Как стареет женщина
Она едет к дочери, в Ниццу, это ее первый визит за много лет. Ее сын вылетит из Соединенных Штатов, чтобы провести с ними несколько дней, по пути на одну из своих конференций. Как интересно, такое совпадение дат. Она задается вопросом, нет ли тут сговора, нет ли у этих двоих какого-то плана, какого-то предложения, которое дети делают родителю, когда они чувствуют, что он больше не может заботиться о себе. Она так упряма, что они сказали друг другу: она так упряма, так несговорчива, так своенравна, что как еще справиться с ее упрямством, кроме как действовать вместе?
Они любят ее, конечно, иначе бы они не строили таких планов. Тем не менее, она действительно чувствует себя одним из римских аристократов, ожидающих вручения чаши с ядом и ждет, когда ему скажут самым добрым, самым отзывчивым образом, что для общего блага нужно пить чашу без страха.
Ее дети всегда были хорошими и послушными. Будет ли мать, такой же хорошей и послушной – еще вопрос. Но в этой жизни мы не всегда получаем то, что заслуживаем. Ее детям придется ждать другой жизни, другого воплощения, если они хотят, чтобы счет был выровнен.
Ее дочь управляет художественной галереей в Ницце. Ее дочь, в настоящее время, во всех отношениях француженка. Ее сын, со своей американской женой и американскими детьми, скоро, во всех отношениях станет американцем. Итак, вылетев из гнезда, они улетели далеко. Можно даже подумать, если не знать их хорошо, что они улетели так далеко, чтобы быть подальше от нее.
Какое бы предложение они ни выдвинули ей, оно обязательно будет наполнено двойственностью: любовью и одиночеством, бессердечностью и желанием увидеть ее, наконец. Ну, двойственность не должна ее отвратить. Она зарабатывала на жизнь за счет двойственности. Где было бы художественное искусство, если бы не было двойственности? Чем бы жизнь сама по себе была, если бы были только головы или хвосты, и ничего между ними?
- Что я нахожу жутким, когда я становлюсь старше, - сказала она своему сыну, - так это то, что я слышу из своих уст слова, которые я когда-то слышала, как старые люди говорят и клялась, что я никогда так не скажу. Куда катится мир и прочее. Например: никто, кажется, больше не знает, что глагол "мочь" имеет прошедшее время – куда катится мир? Люди идут по улице, едят пиццу и разговаривают по телефону – куда катится мир?
Это его первый день в Ницце, ее третий: ясный, теплый июньский день, такой день, который хорош для праздной лености людям из Англии на этом участке побережья, в первую очередь. И вот, вот они, вдвоем, прогуливаются по английской набережной, как это делали англичане сто лет назад со своими зонтиками и лодочниками, сожалея о последних усилиях господина Харди, сожалея о Борах.
- «Сожалеть», - говорит она, - слово, которого не слышно в наши дни. Никто с чувством не сожалеет, если только они не хотят выглядеть смешно. Ушедшее слово, ушедшее чувство. Но что же делать? Сдерживаться, сожалея, пока не окажешься с такими же стариками и не обсудишь с ними все это вдоволь?
- Ты можешь сожалеть со мной так, как хочешь, мама, - говорит Джон, ее добрый и послушный сын. - Я буду кивать сочувственно и не стану тебя высмеивать. О чем еще ты бы хотела посожалеть сегодня, кроме пиццы?
- Дело не в пицце, я не о ней сожалею, пицца хороша, в свое время и в своем месте, но идти, есть и говорить, все одновременно, это невежливо.
- Я согласен, это невежливо или, по меньшей мере, неуместно. Что еще?
- Хватит. То, что я сожалею, само по себе не представляет интереса. Что представляет интерес, так это то, что я клялась много лет назад, что никогда не буду так делать, и вот я делаю именно так. Почему я поддалась? Я сожалею о том, куда катится мир. Я сожалею о ходе истории. От всего сердца я сожалею об этом. Но когда я слушаю себя, что я слышу? Я слышу, как моя мать сожалеет о мини-юбке, осуждая электрогитару. И я помню свое раздражение. «Да, мама,» - говорила я, скрипя зубами и молилась, чтобы она заткнулась. И…
- И поэтому ты думаешь, что я скриплю зубами и молюсь, чтобы ты заткнулась.
