Месяц ясный

15.05.2025, 18:38 Автор: Кулёма

Закрыть настройки

Показано 1 из 11 страниц

1 2 3 4 ... 10 11


Глава 1


       
       Стрелки часника, словно пьяные, спотыкались о полночь, да так и застыли, будто упёрлись в незримую твердь. Очи, выеденные синим мерцаньем ока, застилала влажная пелена, а раскалённые слуховицы, будто докрасна натопленные угли, переплавляли мысли в мутную, тягучую кашу.
       Но Решетников Андрей Сергеев сын не из тех, кто отступает. Паки и паки коловращаше он письмо движное, эти окаянные, дурманящие образы, снятые с крылатой птицы железной, что бездушно рассекала ночную тьму на пути из Н-ска в Москву. Словно не летающий корабль то был, а неведомый зверь, плывущий сквозь чёрные воды всемирия.
       А он – Решетников – сидел, прикованный к синему оку, будто древний летописец, вчитывающийся в строки проклятого свитка.
       И знал – где-то там, между образами, прячется оно. То, что не должно было попасть в образ. То, что теперь не давало ему спать.
       Случившееся на том крылатом корабле не просто громыхнуло по всем весям и вестям – гул от той беды докатился до самых кремлёвых стен, да так, что затряслись запертые сундуки с государевыми тайнами. Будто лихой ветер подъюжный, просочилась напасть сквозь все заслоны да караулы, обнажив язву, о коей и шептать-то боялись. Не вражий меч, не огненная стрела, а тихий шёпот меж строк в докладных грамотах оказался страшнее всей вражьей силы.
       И пошли трещины по крепким доселе стенам, сверху донизу, будто морозом живую плоть прошило. Воеводы от охраны государевой бледными стали, переглядываются украдкой: мол, коли такое прозевали – что ждёт впереди?
       А дело-то только начало разворачиваться, словно чёрная хоругвь над кремлёвыми башнями.
       Семь дней – срок, вроде бы, не малый, да только докладывать-то и нечего. Видеси да голоса, что скопились у него в подчинении, выстраивали лишь смутную картину, словно узор на замшелом стекле. А у самого края – обрыв, словно ножом срезанный и за ним пустота. Нет, не пустота даже, а нечто. То, что в разум не лезет, в вестник не впишешь, воеводству не доложишь. Словно сама явь дала трещину, и сквозь неё просочилось оно – нездешнее, необъяснимое, от чего мурашки бегут по спине даже у бывалых. А часник-то тикает. Седмица – не вечность. И как свещати, когда сам не веришь тому, что видел?
       Андрей не спал. Точнее, кемарил урывками на казённой лавке – жёсткой да узкой, словно нарочно сделанной, чтоб чиновники долго в кабинетах не засиживались. Не ел – лишь глушил тоску во чреве крепким, горьким зельем, от коего в животе разливался огонь, а на губах оседала желчь. Но разум его не сдавался, цепко держась за ту самую живую картинку – единую, на коей, верил он, таилась отгадка.
       «Как?» да «Кто?» – сии вопросы жгли его нутро без устали, словно раскалённые угли в печи. А за окном ночь глухая, звёзды немые, и только мёртвый свет ока синего дрожит в темноте, будто свеча перед ликом неведомого.
       Решетников рванул слуховицы с головы, будто они опалили ему уши огнём. В миг ока сомкнул веки, пытаясь смахнуть с очей свинцовую усталость, резко встряхнул головой, разминая одеревеневшую выть. С кряхтеньем поднялся во весь рост – кости захрустели, будто сухие сучья под ногами и тяжко заковылял к оконцу.
       Тишина опускалась на град неспешно, будто парчовая пелена по исходе пиршества. Улицы, что ещё вчера звенели конским топотом да людским гомоном, ныне замерли в немом дозоре. Фонариные очи растекали по мостовой златистые лужи, где метались убогие мотыльки, умаявшиеся за день. Воздух, накалённый дневным жаром, отдавал теперь горьковатым духом калёного камня да липовым медвяным благовонием.
       Многоочитые хоромины погасли, лишь изредка в слепых окошках мелькнет синеватое мерцанье – то ли теремной ящик бдит, то ли нечистый огонь водится. Но град не спит – переводит дух, сбрасывая дожную скору, готовясь к ночному преображению.
       В сердцевине градской жизнь бьется. Под неоновыми жилами вывесок клубятся люди, смех их разбивается о камни, словно глиняные черепки. Густой дух варёного зелья из ночной корчмы борется с горьким дымом, да тяжкими благовониями. Здесь ночь вечно юна, ненасытна, бездонна. Но знал он – стоит отойти от центра, как улицы теряют голоса, тонут в чёрной тишине, лишь тени – гибкие, безгласные – скользят вдоль заборов, нарушаючи хрупкий покой.
       А над ним – небосвод, проткнутый тусклыми звездными иглами, что пробивают молочную пелену градского свечения. Месяц – хладный, равнодушный свидетель – висит меж кровель, взирая на сей двойной град: где одни кутаются в снах, а другие рвут с себя их оковы.
       Андреи взглянул на часник. Наутро – первый “ковёр”. Впервые за двадцать зим службы непорочной не ведал он, что молвить.
       Порунуть всё, списать на нечистую силу, махнуть десницей – возгорелось в сердце да угасло, оставив за собой горечь пораженья. Пусть зовут юродивым, бесноватым, буйным в голове, но докладывать-то не о чем, окромя “чуда”, свершившегося на десятиверстной вышине.
       И вдруг – тишь.
       Не та, что за оконцем висела, а внутренняя, нежданная, будто щёлкнуло что в душе, и вся скорбь растаяла. Усмехнулся он чёрному лику ночи, своему отраженью в стекле, всей сей бесовской потехе да отвернулся.
       Шаг. Ещё шаг. Стол. Мерцающий теремной ящик. Тот самый лик – дремотная горница, застывшие в нечеловечьих позах люди, перекособоченное пространство...
       Тысячный взор и тысячное: “Чемоу?”
       
