Записки старого негативиста

06.02.2026, 19:39 Автор: Александр Лешуков

Закрыть настройки

1.
       
       В восемь мне казалось, что жизнь закончится в двадцать.
       
       В двадцать я надеялся, что в пятьдесят скончаюсь от апоплексического удара, потому что не представлял, что после пятидесяти есть жизнь.
       
       Сейчас мне шестьдесят пять и я каждую ночь плачу в подушку, потому что знаю, что не дотяну до ста...
       
       2.
       
       Это была странная встреча. Я нашёл её на улице. Шёл мелкий дождь. А она танцевала. Босиком. По лужам. И смеялась. Звонко. Как маленькая птичка, скрывающаяся в тисовых зарослях моего детства.
       
       Я подошёл к ней, снял куртку, протянул ей. Она приняла с благодарностью. Я пригласил её в кафе. Она жадно, почти не пережёвывая глотала гамбургер и запивала колой. Я молча наблюдал за ней. Затем мы поднялись ко мне. Занимались любовью. Я уже давно не чувствовал себя так легко.
       
       Уже под утро она встала с постели, небрежно взяла с ночного столика пятьдесят франков, нырнула в своё платье. Я спросил её: "Ты куда?". Она ответила: "В Авиньон. Может быть, там будет что-нибудь интересное".
       
       Послав мне воздушный поцелуй, она ушла.
       
       Я боюсь, что это была единственная настоящая любовь моей жизни.
       
       
       3.
       
       Ненавижу чёрно-белые фотографии. Цветные ничем не лучше. Просто чёрно-белые мне не нравятся — они такие же старые, как я. Негативы никому не нужной, неинтересной жизни, белёсые блики когда-то красивых лиц, под которыми слишком легко угадываются ухмыляющиеся черепа. Многих из них нет.
       
       Нет друзей. Нет любви. Нет света. Нет смысла. Всё это — пустые чёрно-белые фотографии. Опавшие листья заиндевелого клёна. Он больше никогда не покроется изумрудным ореолом листвы. Он мёртв. Почему всё ещё жив я? Почему я стою здесь, перед вами и смотрю в одинокое зеркало неба, безуспешно пытаясь разглядеть в своём отражении крылья за спиной?..
       
       Ненавижу чёрно-белые фотографии.
       
       
       4.
       
       Если смотреть на дно бутылки сверху, сквозь игристые волны "Шардоне", можно представить себя на маленьком, уединённом острове, лежащим на шезлонге, приставленном вплотную к линии прилива...
       
       Вот уже слабые, мягкие волны начинают ласкать твои пятки, поднимаются выше и выше, ты начинаешь чувствовать пьянящий аромат винных ягод, целое море золотистого вина… Огромный, пенящийся бокал "Шардоне", и солнце огромной льдиной с шипением тающее на дне бокала...
       
       Неожиданно кто-то окликает тебя, иллюзия рушится и всё, что тебе остаётся — пить кислое белое вино, чтобы хотя бы так приблизиться к ясному и простому идеалу — уединённому острову посреди океана игристого вина...
       
       5.
       
       Вы никогда не наблюдали за птицами? Настоящими птицами. Дикими. Они тихо и величаво расправляют свои крылья и тонким, длинным клювом чистят их. А потом врываются в небо гладкими ракетами и отвесным камнем падают в воду. Мгновение — и в клюве хищника бьётся, яростно пытаясь вырваться, рыба или лягушка. Борьба рыбы изначально обречена — она всё равно окажется в желудке птицы, но любая рыба продолжает бороться.
       
       Также и мы с первых минут жизни боремся со смертью и всё равно познаём — каждый в свой срок — потусторонний холод могилы. Так стоит ли бороться? Стоит ли тратить силы, если битва всё равно изначально проиграна?
       
       Рыба живёт только тогда, когда пытается вырваться из цепких лап смерти. И полная жизнь человека возможна только при смертельной опасности. Каждый из нас — рыба в клюве чёрной птицы, и мы продолжаем бессмысленный бой, пока последний вздох не сорвётся с наших губ. Другого выбора нам не дано...
       
       6.
       