- Да.
- Но я этого не делаю. Вполне естественно сожалеть о том, куда катится мир. Лично я тоже сожалею об этом.
- Но мелочи, Джон, мелочи! Это не просто грандиозный ход истории, о котором я сожалею, это мелочи - плохие манеры, плохая грамматика, шум! Это такие мелочи, которые раздражают меня, и это именно то, что заставляет меня впадать в отчаяние. Это же все так неважно! Ты понимаешь? Но, конечно, нет. Ты думаешь, что я смеюсь над собой, но я не смеюсь. Это все серьезно! Ты понимаешь, что все это может быть серьезно?
- Конечно, я понимаю. Ты очень ясно выражаешься.
- Но нет же! Нет! Это всего лишь слова, и мы все уже устали от слов. Единственный способ доказать, что ты серьезен - покончить с собой. Упасть на свой меч. Вышибить себе мозги. Но как только я говорю, ты улыбаешься. Я знаю. Потому что я не серьезная, совсем не серьезная - я слишком стара, чтобы меня принимали всерьез. Убей себя в двадцать, это трагедия. Убей себя в сорок, и это отрезвляющий момент для людей, на какое-то время. Но убей себя в семьдесят, и люди скажут: "Как неловко, у нее, должно быть, был рак.'”
- Но тебя никогда не волновало, что скажут люди.
- Меня никогда не волновало, что скажут люди, потому что я всегда верила в слово будущего. История оправдает меня – вот, что я говорила себе. Но я теряю веру в историю, ту, во что она превратилась сегодня - теряю веру в ее силу, что она оправдает истину.
- А во что превратилась сегодня история, мама? И пока мы говорим об этом, позволь заметить, что ты снова обращалась со мной как с мужчиной-натуралом или мальчиком-натуралом, что мне особенно не нравится.
- Прости, прости. Это от одиночества. Большую часть времени я веду эти разговоры в голове, это такое облегчение, когда рядом есть люди, с которыми я могу проиграть их.
- Собеседники. Не люди. Собеседники.
- Собеседники, с которыми я могу проиграть эти разговоры.
- Проиграй их.
- Собеседники, с которыми я могу проиграть эти разговоры. Прости. Я сейчас перестану. Как Норма?
- Норма в порядке. Она передает тебе привет. Дети здоровы. Так во что превратилась история?
- История потеряла свой голос. Клио, та, кто когда-то давным-давно играла на лире и пела о деяниях великих мужчин, стала немощной, немощной и легкомысленной, как глупейшая старуха. По крайней мере, это то, о чем я думаю часть времени. В остальное время я думаю, что она была взята в плен бандой головорезов, которые мучают ее и заставляют ее говорить то, что она не хочет говорить. Я не могу рассказать тебе все свои темные мысли об истории. Это стало навязчивой идеей.
- Одержимость. Это значит, что ты пишешь об этом?
- Нет, не пишу. Если бы я могла написать об истории, я бы была на пути к ее пониманию. Нет, все, что я могу сделать, это распыляться об этом, распыляться и сожалеть. Я сожалею и о себе тоже. Я оказалась в ловушке клише, и я больше не верю, что история сможет сдвинуть это клише с места.
- Какого клише?
- Я не хочу вдаваться в это, это слишком удручает. Клише заевшей пластинки, которая больше не имеет смысла, потому что нет ни граммофонных игл, ни граммофонов. Слово, которое эхо доносит до меня со всех сторон - уныние. Ее послание миру крайне унылое. Что значит уныние? Слово, о зимнем пейзаже, все же каким-то образом привязалось ко мне. Это похоже на маленькую дворнягу, которая идет позади, скулит и не отстает. Меня разрывает это на части. Это сведет меня в могилу. А слово будет стоять на краю могилы, всматриваться и кричать – уныло, уныло, уныло!
