проснусь, и всё будет как прежде.
— Никаких шуток, — говорит он ровным, бесцветным голосом. — Я хочу развод. И чем быстрее мы это оформим, тем лучше.
— Но... — я делаю шаг в кухню, туфли скрипят на кафельном полу. — Но почему? Господи, Родион, почему?!
Он пожимает плечами. Просто пожимает плечами, как будто я спросила его, хочет ли он на ужин курицу или котлеты. Мозг начинает судорожно цепляться за что-то знакомое, безопасное. Крица. Котлеты. Дети спят наверху. Завтра Ярославу в школу, Дарьяне нужно погладить форму для садика. Господи, я цепляюсь мозгами за форму и котлеты, лишь бы не впускать в душу его слова.
— Всё прошло Жанна, — произносит Родион, вертя бокал в руках. — Я больше не чувствую того же, что и раньше. Пора заканчивать этот... театр.
— Театр? — мой смех звучит как ломающееся стекло. — Театр?! Десять лет брака, двое детей, дом, ночи без сна, слёзы, крики — и это всё был театр?! — Я резко подхожу ближе и задеваю стул так, что он падает на пол с оглушительным треском. — Чёрт возьми, Родион, ты совсем спятил. Ты что, мать твою, гениальный драматург? Все эти годы я думала, что мы строим жизнь, а ты просто репетировал финальный акт?! — Мои пальцы сжимаются в кулаки, ногти впиваются в ладони. — А я-то наивная дура верила, что ты любишь меня. Что мы — семья. Что у нас есть будущее. А оказывается, я просто статист в твоём личном спектакле!
Он медленно встаёт из-за стола, движения его спокойные, отточенные. Высокий, широкоплечий, в домашних джинсах и тёмной футболке, которую я купила ему на день рождения. Он выглядит так, будто собирается объявить мне о покупке новой машины, а не о том, что наша жизнь только что разлетелась вдребезги.
— Не кричи, — говорит он тихо. — Дети спят.
— Да пошёл ты! — вырывается из меня шипение, и голос ломается на последнем слове. — Ты говоришь мне про развод посреди ночи, как какой-то подонок из мыльной оперы, а потом делаешь вид, что тебе не всё равно?! Ты десять лет играл в идеального семьянина, а теперь вдруг вспомнил, что у тебя есть совесть — но только когда речь заходит о детях?! Как удобно — разрушать мою жизнь, а потом прикрываться детьми и указывать мне, как себя вести?!
Родион ставит бокал на стол, и я вижу, как напрягаются мышцы на его скулах. Он злится? Да мне плевать! Пусть злится! Я тоже могу злиться!
— Я не посреди ночи, — поправляет он с невыносимым спокойствием. — Сейчас одиннадцать вечера. И я выбрал это время специально, чтобы дети не услышали.
— Как благородно с твоей стороны, — я ощущаю, как внутри меня закипает ярость, жгучая и яростная, вытесняющая шок. — Значит, ты планировал это? Сидел и выжидал момент?
Он молчит, и это молчание — его ответ. Меня начинает трясти. Руки дрожат, сердце колотится так, будто сейчас выпрыгнет из груди и шлёпнется на этот чёртов кафельный пол.
— Родион, — я делаю ещё один шаг к нему, голос срывается на хрип. — Скажи мне правду. В чём дело? Что случилось? У тебя... у тебя кто-то есть?
Он смотрит на меня долгим взглядом, и в этом взгляде столько холода, что я чувствую, как мурашки бегут по моей коже.
— А если и есть? — спрашивает он ровно. — Что изменится?
Мир качается — так сильно, что вот-вот разлетится на куски, и я вместе с ним. Я хватаюсь за кромку стола, чтобы не рухнуть на пол.
— Ты... ты серьёзно? — из меня вырывается шёпот. Я шепчу, потому что если начну кричать, то не остановлюсь. — У тебя кто-то есть?