       

***


       Шесть мужей в горнице, воздух же густый, яко смола, от тягости молчания.
       Во главе стола – Димитрий Аркадия сын Чирков, начальник ОРУ, челюсть его квадратная сжата, яко клещи. Ошуюю – Лобанов Юрий Николая сын, десница его постукивает по свитку неровно, яко дятел по сухому древу. Супротив же – Ландарь Димитрий Володимира сын от УОТМ, очи его хладные прикованы к светлому образу на стене. Два же мужа от ОАУ – просто “Антон и Николай” – яко тени безликие, скрижали готовы в руках.
       На доске светоносной замер образ: аэробус А320, люди, восходящие по дровяному мосту. Последний мирный миг.
       – Начинай, Андрее, – глас Чиркова рассекает тишину, яко меч. Все главы обращаются к светлому образу. Решетников же вдыхает глубко, яко готовый нырнути в пучину.
       – Рейс 6973, от Н-ска до Москвы. Деяние скверное. – Глаголет твёрдо, яко воин:
       – Сто четыредесять и шесть душ, пять служителей воздушных. Ныне же все живы и здрави.
       Чирков главой кивает: “Доныне всё гладко”. Доска световая оживает – лики мирные, чаши с питьём в руках служанок воздушных, чада малые, шебуршащиеся на седалищах.
       Внезапу – перемена кадра.
       
       Трие мужа восстают единовременно, яко по знамению. Первый – хвост запирает, второй – нос, третий же посреди застывает, очи его – два чёрных жала.
       
       – Разбор людей? – Лобанов взором впивается в светлый образ.
       Решетников скрижаль переводит:
       – Четыренадесять родов, сорок и три души (чад малых осьмь), сто три человека, из них же полпята десятка – певцы из училища Н-ска.
       – Хор? – бровь Чиркова к челу возносится.
       – Так, летели на лицезрение в "Споём же вкупе", что бывает на “Русь-Первая”.
       Молчание.
       – Продолжай.
       Кадр дёргается. Минута четыредесять вторая.
       – Начинается нападение.
       
       На доске: четвёртый злодей вползает в образ. Нож у выи служанки воздушной. Уста его шевелятся – глаголет требование кормчим.
       В горнице тишь наступает, яко все вкупе дух затаили.
       Клинок сверкнул хладным бликом, вонзаясь в девичью выю. Алёна. Имя на дощечке трепещет с подбородком её. Вторая служанка – персты её в двери корчмажной впились, ногти белеют от натуги.
       
       – Громче пусти! – прошипел Антон, словно змей подколодный.
       
       И разом грянуло в горнице гласом медным:
       – Дверь. Пять минут. Первая она душу отдаст.
       Звук, будто гром среди ясного неба, стены сотряс,
       даже пыль со стропил посыпалась.
       Голос капитана – ледяной штиль:
       – Време надобно.
       Нож вонзается глубже. Капля крови стекает по хладной стали. Вторая служанка воздушная вскрикнула – резко, яко порвана струна.
       