- Если ты не унылая, то какая ты мама?
- Ты знаешь, какая я, Джон.
- Конечно, знаю. Тем не менее, - сказал он. – Скажи это.
- Я та, которая раньше смеялась и больше не смеется. Я та, которая плачет.
Ее дочь Хелен управляет художественной галереей в Старом городе. Галерея эта, судя по всему, весьма успешна. Хелен не владеет ею. Она работает на двух швейцарцев, которые спускаются из своего логова в Берне два раза в год, чтобы проверить счета и набить карманы.
Хелен, или Элен, моложе Джона, но выглядит старше. Еще в студенческие годы она выглядела дамой среднего возраста, с юбками-карандашами, совиными очками и шиньоном. Типа, что французы делают, и даже уважают: суровая, целомудренная интеллектуалка. В то время как в Англии Хелен стала бы библиотекаршей и объектом для насмешек.
На самом деле у нее нет оснований думать о целомудрии Хелен. Хелен не говорит о своей личной жизни, но от Джона она слышала о романе, который продолжается в течение многих лет с бизнесменом из Лиона, который забирает ее на выходные. Кто знает, возможно на выходных она расцветает.
Странно полагать что-то о половой жизни своих детей. Тем не менее, она не может поверить, что тот, кто посвящает свою жизнь искусству, будь то даже и продажа картин, может быть без внутренней искры.
Она ожидала совместного нападения, Хелен и Джон усадят ее и выложат перед ней схему, которую они разработали для ее спасения. Но нет, их первый вечер вместе прошел вполне мило. На следующий день тему обсуждали только в машине Хелен, так как они ехали в Басс-Альпы, на ланч, в местечко, которое выбрала Хелен, оставив Джона работать над докладом для конференции.
- Тебе бы хотелось жить тут, мама? - спросила Хелен, ни с того ни с сего.
- Ты имеешь в виду в горах?
- Нет, во Франции. в Ницце. В моем доме есть квартира, которая освободится в октябре. Ты можешь купить ее, или мы могли бы купить ее вместе. На первом этаже.
- Ты хочешь, чтобы мы жили вместе, мы с тобой? Это очень неожиданно, моя дорогая. Ты уверена, что имеешь это в виду?
- Мы не будем жить вместе. Ты будешь совершенно независима. Но в чрезвычайной ситуации у тебя будет кому позвонить.
- Спасибо, дорогая, но у нас в Мельбурне есть отличные люди, обученные справляться со старыми людьми и их маленькими чрезвычайными ситуациями.
- Пожалуйста, мама, давай не будем играть в игры. Тебе семьдесят два года. У тебя были проблемы с сердцем. Ты не всегда можешь заботиться о себе. Если ты…
- Больше не говори, дорогая. Я уверена, что ты считаешь эвфемизмы столь же неприятными, как и я. Я могла бы сломать бедро; я могла бы стать овощем; меня могло бы приковать к постели на много лет. Мы все время об этом говорим. Учитывая такие возможности, вопрос для меня стоит так: почему я должна возлагать на свою дочь бремя заботы обо мне? И вопрос для вас, я полагаю, стоит так: сможете ли вы жить дальше, если вы хотя бы раз, со всей искренностью, не предложите мне заботу и защиту? Это же справедливо, это же наша проблема, общая проблема?
- Да. Мое предложение искреннее. Это тоже возможно. Я обсудила это с Джоном.
- Тогда давай не будем портить этот прекрасный день, вступая в перепалку. Вы сделали свое предложение, я его услышала и обещаю подумать об этом. Давайте его оставим. Очень маловероятно, что я приму, как ты уже догадалась. Мои мысли движутся в другом направлении. Есть одна вещь, в которой старый лучше, чем молодой, и это умирание. Это подразумевает, что старик (какое странное слово!) умеет правильно умирать, показывая тем, кто ухаживает за ним, какой может быть хорошая смерть. Вот о чем я думаю. Я хотела бы сосредоточиться на хорошей смерти.
- Ты можешь сделать смерть в Ницце такой же хорошей, как в Мельбурне.