Родион проходит мимо меня к раковине, наливает себе воды из-под крана. Пьёт медленно, смотрит в окно. За окном темнота, в стекле отражается наша кухня — уютная, светлая, с лампой над столешницей, с детскими рисунками на холодильнике, с магнитиками из поездок, которые мы совершали всей семьёй. Всё это сейчас кажется декорацией к любительскому спектаклю, который закончился, а я даже не заметила когда.
— Это не важно, — говорит он, поставив стакан в раковину. — Важно то, что между нами всё кончено.
— Не важно?! — я срываюсь на крик, и мне плевать, что дети спят. Пусть просыпаются! Пусть видят, какой бесчувственный ублюдок их отец! — Ты мне изменяешь, разрушаешь нашу семью, а теперь стоишь тут и философствуешь, что это "не важно"?!
Родион оборачивается, и на его лице впервые за весь этот кошмар появляется эмоция — лёгкая усмешка, циничная и жёстокая.
— Я не говорил, что изменяю. Я спросил, что изменится, если это так.
— Ты... мать твою... — я не нахожу слов. Просто не нахожу. Мозг отказывается работать, язык не слушается. — Ты издеваешься надо мной?
— Нет, — он качает головой. — Я честен с тобой впервые за долгое время, Жанна. И знаешь что? Это даже приятно.
Я хватаю первое, что попадается под руку — чашку с остатками утреннего кофе, стоящую на столе. Швыряю в него со всей силы. Чашка летит мимо, разбивается о стену рядом с его головой, осколки и кофейные брызги разлетаются во все стороны. Родион даже не дёргается. Даже не моргает. Стоит и смотрит на меня с той же невыносимой невозмутимостью.
— Промазала, — замечает он спокойно.
— Да чёрт тебя дери! — я кричу, и мой голос ломается, слезы, наконец, прорываются наружу, текут по щекам горячими струйками. — Что с тобой происходит?! Кто ты вообще такой?!
Он смотрит на меня, и в его глазах что-то мелькает — боль? Сожаление? Или мне это только кажется?
— Я тот, кем всегда был, — говорит он тихо. — Просто ты не хотела этого видеть.
— Не хотела видеть?! — я резко провожу рукой по лицу, стирая слезы и размазывая тушь. — Я не хотела видеть, что мой муж — холодная сволочь, которая планирует развод, как деловую встречу?!
— Жанна, успокойся.
— Не говори мне успокоиться! — я бросаюсь к нему, хватаю его за футболку. — Не смей! Объясни мне! Объясни, что, мать твою, происходит!
Родион берёт мои руки за запястья, аккуратно, но твёрдо отстраняет меня. Его прикосновение холодное, безразличное. Будто он дотрагивается до чужого человека.
— Ты хочешь объяснений? — спрашивает он, глядя мне в глаза. — Хорошо. Всё просто. Я больше тебя не люблю. Я хочу другую жизнь. Без тебя.
Слова бьют, как пощёчины. Одна за другой. Я отшатываюсь, будто он действительно меня ударил.
— Не любишь, — повторяю я беззвучно, губы шевелятся, но звука почти нет. — Ты... не любишь меня.
— Нет, — он говорит это просто, без злости, без сожаления. Как факт. — Не люблю.
Я сажусь на стул, потому что ноги больше не держат. Сердце стучит где-то в горле, дышать становится тяжело, будто на грудь положили чугунную плиту.
— Когда? — шепчу я. — Когда это случилось?
Родион пожимает плечами, отворачивается, снова смотрит в окно.
— Давно. Год. Может, два. Не знаю точно.
— Год?! — я вскакиваю, и стул с грохотом опять падает на пол. — Два года?! Ты два года притворялся?!
— Я не притворялся, — он оборачивается, и в его голосе, наконец, появляются эмоции — раздражение, усталость. — Я пытался. Думал, что это пройдёт. Что мы справимся. Но нет. Ничего не прошло.