       Решетников образ переменил. Людие ещё не разумеют. Жуют хлебы, поправляют покровы.
       
       – Три... два...
       Крик из громкоговорителей – и три души, две жены и отроковица, вырваны из седалищ своих. Лезвия у яремных впадений.
       – Сидети! Молчати!
       
       Страх вспыхнул и угас, яко лучина в сырости. Рыдания, шёпоты молитвенные.
       
       – Пятый быть должен, – речет Антон. Решетников безмолвно премотку творит.
       
       Злодей рукоятью ножа бьет – хруст костей. Тело падает. Хватает вторую служанку воздушную. В горнице аэровой жена в руках исполина внезапу обмякла. Швырнута меж седалищ. Новая жертва – визг режет утробу корабля.
       Взметнулся злодей посреди воздушного судна — железного корабля, что плывёт меж туч, словно алмазный сокол в поднебесье. Высокий. Неторопливый. Шествует, яко сквозь пустоту.
       Людие замерли, лики скрыли, свернулись яко ежи. Длань его касается вопящей жены – ласково, яко любовник. Да как свистнет, два перста в уста вложив! — звонко, резко, будто сам буревестник в грозу крикнул.
       Задрожали оконца округлые, встрепенулись путники, а кормчие в капитанской рубке оглянулись: не молния ли ударила? То не простой свист был, а клич стальной птице, чтоб знала – в её чреве и богатыри летают!
       Тишина. На доске световой пятый к оку всевидящему обращается. Усмехается.
       
       – Сучище! – Лобанов десницею по столу ударяет. Образ дёргается.
       
       Пятый шествует по чреву корабля крылатого. Поступь его неправая – зело плавна для человека. Взоров не бежит – их поглощает. Егда длань его касается кричащей жены, та не от страха умолкает, не в забытье впадает. Забывает, о чём вопила.
       
       Лобанов писало деревянное до хруста сжимает. Разумеет: не злодеяние сие. Испытание есть, а они – зрители на первом месте.
       
       Пятый злодей к людям обращается. Движение его неестественно плавное, яко сонное наваждение.
       – Явися! – глас его звучит не яко приказ, но яко призыв к покаянию.
       Молчание. Тишь в горнице воздушной тяжкой пеленой ложится. Потом та самая усмешка. Не победная, а ведающая, яко знает он то, чего прочие не ведают. Исчезает за завесою, что отделяет мир людей от чертога кормчих.
       
       Чирков вопрошает, лика не меняя, но персты его мелко дрожат на свитках:
       – Познали, кто есть сей?
       – Из наших. Бывших, – Решетников глаголет каменным лицом, но в очах тень того, что и назвать страшится. Чертков мекает. Взор его скользит по ликам собравшихся, яко меряет, кто из них в “бывшие” уповать может.
       – Гряди, – глас его звучит, яко слова клещами из него рвут.
       
       Образ у двери кормчих. Мужи взорами беседуют – безмолвную речь, им единым ведомую. Лёгкий кивок – и вторая служанка безропотно возле подруги ложится.
       – Олександр Викторович, аз есмь, Соловьёв, – за дверью глас раздается. Спокоен, яко друг давний. Пока стучит, другая рука пищаль достает – движение, яко в плоть врезанное.
       
       Чирков восстает. Хождение его тяжко, яко под водой ступает. Черпает водицу, а чаша дрожит в длани. Пока влага струится по гортани, разумеет он: “Не просто беда сия. Кончина есть”. Очи мертвеют. Служба скончалась, но тело ритуалы творит ещё. Возвращаясь на место, взирает на светлый образ уже яко странник.
       
       Из чертога кормчего глас:
       – По чину доложите...
       Соловьёв же усмехается. Речь его совершенна. Каждое слово, каждая почесть, каждый знак – яко приговор устроению, их породившему.
       Тишь в горнице густеет, яко дёготь.
       Образ замер. Дверь в чертог кормчих приотворена ровно столько, дабы явить чёрную пасть, но ответа не дать.
       