- Но это не так, Хелен. Подумай об этом, и ты поймешь, что это неправда. Спроси меня, что я имею в виду под хорошей смертью.
- Что ты имеешь в виду под хорошей смертью, мама?
- Хорошая смерть — это смерть, которая далеко, где смертный конец предоставлен незнакомцам, людьми из похоронного бюро. Хорошая смерть — это та, о которой вы узнаете из телеграммы: я с сожалением сообщаю вам, и так далее. Как жаль, что такие телеграммы вышли из моды.
Хелен раздраженно фыркнула. Дальше они едут в тишине. Ницца далеко позади: по пустой дороге они въезжают в долину. Хотя номинально лето, воздух холодный, как будто солнце никогда не касалось этих глубин. Она вздрагивает, щелкает окном. Какие аллегории!
- Не правильно умирать в одиночестве, - говорит Хелен наконец, - никто не держит тебя за руку. Это антисоциально. Это бесчеловечно. Это бездушно. Извини за такие слова, но я говорю то, что думаю. Я предлагаю держать тебя за руку. Чтобы быть с тобой.
Из детей Хелен всегда была более сдержанной, той, кто держал всегда мать на расстоянии. Никогда раньше Хелен так не говорила. Возможно, автомобиль облегчает задачу, позволяя водителю не смотреть прямо на человека, к которому он обращается. Надо запомнить такое, о машинах.
- Это очень мило с твоей стороны, моя дорогая, - говорит она. Голос, почему-то неожиданно низкий. - Я не забуду этого. Но не будет ли странно вернуться умирать во Францию после стольких лет? Что я скажу мужчине на границе, когда он спросит цель моего визита, по делам или ради развлечений? Или, что еще хуже, когда он спросит, как долго я планирую остаться? Навсегда? До конца? Просто ненадолго?
- Скажи reunir la famille. Он поймет. Воссоединение семьи. Это происходит каждый день. Он не будет больше спрашивать.
Они едят в оберж «Ле До Эрмит». Должно быть, за этим именем стоит история, но она предпочла бы не говорить об этом. Если это хорошая история, она скорее всего придумана. Дует холодный, колючий ветер; они сидят защищенные стеклом, глядя на заснеженные вершины. Начало сезона: кроме их стола, заняты еще только два.
- Красиво? Да, конечно, это красиво. Красивая страна, прекрасная страна, это само собой разумеется. La belle France. Но не забывай, Хелен, как мне повезло, какое привилегированное призвание я получила. Я жила так, как хотела, большую часть своей жизни. Я жила, как избранная, сидя на коленях у красоты. Вопрос, который я сейчас задаю, в том, какая мне от этого польза от всей этой красоты? Разве красота не просто еще одна потребляемая частица, как вино? Один пьет его, другой напивается. Оно дает короткое, приятное, пьянящее чувство, но что оно оставляет после себя? Остаток от вина, извини за слово, - моча; что остается после красоты? Что в этом хорошего? Красота делает нас лучшими людьми?
- Прежде чем ты дашь мне свой ответ на вопрос, мама, я скажу тебе свой. Потому что мне кажется, я знаю, что ты собираешься сказать. Ты собираешься сказать, что красота не принесла тебе ничего хорошего, что ты скоро окажешься у небесных врат с пустыми руками и большим вопросительным знаком над головой. Это было бы полностью в твоем характере, то есть характере Элизабет Костелло, сказать так. И верить в это. Ответ, который ты не дашь - потому что это не было бы в характере Элизабет Костелло, - заключается в том, что то, что ты создала, как писатель, не только имеет собственную красоту—ограниченную красоту, конкретную, это не поэзия, но все равно красота, стройность, ясность, лаконичность,— но и изменило жизнь других, сделало их лучшими людьми или немного лучшими людьми. Не только я так говорю. Другие тоже так говорят, незнакомцы. Мне, мне в лицо. Не потому, что то, что ты пишешь, содержит уроки, а потому, что это само по себе урок.
- Как водомерка, ты имеешь в виду.
- Я не знаю, кто такая водомерка.
- Водомерка или длинноногий летун.