       Иногда песня — это всё, что остаётся нам. Иногда музыка — тонкая, рвущаяся нить — связь с безвременно ушедшим, растворившимся в пустоте названий, миров, снов. Вот сегодня услышал "Музыку ангелов" Моцарта и вспомнил тебя.
       
       Ты, наверное, в это же мгновение вспомнила обо мне, и даже, может быть, села писать письмо старому другу… А потом вспомнила, что отправлять его некуда — адрес потерян — да и, в общем-то незачем: нас с тобой, милый друг, объединяет музыка. Ты никогда не была ангелом, да и меня едва ли можно назвать образцом добродетели, но эта мелодия, эта утончённость, изысканность пассажей, эта обнажённая искренность каждой фразы… Первое лобзание, первое объятие, первая тишина, когда замолкают не от недостатка слов, но от того, что всё уже сказано...
       
       А Моцарт продолжает звучать, и сердце моё бьётся в такт.
       
       Верю, что и твоё бьётся точно также.
       
       Иногда музыка — это всё, что у нас есть...
       
       7.
       
       Каждый мой день начинается со звёзд. Двух ярко-жёлтых звёзд в предутреннем сумраке. К звёздам в комплекте идут мягкие лапы, облезлый хвост, порванное в уличных баталиях ухо и мерзкий голос, больше всего напоминающий звук пожарной сирены...
       
       Кота зовут Пират. Он также стар, как и я и, так же как я, ненавидит Париж — всю эту суету, гонку, бессмысленное движение к размытым целям… Каждое утро он будит меня, легонько покусывая за мочку уха. Я делаю вид, что не замечаю, и продолжаю спать. Тогда он взбирается мне на грудь и начинает выпускать когти, при этом мурча от удовольствия и тыкаясь мордой мне в бороду. Приоткрываю один глаз, глажу его щуплое но всё ещё достаточно сильное тельце и постепенно просыпаюсь.
       
       Что я буду делать, когда Пират больше не проснётся?
       
       Смогу ли я тогда открыть глаза?
       
       И нужно ли кому-нибудь будет это?
       
       8.
       
       Одиночество — сосуд, давно позабывший сладость воды и вежливость цветов, их бархатистую нежность. Он пылится на полке в грязном чулане, где нет ни света, ни жизни, где старые газеты перешёптываются друг с другом, обсуждая сплетни столетней давности, словно бабульки на лавочке под окном. И всё-таки в глубине его керамического тела, в напряжённости взметённых в небо глиняных крыльев живёт надежда, что однажды в чуланчик заглянет человек, осторожно возьмёт с полки вазу, смахнёт ветошью вековую пыль, заполнит её исстрадавшееся чрево водой и поставит цветы...
       
       Но с каждым прожитым днём надежда тает и безысходность всё больше захватывает слабую душу сосуда, его глиняное сердце всё чаще пропускает удар-другой, кончики крыльев опускаются ниже, ниже опускается и гордо вытянутая шея, и вот уже лебедь не сверлит полным надежд взглядом небесные покровы, а обречённо тянется к земле и, в конце концов, падает, дробясь на множество глиняных осколков… А падения никто не слышит.
       
       Вот это и есть одиночество.
       
       9.
       
       Разве ты не слышишь, как учащённо бьётся моё сердце при одном только взгляде на твои покатые плечи, грациозную шейку, тонкие, изнеженные руки?
       
       Разве не видишь, как смущаюсь я в твоём обществе и застенчиво краснею, боясь стать объектом насмешек твоих друзей?
       
       Разве не чувствуешь моей трепетной любви к тебе, когда со звонким смехом проходишь мимо и, словно бы невзначай даришь мне свою белоснежную улыбку?
       
       Впрочем, разве может принцесса любить нищего? Бросай свою монетку в мою видавшую виды шляпу и убирайся отсюда!
       
       10.
       
