У меня давно была мечта – написать картину. Не просто рисунок, а что-то настоящее, сильное, может, даже страшное. Но руки никак не доходили. То лень, то другие дела, то просто не было того самого чувства. Желание копилось внутри, и ждало своего часа.
И вот однажды, в субботу утром, я проснулся и понял: сегодня тот самый день. Серый свет пробивался сквозь грязные занавески, в комнате пахло пылью и чем-то застоявшимся. Тикали часы в зале. И внутри меня что-то щелкнуло. Сегодня! Я знал это всем телом.
Меня будто током ударило. Я вскочил с кровати. Одеяло свалилось на холодный линолеум. Босиком подбежал к столу у окна. Он был завален всяким хламом – старыми газетами (пахли плесенью), коробкой с гайками, пустой бутылкой. Я сгреб все это на пол. Под хламом лежала картонная коробка, вся в пыли. Руки у меня так затряслись, что я еле разлепил старый скотч.
Внутри лежало сокровище:
Краски акварель в круглых коробочках-кюветах. Цвета под пылью казались приглушенными, но живыми.
Кисточки, аккуратно завернутые в мягкую тряпочку.
И главное – большой-пребольшой лист бумаги, почти как ватман (формат А2). Он был чуть желтоватый по краям, но в середине – чистый белый. Как снег.
От волнения у меня задрожала не только рука. Затряслась челюсть, и борода (я давно не брился) заходила ходуном. Со мной так всегда, когда я очень-очень возбужден. Чтобы успокоиться, я глубоко вдохнул запах бумаги и картона. Нужна вода.
Ванная была маленькой, с кафелем грязно-зеленого цвета и резким запахом хлорки. Я набрал банку холодной воды. Вода была ледяная, пальцы сразу заныли. "Хорошо", – подумал я. Будто умылся.
Притащил банку в комнату, поставил на стол. Сел на табуретку, она скрипнула. Разложил перед собой белый лист. Он в сером свете казался ослепительным, почти пугающим. Рядом поставил банку с водой. Разложил кисточки по порядку: тоненькую, как иголка, потолще и самую большую, щетинистую. Открыл краски: черная, красная, желтая охра, синяя... Они ждали.
В комнате стало очень тихо. Слышно было только мое дыхание. Я взял кисточку потолще. Рука дрожала. Замер. Весь мир сузился до этого белого листа. Сейчас… сейчас начнется…
Дзыыынь!
Звонок в дверь прозвучал как выстрел. Я так дернулся всем телом, что кисточка выпала из руки, стукнулась о стол и оставила маленькую черную кляксу на краю листа. Сердце заколотилось, как бешеное. Кто?! К черту!
Раздраженный, я пошел к двери. Рывком открыл. На пороге стояли соседка снизу, Маринка, и ее дочка, Лиза. Маринка выглядела вечно уставшей: мешки под глазами, как синяки, старый клетчатый халат. Лиза, лет семи, в ярко-розовом платье (оно резало глаз на фоне серой лестницы). Она смотрела на меня большими карими глазами, слишком внимательными для ребенка. В руке она сжимала старого плюшевого зайца.
– Лёша, прости Христа ради! – затараторила Маринка, глядя куда-то мимо меня. – Беда! В поликлинику срочно вызывают, к врачу! А ребенка не с кем… На полчасика, я вас умоляю! Час от силы! Мы ведь соседи… Помоги!
Отказать мне даже в голову не пришло. Не от доброты душевной. Просто хотелось поскорее от них избавиться. Вернуться к столу, к краскам, к этому жгучему желанию рисовать, которое наконец прорвалось. Оно пылало во мне, как жар.
– Ладно, – буркнул я. Голос вышел хриплым. – Заходи.
Я взял Лизу за руку. Ее ладошка была прохладной и немного липкой. Провел их в прихожую, громко хлопнул дверью. Запах моей квартиры (пыль, старость, что-то кислое) смешался с дешевым детским шампунем от Лизы. Я отвел девочку в комнату, к столу. К моему святому месту. К моему листу.
– Садись вот сюда, – показал я на другой табурет. – И сиди тихо. Не вертись. Не мешай.
Я сунул ей в руки листок бумаги поменьше (старый черновик) и коробку потрепанных цветных карандашей. Карандаши были тупые, некоторые сломаны.
– Рисуй. И молчи.
Лиза улыбнулась мне. Улыбка была странная – не радостная, а… знающая? Насмешливая? Она сразу уткнулась в бумагу, и комната наполнилась противным, скрипучим звуком карандаша по шершавой бумаге. Этот скрип лез прямо в мозг.
У меня опять затряслись руки. Но теперь не от волнения. От чего-то другого. Горячего, колючего, что поднималось изнутри. Я схватил кисточку потолще. Занес над черной краской. Макнул. Кончик впитал густую, как смола, черноту. Поднес кисть к чистому листу. Провел. Длинная, ровная, идеально черная линия легла на белизну. Как трещина. Сердце екнуло. Я занес кисть снова, чтобы провести еще одну, рядом…
Бам!