Она едет к дочери, в Ниццу, это ее первый визит за много лет. Ее сын вылетит из Соединенных Штатов, чтобы провести с ними несколько дней, по пути на одну из своих конференций. Как интересно, такое совпадение дат. Она задается вопросом, нет ли тут сговора, нет ли у этих двоих какого-то плана, какого-то предложения, которое дети делают родителю, когда они чувствуют, что он больше не может заботиться о себе. Она так упряма, что они сказали друг другу: она так упряма, так несговорчива, так своенравна, что как еще справиться с ее упрямством, кроме как действовать вместе?
Они любят ее, конечно, иначе бы они не строили таких планов. Тем не менее, она действительно чувствует себя одним из римских аристократов, ожидающих вручения чаши с ядом и ждет, когда ему скажут самым добрым, самым отзывчивым образом, что для общего блага нужно пить чашу без страха.
Ее дети всегда были хорошими и послушными. Будет ли мать, такой же хорошей и послушной – еще вопрос. Но в этой жизни мы не всегда получаем то, что заслуживаем. Ее детям придется ждать другой жизни, другого воплощения, если они хотят, чтобы счет был выровнен.
Ее дочь управляет художественной галереей в Ницце. Ее дочь, в настоящее время, во всех отношениях француженка. Ее сын, со своей американской женой и американскими детьми, скоро, во всех отношениях станет американцем. Итак, вылетев из гнезда, они улетели далеко. Можно даже подумать, если не знать их хорошо, что они улетели так далеко, чтобы быть подальше от нее.
Какое бы предложение они ни выдвинули ей, оно обязательно будет наполнено двойственностью: любовью и одиночеством, бессердечностью и желанием увидеть ее, наконец. Ну, двойственность не должна ее отвратить. Она зарабатывала на жизнь за счет двойственности. Где было бы художественное искусство, если бы не было двойственности? Чем бы жизнь сама по себе была, если бы были только головы или хвосты, и ничего между ними?
- Что я нахожу жутким, когда я становлюсь старше, - сказала она своему сыну, - так это то, что я слышу из своих уст слова, которые я когда-то слышала, как старые люди говорят и клялась, что я никогда так не скажу. Куда катится мир и прочее. Например: никто, кажется, больше не знает, что глагол "мочь" имеет прошедшее время – куда катится мир? Люди идут по улице, едят пиццу и разговаривают по телефону – куда катится мир?
Это его первый день в Ницце, ее третий: ясный, теплый июньский день, такой день, который хорош для праздной лености людям из Англии на этом участке побережья, в первую очередь. И вот, вот они, вдвоем, прогуливаются по английской набережной, как это делали англичане сто лет назад со своими зонтиками и лодочниками, сожалея о последних усилиях господина Харди, сожалея о Борах.
- «Сожалеть», - говорит она, - слово, которого не слышно в наши дни. Никто с чувством не сожалеет, если только они не хотят выглядеть смешно. Ушедшее слово, ушедшее чувство. Но что же делать? Сдерживаться, сожалея, пока не окажешься с такими же стариками и не обсудишь с ними все это вдоволь?
- Ты можешь сожалеть со мной так, как хочешь, мама, - говорит Джон, ее добрый и послушный сын. - Я буду кивать сочувственно и не стану тебя высмеивать. О чем еще ты бы хотела посожалеть сегодня, кроме пиццы?
- Дело не в пицце, я не о ней сожалею, пицца хороша, в свое время и в своем месте, но идти, есть и говорить, все одновременно, это невежливо.
- Я согласен, это невежливо или, по меньшей мере, неуместно. Что еще?
- Хватит. То, что я сожалею, само по себе не представляет интереса. Что представляет интерес, так это то, что я клялась много лет назад, что никогда не буду так делать, и вот я делаю именно так. Почему я поддалась? Я сожалею о том, куда катится мир. Я сожалею о ходе истории. От всего сердца я сожалею об этом. Но когда я слушаю себя, что я слышу? Я слышу, как моя мать сожалеет о мини-юбке, осуждая электрогитару. И я помню свое раздражение. «Да, мама,» - говорила я, скрипя зубами и молилась, чтобы она заткнулась. И…
- И поэтому ты думаешь, что я скриплю зубами и молюсь, чтобы ты заткнулась.