— Мы справимся? — я смеюсь, и этот смех звучит истерично даже для меня самой. — Ты вообще пытался со мной поговорить?! Сказать, что что-то не так?!
— И что бы это изменило? — он шагает ко мне, останавливается в паре шагов. Я вижу, как работают мышцы на его скулах, как сжимаются кулаки. — Ты бы стала другой? Я бы стал другим? Нет, Жанна. Некоторые вещи не починить разговорами.
— Какие вещи?! — кричу я ему в лицо. — Скажи мне, какие чёртовы вещи?!
Он молчит. Просто смотрит на меня, и в этом взгляде столько всего — усталость, отчуждение, какая-то горькая решимость.
— Скажи! — я хватаю его за руку и трясу. — Родион, скажи мне! Я имею право знать!
— Ты имеешь право, — соглашается он тихо, высвобождая руку. — Но не сейчас. Сейчас тебе нужно принять это. Принять, что всё кончено.
— Кончено, — я повторяю, и это слово колом застревает в горле, царапает изнутри. — Просто так? Ты решил, и всё кончено?
— Да, — он кивает. — Просто так.
Я отступаю назад, спиной натыкаюсь на столешницу. Руки машинально цепляются за её край, каблуки скребут по полу.
— А дети? — спрашиваю я, и мой голос дрожит так сильно, что слова едва складываются в предложение. — Ярослав? Дарьяна? Ты вообще думал о них, когда всё это планировал?
Я вижу, как он напрягается. Челюсть сжимается, скулы выступают острее. Пальцы, лежащие на столе, сжимаются в кулаки, а потом медленно разжимаются. Что-то мелькает в его глазах — боль? Сожаление? А может, просто раздражение от моего вопроса? Но он быстро прячет это за привычной маской невозмутимости, за этой чёртовой бронёй, которую он научился носить так умело.
— Конечно, думал, — говорит он ровным, почти деловым тоном. — Думаю до сих пор. Они останутся с тобой. Я буду помогать финансово, видеться по выходным, в праздники. Заберу их на каникулы, если захотят. Всё будет цивилизованно. Они ни в чём не будут нуждаться.
Цивилизованно. Это слово звучит как пощёчина.
— Цивилизованно, — повторяю я медленно, качая головой. Смех вырывается из груди — истеричный, граничащий с рыданием. — Ты разрушаешь нашу семью на куски, ломаешь жизнь двоим детям, и говоришь про цивилизованность? Про финансовую помощь и выходные дни? Ты вообще слышишь себя, Родион? Ты слышишь, какую чушь ты несёшь?
Он вздыхает — долго, устало. Проводит ладонями по лицу, трёт глаза, будто пытается стереть усталость. И я вижу — действительно вижу — как он устал. Измотан. Глаза покраснели, под ними тёмные круги, которых раньше не было. Плечи опущены. Он словно несёт на себе тяжесть, которую я не могу разглядеть.
Но от чего он устал? От меня? От этого разговора? От необходимости объяснять, почему он рушит всё, что мы строили десять лет? Или от всей нашей жизни — от притворства, от лжи, от игры в счастливую семью?
— Жанна, — голос его становится тише, мягче, почти умоляющим, — я не хочу ссориться. Правда, не хочу. Я просто хочу, чтобы мы решили это спокойно. Без истерик, без битья посуды, без криков среди ночи. По-взрослому. Мы же взрослые люди, в конце концов.
По-взрослому. Взрослые люди.
Что-то ломается во мне окончательно. Ярость, накопленная за это время, за каждую минуту унижения, взрывается внутри, как бомба.
— По-взрослому?! — я хватаю со стола салфетницу — тяжёлую, керамическую, ту самую, которую мы купили вместе три года назад на рынке в Италии. Швыряю в него со всей силы. — Вот тебе по-взрослому, урод!
Он уклоняется в последний момент, салфетница пролетает мимо его головы, ударяется о стену, раскалывается. Белые бумажные салфетки рассыпаются по полу, как снег, как насмешка над чистотой и порядком, которые я пыталась сохранить в этом доме.