       Часы упрямо отзвонили полночь. Слипаются глаза. Вот это липкое, зыбкое ощущение, когда твоё изнурённое заботами дня тело уже спит, а сдерживаемый цепями рутины разум только-только проснулся и забрасывает тебя рифмами, образами, строит невероятные по своей сложности логические цепочки и напрочь прогоняет сон, оно вам знакомо? Или только я, тяжело вздохнув, словно старое, обшарпанное кресло, покорно принимающее мой тощий зад, начинаю терзать бумагу, вполголоса ругаюсь на пожалевшего чернил хозяина квартиры и, наконец, засыпаю, уткнувшись лицом в собственную писанину, подложив под голову руку, чтобы было мягче, не донеся пера до полупустой чернильницы...
       
       И драгоценные капли жадно впитывает рассохшееся дерево моего секретера.
       
       А за окном всходит Солнце...
       
       И так изо дня в день.
       
       За что мне эта мука?..
       
       11.
       
       Левобережье. Воды озера вспороты предрассветным лучом. Ещё секунда, и серебро обагрится кровью.
       
       
       Нет ничего страшнее рассвета. Он неизбежен, как бой часов в гостиной, первый крик младенца, стаккато комьев земли о крышу последнего пристанища. Солнце блестящим ланцетом вскрывает гноящиеся каверны глаз, безжалостно возвращая нас в опостылевшую, скованную серостью и сплином реальность. И от его размытого света не скрыться, не спрятаться, не убежать.
       
       
       А сны так заманчиво чисты, так свежи и прекрасны, как дыхание зефира, окутывающее лепестки роз поутру. Фата-моргана тоже имеет свойство быть нежной и близкой, что, однако, абсолютно не отменяет её убийственной сущности...
       
       
       
       Левобережье. Ласковые волны озера. Примут ли они ещё одну заблудшую душу? Скроют ли ещё одно разбитое сердце? Принесут ли покой?..
       
       
       
       Но Солнце всходит и медленно движется по небу. Как всегда, на запад. Всё дальше и дальше. Всё выше и выше. И вода из бурлящей кровавой пены превращается в обычное тёмное зеркало, в редкие моменты тронутое тонкой рябью. Поднимается ветер. Становится холодно. Я ухожу, кутаясь в протёртый до дыр плащ, зябко поводя спиной. Начинается ещё один день.
       
       
       
       А почему мне так хочется умереть на рассвете, знает только Солнце, но оно никогда и никому об этом не скажет. Никогда и никому. Даже мне.
       
       12.
       
       И никому, и никогда не давайте правой руки. Только левую. И только если хочется дать пощёчину. Здороваться можно кивком головы, монеты давать бессмысленно — это ещё никого не спасало, а помогать лучше ногами. Как там у классика? "Падающего — толкни". Впрочем, я не об этом.
       
       Правой рукой мы едим, пьём, пишем — она правая. Она всегда права. А левой рукой в Индии подтираются. Поэтому если вы хотите нанести оскорбление, страшнее которого едва ли можно выдумать, смело бейте своего врага левой рукой. Тогда дуэль вам обеспечена...
       
       Это для вас, молодых, дуэль — забава, бретёрство, способ что-то кому-то доказать. Для нас, доживающих свой век, — это, пожалуй, один из немногих способов достойно уйти из жизни. Нет, право слово, я не хочу умирать, возлежа на пропахшей собственным потом и скорой кончиной подушке, в окружении склянок с пилюлями, микстурами, снадобьями, за разноцветной пеленой которых уже невозможно различить человека! Я не хочу! Дайте мне пистолет! Я выстрелю в воздух, чтобы мой визави точно не промахнулся. Я уйду с оружием в руках и с гордостью в душе. Так, как уходили в последний путь викинги, и передо мной распахнутся ворота Вальгаллы...
       
       Жаль, но на стариков никто не обращает внимания. Мы можем делать всё, что угодно, но дуэль так и останется несбыточной мечтой.
       
       Мы остаёмся один на один со Смертью, а она не спешит обагрить наш сюртук тягучей, как само время, кровью. Она знает, что победа всегда останется за ней, и что любое наше оружие против неё бессильно...
       
       Как жаль, что стариков не вызывают на дуэль!
       
       13.
       
       Грозы в наше время случаются всё реже и реже. Я имею ввиду настоящие грозы. А не те скупые слёзы небес, что пролились сегодня в небе над Монмартром.
       