- Да.
- Но я этого не делаю. Вполне естественно сожалеть о том, куда катится мир. Лично я тоже сожалею об этом.
- Но мелочи, Джон, мелочи! Это не просто грандиозный ход истории, о котором я сожалею, это мелочи - плохие манеры, плохая грамматика, шум! Это такие мелочи, которые раздражают меня, и это именно то, что заставляет меня впадать в отчаяние. Это же все так неважно! Ты понимаешь? Но, конечно, нет. Ты думаешь, что я смеюсь над собой, но я не смеюсь. Это все серьезно! Ты понимаешь, что все это может быть серьезно?
- Конечно, я понимаю. Ты очень ясно выражаешься.
- Но нет же! Нет! Это всего лишь слова, и мы все уже устали от слов. Единственный способ доказать, что ты серьезен - покончить с собой. Упасть на свой меч. Вышибить себе мозги. Но как только я говорю, ты улыбаешься. Я знаю. Потому что я не серьезная, совсем не серьезная - я слишком стара, чтобы меня принимали всерьез. Убей себя в двадцать, это трагедия. Убей себя в сорок, и это отрезвляющий момент для людей, на какое-то время. Но убей себя в семьдесят, и люди скажут: "Как неловко, у нее, должно быть, был рак.'”
- Но тебя никогда не волновало, что скажут люди.
- Меня никогда не волновало, что скажут люди, потому что я всегда верила в слово будущего. История оправдает меня – вот, что я говорила себе. Но я теряю веру в историю, ту, во что она превратилась сегодня - теряю веру в ее силу, что она оправдает истину.
- А во что превратилась сегодня история, мама? И пока мы говорим об этом, позволь заметить, что ты снова обращалась со мной как с мужчиной-натуралом или мальчиком-натуралом, что мне особенно не нравится.
- Прости, прости. Это от одиночества. Большую часть времени я веду эти разговоры в голове, это такое облегчение, когда рядом есть люди, с которыми я могу проиграть их.
- Собеседники. Не люди. Собеседники.
- Собеседники, с которыми я могу проиграть эти разговоры.
- Проиграй их.
- Собеседники, с которыми я могу проиграть эти разговоры. Прости. Я сейчас перестану. Как Норма?
- Норма в порядке. Она передает тебе привет. Дети здоровы. Так во что превратилась история?
- История потеряла свой голос. Клио, та, кто когда-то давным-давно играла на лире и пела о деяниях великих мужчин, стала немощной, немощной и легкомысленной, как глупейшая старуха. По крайней мере, это то, о чем я думаю часть времени. В остальное время я думаю, что она была взята в плен бандой головорезов, которые мучают ее и заставляют ее говорить то, что она не хочет говорить. Я не могу рассказать тебе все свои темные мысли об истории. Это стало навязчивой идеей.
- Одержимость. Это значит, что ты пишешь об этом?
- Нет, не пишу. Если бы я могла написать об истории, я бы была на пути к ее пониманию. Нет, все, что я могу сделать, это распыляться об этом, распыляться и сожалеть. Я сожалею и о себе тоже. Я оказалась в ловушке клише, и я больше не верю, что история сможет сдвинуть это клише с места.
- Какого клише?
- Я не хочу вдаваться в это, это слишком удручает. Клише заевшей пластинки, которая больше не имеет смысла, потому что нет ни граммофонных игл, ни граммофонов. Слово, которое эхо доносит до меня со всех сторон - уныние. Ее послание миру крайне унылое. Что значит уныние? Слово, о зимнем пейзаже, все же каким-то образом привязалось ко мне. Это похоже на маленькую дворнягу, которая идет позади, скулит и не отстает. Меня разрывает это на части. Это сведет меня в могилу. А слово будет стоять на краю могилы, всматриваться и кричать – уныло, уныло, уныло!
- Если ты не унылая, то какая ты мама?