— Прекрати, — его голос твердеет, становится жёстким, как сталь. Брови сдвигаются, глаза темнеют. — Немедленно прекрати эту истерику, Жанна. Ты ведёшь себя, как ребёнок.
— Истерику?! — я оглядываюсь вокруг, ищу что-то ещё. Взгляд падает на тарелку — ту самую, с синими цветами по краю, из бабушкиного сервиза. Хватаю её, поднимаю над головой. — Это не истерика! Это справедливость! Это ты заслужил, мудак!
Но он быстрее. Подскакивает, перехватывает мою руку, вырывает тарелку из пальцев. Его хватка жёсткая, болезненная. Я чувствую, как его пальцы впиваются в моё запястье.
— Хватит! — рычит он, и я впервые за всё время нашего брака вижу, как в его глазах вспыхивает настоящий гнев. Не холодная отстранённость, не равнодушие. Настоящая, живая ярость. — Хватит крушить всё вокруг! Хватит вести себя, как обезумевшая!
— Пусти! — я дёргаюсь, пытаюсь вырвать руку, но он держит крепко. Мы боремся, сцепившись над этой чёртовой тарелкой, дышим тяжело, смотрим друг другу в глаза, и в этом взгляде столько ненависти, столько боли, что мне становится страшно. — Пусти меня, мать твою! Пусти немедленно!
Тарелка выскальзывает из наших рук — то ли я отпускаю, то ли он. Она падает на пол, разбивается на сотни осколков — мелких, острых. Белые черепки с синими цветочками разлетаются по всей кухне, как осколки нашего брака.
Родион резко отпускает мою руку, отшатывается, будто я обожгла его. Прижимает ладони к лицу, тяжело дышит — грудь ходит ходуном. Я тоже дышу часто, прерывисто, хватаю ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег. Сердце колотится так бешено, что, кажется, сейчас разорвётся.
На запястье, где он держал меня, остаются красные отметины. Я смотрю на них, потом на него. Он смотрит на мои руки, на следы своих пальцев, и лицо его становится белым, как мел.
— Ты сошла с ума, — говорит он хрипло, низким голосом, в котором звучит не гнев, а что-то вроде потрясения. — Совсем сошла с ума, Жанна.
— Я?! — я смеюсь, и этот смех выходит надломленным, истеричным, граничащим с рыданием. Слёзы душат меня, но я смеюсь и смеюсь, потому что это всё абсурд, кошмарный, невыносимый абсурд. — Я сошла с ума?! Серьёзно?! Ты только что сказал мне, что хочешь развод, что никогда меня не любил, что у тебя есть другая женщина, а я сошла с ума?! Я, которая родила тебе двоих детей?! Я, которая десять лет строила этот дом, эту семью?! Я, по-твоему, сумасшедшая?!
Голос мой срывается на крик. Я чувствую, как горячие слёзы катятся по щекам, капают на пол, смешиваются с осколками тарелок.
Он качает головой — медленно, словно взвешивая каждое движение. Отходит к двери, шаги тяжёлые, как будто он несёт на спине непосильный груз.
— Я ухожу, — говорит он глухо, не поворачиваясь ко мне. — Поговорим, когда ты успокоишься. Когда сможешь разговаривать нормально, без воплей и битья посуды.
— Не смей! — я бросаюсь к нему через всю кухню, чуть не поскальзываясь на осколках. Хватаю его за руку обеими ладонями, впиваюсь ногтями в ткань рубашки. — Не смей уходить! Не смей оставлять меня вот так! Объясни мне! Скажи, наконец, правду! Всю правду, без этих твоих намёков и недомолвок!
Он останавливается. Замирает, не оборачиваясь. Я чувствую, как под моими руками напрягаются его мышцы. Потом он медленно поворачивает голову, смотрит сначала на мою руку на своём запястье, потом поднимает взгляд — на моё лицо, в мои заплаканные глаза.