Резкий, толчок под локоть! Рука дернулась сама собой, кисть рванула по листу, оставив корявый зигзаг, который перечеркнул мою красивую линию. Черная краска брызнула на стол.
Я замер. Весь сжался. Медленно, с трудом повернул голову. Лиза сидела, прикрыв ротик ладошкой, но по ее сгорбленной спинке и трясущимся плечам было видно – она беззвучно смеется. Скрип карандаша прекратился.
В груди что-то рванулось. Волна дикой, звериной злости накрыла с головой. Во рту стало горько. Перед глазами поплыли красные пятна. Но… я сдержался. Сжал кисточку так, что пальцы побелели.
– Лиза, – голос у меня был низким, хриплым, как скрип несмазанной двери. – Так. Делать. Нельзя. Поняла?
Я отвернулся к испорченному листу. Дышал часто, глубоко, пытаясь загнать злость обратно. Нужно успокоиться. Начать заново. С красного. Красный замажет ошибку. Занес кисть над коробочкой с красной краской. Макнул. Ворс набрал густой, похожей на кровь краски. Я вывел первую фигуру – угловатый, странный треугольник. Потом еще один. Геометрия хаоса. Я так увлекся, что забыл про девочку. Рисовал, погружаясь в линии, в цвет…
Тык!
Еще сильнее! Еще точнее в локоть! Кисть дернулась, оставив жирную, рваную кляксу прямо посреди моих фигур, размазав только что нарисованное.
Терпение лопнуло. Я вскочил, табуретка с грохотом упала назад. Повернулся к Лизе. Она уже не смеялась. Она смотрела на меня своими большими темными глазами. В них не было страха. Только… вызов? Интерес, как у кошки, которая играет с мышкой?
– ТЫ ЧТО, ОГЛОХЛА?! – Мой крик разорвал тишину, гулко отразившись от стен. – Я ТЕБЕ СКАЗАЛ – НЕ МЕШАТЬ! ТВАРЬ МАЛЕНЬКАЯ! Я ВСЁ ТВОЕЙ МАМКЕ РАССКАЖУ! ВСЁ!
Сработало мгновенно. Лиза замерла на секунду, лицо ее перекосилось от дикого ужаса. Потом рот ее открылся в беззвучном крике, и комната взорвалась ревом. Не плачем – именно ревом, пронзительным, как сирена, бьющим по ушам. Она забилась на табуретке, затопала ногами, захлебываясь слезами и слюной.
От этого внезапного, оглушительного звука я дернулся, как от удара. Злость смешалась с паникой. Надо ее заткнуть! Сейчас же! На автомате я рванул на кухню. Холодильник гудел, как больной зверь. Я схватил первое, что попалось – пакет с яблочным соком и стакан. Руки тряслись дико. Успокоить, уговорить, лишь бы замолчала, лишь бы дала закончить…
Я вбежал обратно в комнату – и остолбенел.
Полный кошмар. Банка с водой опрокинута. Мутная, разноцветная жижа – смесь воды и красок – разлилась по столу огромной ядовитой лужей. Она заливала мою палитру, края драгоценного листа А2, превращая белые поля в бурое месиво. По мокрому столу плавали коробочки с красками, как обломки. Зеленая, синяя, желтая – все перемешалось в грязную кашу. А посреди этого безобразия сидела Лиза. Ее розовое платье было в разноцветных разводах, лицо испачкано. Но она не плакала. Она смотрела на меня. И снова улыбалась. Той же странной, знающей улыбкой. В руке она держала мою тонкую кисточку, макнула ее в черную краску и медленно, как будто рисуя, опускала в лужу на столе.
Во мне что-то оборвалось. Как будто порвалась последняя тонкая нитка, которая держала меня в норме. Весь мир сузился до этой ухмыляющейся рожицы и цветного месива на моей картине. Из рук выпали пакет с соком и стакан. Сок шлепнулся об пол, брызнул. Стакан покатился с глухим стуком.
Я не помню, как очутился у стола. Слезы – горячие, бессильные – хлынули из глаз. Но это были не слезы горя. Это были слезы полной, окончательной потери. Потери мечты. Потери последней надежды. И в этом мокром отчаянии родилось что-то другое. Холодное. Твердое.
Я не думал. Тело действовало само. Я схватил Лизу за грудки ее розового платья. Ткань хрустнула в моих пальцах. Поднял. Ее лицо оказалось прямо перед моим. Я видел каждую веснушку, каждую ресницу. Видел, что ее улыбка не пропала. Видел только насмешку в этих глазах.
– ТВАРЬ! – заорал я, и голос мой был нечеловеческим, хриплым рыком сумасшедшего.
Я швырнул ее. Изо всех сил. На кровать. Она ударилась о спинку с глухим стуком и откатилась на одеяло. На секунду стало тихо. Потом она заревела. Но не от боли. Снова этот рев. Пронзительный, торжествующий, как победный клич. Он впивался в мозг.