- Ты знаешь, какая я, Джон.
- Конечно, знаю. Тем не менее, - сказал он. – Скажи это.
- Я та, которая раньше смеялась и больше не смеется. Я та, которая плачет.
Ее дочь Хелен управляет художественной галереей в Старом городе. Галерея эта, судя по всему, весьма успешна. Хелен не владеет ею. Она работает на двух швейцарцев, которые спускаются из своего логова в Берне два раза в год, чтобы проверить счета и набить карманы.
Хелен, или Элен, моложе Джона, но выглядит старше. Еще в студенческие годы она выглядела дамой среднего возраста, с юбками-карандашами, совиными очками и шиньоном. Типа, что французы делают, и даже уважают: суровая, целомудренная интеллектуалка. В то время как в Англии Хелен стала бы библиотекаршей и объектом для насмешек.
На самом деле у нее нет оснований думать о целомудрии Хелен. Хелен не говорит о своей личной жизни, но от Джона она слышала о романе, который продолжается в течение многих лет с бизнесменом из Лиона, который забирает ее на выходные. Кто знает, возможно на выходных она расцветает.
Странно полагать что-то о половой жизни своих детей. Тем не менее, она не может поверить, что тот, кто посвящает свою жизнь искусству, будь то даже и продажа картин, может быть без внутренней искры.
Она ожидала совместного нападения, Хелен и Джон усадят ее и выложат перед ней схему, которую они разработали для ее спасения. Но нет, их первый вечер вместе прошел вполне мило. На следующий день тему обсуждали только в машине Хелен, так как они ехали в Басс-Альпы, на ланч, в местечко, которое выбрала Хелен, оставив Джона работать над докладом для конференции.
- Тебе бы хотелось жить тут, мама? - спросила Хелен, ни с того ни с сего.
- Ты имеешь в виду в горах?
- Нет, во Франции. в Ницце. В моем доме есть квартира, которая освободится в октябре. Ты можешь купить ее, или мы могли бы купить ее вместе. На первом этаже.
- Ты хочешь, чтобы мы жили вместе, мы с тобой? Это очень неожиданно, моя дорогая. Ты уверена, что имеешь это в виду?
- Мы не будем жить вместе. Ты будешь совершенно независима. Но в чрезвычайной ситуации у тебя будет кому позвонить.
- Спасибо, дорогая, но у нас в Мельбурне есть отличные люди, обученные справляться со старыми людьми и их маленькими чрезвычайными ситуациями.
- Пожалуйста, мама, давай не будем играть в игры. Тебе семьдесят два года. У тебя были проблемы с сердцем. Ты не всегда можешь заботиться о себе. Если ты…
- Больше не говори, дорогая. Я уверена, что ты считаешь эвфемизмы столь же неприятными, как и я. Я могла бы сломать бедро; я могла бы стать овощем; меня могло бы приковать к постели на много лет. Мы все время об этом говорим. Учитывая такие возможности, вопрос для меня стоит так: почему я должна возлагать на свою дочь бремя заботы обо мне? И вопрос для вас, я полагаю, стоит так: сможете ли вы жить дальше, если вы хотя бы раз, со всей искренностью, не предложите мне заботу и защиту? Это же справедливо, это же наша проблема, общая проблема?
- Да. Мое предложение искреннее. Это тоже возможно. Я обсудила это с Джоном.
- Тогда давай не будем портить этот прекрасный день, вступая в перепалку. Вы сделали свое предложение, я его услышала и обещаю подумать об этом. Давайте его оставим. Очень маловероятно, что я приму, как ты уже догадалась. Мои мысли движутся в другом направлении. Есть одна вещь, в которой старый лучше, чем молодой, и это умирание. Это подразумевает, что старик (какое странное слово!) умеет правильно умирать, показывая тем, кто ухаживает за ним, какой может быть хорошая смерть. Вот о чем я думаю. Я хотела бы сосредоточиться на хорошей смерти.
- Ты можешь сделать смерть в Ницце такой же хорошей, как в Мельбурне.