       Решетников оком обвёл собравшихся. Глас его, егда возглаголил, был спокоен чрезмерно, яко у врача, кончину возвещающего:
       – Прежде чем грясти далее, предреку. То, что будет, ни единому разумению не подвластно. Ни мирскому, ни служебному, ни даже басенному.
       Чирков замер, персты его впились в подручья седалища, яко готовясь к удару. Лобанов вперёд склонился, очи прищурил – неверие с любопытством билось. Антон же с Николаем меж собой взирали, лики их пусты были, яко чистые скрижали. Лишь Ландарь недвижим пребывал. Едва зримый поклон его Решетникову был знамением не согласия токмо, но признания: “Видел. Неможественное, но сущее”.
       Андрей Сергеевич взором ему ответил. В сем безмолвном обмене было нечто погребальное, яко оба ведали – после сего зрелища ничто уже прежним не будет.
       – Продолжим ли? – вопросил Решетников, возложив длань на скрижаль клавишную. Чирков медленно главой склонился. Лик его был каменным.
       Доска световая ожила. Образ замер на распахнутых вратах чертога кормчих. Соловьёв рухнул, яко подкошенный. Тело его опадало странно – не как лишённого ума, но как тряпичной болванки, чьи узлы разрушены суть.
       Борт-технарь, следом вывалившийся, накрыл его собою. Кормчие же в седалищах застыли. Очи сомкнуты, длани на штурвалах яко просто задремали на службе.
       Глас усилился, и ныне слышно всякую малость: и треск приборов, как хруст перстов, сжимаемых во тьме, и гул железных птиц – ровный, будто корабль воздушный не ведает, что кормчие бездыханны; дыхание второго кормчего – лёгкое, яко у младенца; храп первого – тяжкий, с хрипотой, яко у старика.
       – Они спят? – Чирков изрёк тихо, яко боялся пробудить тех, кто на доске световой.
       – Так, – Решетников не моргнул. – И не токмо они.
       Перенос образа на горницу воздушную.
       
       Злодеи, что ещё миг назад держали ножи у выи пленников, ныне раскиданы по утробе корабля, яко брошенные куклы. Один возлёг на бок, длань всё ещё сжимала рукоять, но персты ослабли.
       Муж в чёрных ризах откинулся на спинку, уста полуоткрыты – яко уснул на скучном вече. Девица приникла к плечу соседа – ресницы её трепетали, будто видела добрый сон. Отрок на коленях у материи палец во сне сосал.
       И глас... То ли стон, то ли плач… Цеплялся за разум, яко коготь, возникая, когда его уже не ждали, и исчезая в миг, когда его начинали слышать.
       
       – Что есть сие? – Лобанов к Решетникову обратился, но тот лишь главой покачал.
       Андрей Сергеевич премотку творил паки и паки, яко ища в сих образах то, что от разума утаилось. Всякий раз, егда Соловьёв ниц падал, в очах его зрился не гнев, но любопытство книжника – яко у испытателя, на диво дивное наткнувшегося.
       – Ваши догады? – глас Чиркова, яко нож, тишину рассек.
       Решетников от светлого образа оторвался:
       – Наваждение, аще...
       – Аще?
       – Яко версия. Нечто... или паче некто издалеча действовал.
       Антон главой резко покивал:
       – Издалеча – како? На крылах бумажных рядом летел? По вещун-трубе гласил? С небес нашёптывал?
       – Действие было близким. Кем-то из людей воздушных, – Ландарь в речь вступил, глас его усталостью звучал, яко он сей спор ещё до начала его пережил.
       Решетников дух испустил:
       – Дальше зреть нечево. Мгла да пестрота. Даже в “чёрных скрижалях” – тишь. Мастера светлых досок всё, что можно, извлекли.
       Ландарь главу преклонил:
       – Шесть мгновений после “гласа” – и конец. Восстановлению не подвластно.
       Чирков медленно к Решетникову обратился:
       – Что глаголют кормчие?
       Андреи Сергеевич свиток взял, персты его по письменам скользнули, на роковых словах задерживаясь. Потом возгласил ровным гласом:
       – Показание борт-технаря корабельного Бочарова Дениса Володимировича. Девять зим службы.
       Паузу сотворил, очи его по строкам блуждали, яко вновь их читая. Потом глас потише стал, но яснее:
       – “Последнее, что помню... сей глас. Яко бы кто ножом по стеклу в самой душе скрежетал. Потом – тьма. Очнулся уже на земле. Все живы были. Даже те, кому жить не надлежало”.
       Горница в тяжком молчании повисла. Решетников медленно лист перевернул, персты его слегка дрожали – не от страха, но от необъяснимого напряжения, яко каждое слово в свитке нездешней силой было напоено.
       

Показано 1 из 11 страниц

1 2 3 4 ... 10 11