       Что я делал на Монмартре? То же, что и всегда — попрошайничал. Просил милостыню, если так будет понятнее. Почему именно на Монмартре? Не знаю. Я много где бываю. Здесь мне просто больше всего нравится. Может быть, тем, что публика здесь осторожная, спокойная, щедрая, а может быть, тем, что здесь я легко могу притворитться художником и воображаемыми вилами на брусчатом холсте мостовой выводить странные картины. В основном пейзажи. Неизведанные миры, хрупкие, словно дыхание ветра, ломкие, как засохший дубовый лист, яркие, как детские сны — я не скован палитрой, у меня нет красок, я абсолютно свободен, и я радуюсь, словно младенец, впервые увидевший нежную улыбку своей матери.
       
       А люди проходят мимо. Странные люди. Художники сворачивают холсты, музыканты зачехляют инструменты, прохожие бегут со всех ног в надежде укрыться от дождя. Все кричат: "Гроза! Гроза! Бежим! Прочь!", а я стою себе и воображаемыми вилами рисую свой мир. Рядом удивлённо застывает белобрысый мальчонка. Он спрашивает: "Что ты делаешь?". Отвечаю: "Рисую". "Я тоже хочу", — слегка обиженно говорит он и пытается забрать мои вилы. Я говорю: "Моими ты рисовать не сможешь. Возьми свои. Это совсем несложно".
       
       И мальчик берёт свои вилы, начинает рисовать свой мир. Наши миры разные, наши воображаемые вилы значительно отличаются друг от друга, но радуемся мы вместе. С нами радуется дождь. И может быть, в одном из миров он когда-нибудь превратится в настоящую грозу, которых давно не было на Монмартре...
       
       14.
       Я — камень. Усталый, мшистый валун на вершине утёса в Северном Уэлльсе. Дикое, мрачное море бьётся о скалы, словно раненый зверь, запертый в клетке. Оно хочет разрушить каменные прутья и вырваться на волю, но… Море не понимает, что свободы не существует. Просто клетка становится больше, а сил — меньше. Камень лишён чувств, но мне нравится смотреть на его тщетные попытки освободиться.
       
       Приливом на тонкую линию пляжа выносит всякую дрянь, ерунду, которую не смогло поглотить даже море. Сегодня там обломки корабля: сорванная грот-мачта, словно фатой опутанная парусом, шпангоуты, доски… Вынесло даже штурвал. С вцепившейся в него мёртвой хваткой рукой рулевого. Знать, важным господином был — плотному английскому сукну не повредила даже морская соль, уэлльское солнце любуется своим отражением в адамантовом перстне, ухоженные пальцы словно бы впаяны в холодность дерева, а ниже локтя — пустота, обрамлённая венчиком бесцветных лохмотьев. Как будто и не было человека.
       
       И меня нет. Я — всего лишь сон старого попрошайки, делящего свою продуваемую всеми ветрами каморку под самыми звёздами с таким же одиноким и старым, как и он сам, котом. И им радостно внутри созданной клетки. Они абсолютно свободны. А я растаю в рассветной дымке над Парижем и снова буду наблюдать за осатаневшим морем с вершины утёса в Северном Уэлльсе.
       
       15.
       
       Утро в Париже ничем не отличается от утра в Москве или Аддис-Абебе. Оно просто приходит. Садится за стол. Щелчком пальцев поджигает примус, и через несколько томительных мгновений между сном и явью комнату захватывает пряный аромат кофе.
       
       Да, утро всегда начинается с кофе. Даже если его уже давно нет в жестяной банке под раковиной. Трёх су вполне хватит на чашечку грязных помоев в забегаловке напротив, но что делать, если в драном кошельке не завалялось даже треклятого сантима?
       
       Когда-то я был художником. А может, и не был. Память в последнее время подводит. Наверное, от голода. Надо снова выходить на улицу. Под медленный снег, которого давненько не было в окрестностях Парижа.
       
       Улицы девственно чисты, как и страницы этого дневника — мне элементарно нечем выводить свои каракули на плотной бумаге. Всё, что было сказано, останется со мной, надёжно укрытое снегом моих седин. И это всё, что я могу сделать для моих мыслей.