- Но это не так, Хелен. Подумай об этом, и ты поймешь, что это неправда. Спроси меня, что я имею в виду под хорошей смертью.
- Что ты имеешь в виду под хорошей смертью, мама?
- Хорошая смерть — это смерть, которая далеко, где смертный конец предоставлен незнакомцам, людьми из похоронного бюро. Хорошая смерть — это та, о которой вы узнаете из телеграммы: я с сожалением сообщаю вам, и так далее. Как жаль, что такие телеграммы вышли из моды.
Хелен раздраженно фыркнула. Дальше они едут в тишине. Ницца далеко позади: по пустой дороге они въезжают в долину. Хотя номинально лето, воздух холодный, как будто солнце никогда не касалось этих глубин. Она вздрагивает, щелкает окном. Какие аллегории!
- Не правильно умирать в одиночестве, - говорит Хелен наконец, - никто не держит тебя за руку. Это антисоциально. Это бесчеловечно. Это бездушно. Извини за такие слова, но я говорю то, что думаю. Я предлагаю держать тебя за руку. Чтобы быть с тобой.
Из детей Хелен всегда была более сдержанной, той, кто держал всегда мать на расстоянии. Никогда раньше Хелен так не говорила. Возможно, автомобиль облегчает задачу, позволяя водителю не смотреть прямо на человека, к которому он обращается. Надо запомнить такое, о машинах.
- Это очень мило с твоей стороны, моя дорогая, - говорит она. Голос, почему-то неожиданно низкий. - Я не забуду этого. Но не будет ли странно вернуться умирать во Францию после стольких лет? Что я скажу мужчине на границе, когда он спросит цель моего визита, по делам или ради развлечений? Или, что еще хуже, когда он спросит, как долго я планирую остаться? Навсегда? До конца? Просто ненадолго?
- Скажи reunir la famille. Он поймет. Воссоединение семьи. Это происходит каждый день. Он не будет больше спрашивать.
Они едят в оберж «Ле До Эрмит». Должно быть, за этим именем стоит история, но она предпочла бы не говорить об этом. Если это хорошая история, она скорее всего придумана. Дует холодный, колючий ветер; они сидят защищенные стеклом, глядя на заснеженные вершины. Начало сезона: кроме их стола, заняты еще только два.
- Красиво? Да, конечно, это красиво. Красивая страна, прекрасная страна, это само собой разумеется. La belle France. Но не забывай, Хелен, как мне повезло, какое привилегированное призвание я получила. Я жила так, как хотела, большую часть своей жизни. Я жила, как избранная, сидя на коленях у красоты. Вопрос, который я сейчас задаю, в том, какая мне от этого польза от всей этой красоты? Разве красота не просто еще одна потребляемая частица, как вино? Один пьет его, другой напивается. Оно дает короткое, приятное, пьянящее чувство, но что оно оставляет после себя? Остаток от вина, извини за слово, - моча; что остается после красоты? Что в этом хорошего? Красота делает нас лучшими людьми?
- Прежде чем ты дашь мне свой ответ на вопрос, мама, я скажу тебе свой. Потому что мне кажется, я знаю, что ты собираешься сказать. Ты собираешься сказать, что красота не принесла тебе ничего хорошего, что ты скоро окажешься у небесных врат с пустыми руками и большим вопросительным знаком над головой. Это было бы полностью в твоем характере, то есть характере Элизабет Костелло, сказать так. И верить в это. Ответ, который ты не дашь - потому что это не было бы в характере Элизабет Костелло, - заключается в том, что то, что ты создала, как писатель, не только имеет собственную красоту—ограниченную красоту, конкретную, это не поэзия, но все равно красота, стройность, ясность, лаконичность,— но и изменило жизнь других, сделало их лучшими людьми или немного лучшими людьми. Не только я так говорю. Другие тоже так говорят, незнакомцы. Мне, мне в лицо. Не потому, что то, что ты пишешь, содержит уроки, а потому, что это само по себе урок.
- Как водомерка, ты имеешь в виду.
- Я не знаю, кто такая водомерка.
- Водомерка или длинноногий летун.