От этого звука меня затрясло с новой силой. Не только руки – все тело. Злость, черная, как мазут, заполнила меня всего. Она горела холодным огнем. Я подбежал к кровати, снова схватил ее за мятое платье. Поднял до уровня своих глаз. Ее лицо было красным от крика, слезы текли, но в глазах… в глазах был только ужасный, безумный смех. Она замерла, глядя на меня. Потом ее губы сложились трубочкой. И она плюнула. Теплая, липкая слюна попала мне прямо в глаз и на щеку.
И она захохотала. Коротко, отрывисто, как злая собака.
У меня так затрясся подбородок, что зубы стучали. В ушах звенело. Я больше ничего не видел, не слышал. Только это лицо. Этот плевок. Этот смех. И цветная каша на столе.
Я замахнулся и швырнул ее. Не на кровать. Через всю комнату. В открытую дверь темного коридора.
Она пролетела по воздуху молча, как тряпка. Удар о стену в темноте коридора был глухим, тяжелым. Как мешок с картошкой. И сразу – тишина. Полная, мертвая тишина. Рев оборвался на самом пике.
Тишина навалилась на меня, давящая, оглушающая. Сердце колотилось где-то в горле. Тряска вдруг прекратилась. Сменилась ледяной, до костей пробирающей дрожью. Что… что я наделал?
Понимание пришло медленно, как поднимающаяся из глубины черная тень. Холодный ужас сдавил горло. Мне было страшно. Страшно дышать. Страшно пошевелиться. Страшно посмотреть туда, в темноту коридора, куда я швырнул это маленькое, хрупкое тельце.
Я стоял, уставившись в грязный линолеум у ног. Тиканье часов в зале вдруг стало очень громким. Каждый щелчок – как удар молотка по совести. Я должен был посмотреть. Должен.
С трудом, будто толкая невидимую стену, я повернулся к черному проему двери. Сделал шаг. Потом еще один. Коридор был узким и темным, свет из комнаты освещал только начало. Я вошел во тьму. Босые ноги скользили по холодному полу.
И тут… я почувствовал. Правой ногой. Что-то мокрое. Теплое. Липкое. Не вода. Не сок.
Я замер. Дыхание перехватило. Сердце встало.
«Боже мой…» – мелькнула мысль, холодная и острая, как нож. Кровь.
Ужас сковал меня. Потом, будто кто-то скомандовал, ноги подкосились. Я рухнул на колени. Руки сами потянулись вперед, в темноту, нащупывая маленькое тело. Пальцы коснулись ткани платья, потом волос… и чего-то мокрого, теплого, сильно мокрого. Запах. Резкий, металлический, страшный запах свежей крови ударил в нос. Я нащупал ее голову. Форма была… неправильной.
Слезы хлынули снова. Горячие, соленые, нескончаемые. Я плакал, сгорбившись над маленьким, неподвижным комочком в темноте. Плакал о своей несделанной картине. О своей сломанной жизни. О девочке, которую только что убил. Слезы текли по лицу, смешиваясь с ее высохшей слюной на щеке. Я рыдал, трясясь всем телом, погруженный в полную тьму и леденящий ужас от содеянного.
И тут… зазвонил звонок.
Звонок прозвучал как похоронный колокол. Маринка вернулась.
Я не пошел открывать. Я не мог пошевелиться. Услышал, как щелкнул замок (я не запер дверь?), как дверь распахнулась и озарило все светом. Потом – короткий, сдавленный женский вскрик. Она увидела мои окровавленные руки и ноги. Опять мгла, от закрывшейся двери.
Быстрые шаги. Мать бросилась к дочери.
И тут… раздался звук. Глухой. Тяжелый. Как падение большого мешка. И еще один – тише. Потом – тишина. Глубокая, окончательная.
Я медленно поднял голову. Слезы застилали глаза. Я пополз из коридора обратно в комнату. Дополз до выключателя у двери. Дрожащим пальцем щелкнул.
Свет вспыхнул, яркий и беспощадный.
И я увидел.
Коридор теперь был освещен. Лиза лежала у стены, в странной позе, голова запрокинута, темное пятно крови растекалось по стене и полу от удара. А рядом… Маринка. Видимо, она вбежала в коридор, не разглядев в темноте ботинки. Споткнулась об них. Полетела вперед. И ударилась виском… об острый железный угол старой вешалки. Удар был страшный. Она лежала лицом вниз, голова повернута, один глаз смотрел в мою сторону – пустой и стеклянный. Из виска текла тонкая красная струйка, сливаясь с кровью дочери в одно большое, темное, растущее пятно на полу.
Они лежали рядом. Мать и дочь. Тела – одно маленькое, сломанное, другое – большое, бесформенное – образовали на грязном полу коридора жуткую, но какую-то… законченную картину. Ровные линии? Не совсем. Но… цельные в своем ужасе. Красные фигуры? Это была кровь. Алая, темно-бордовая, почти черная в тени. Она растекалась причудливыми лужами, огибая тела, сливаясь вместе. Неровности старого пола направляли потоки крови, создавая необычные узоры. Свет от лампочки падал резко, отбрасывая глубокие, страшные тени. Запах крови и смерти стоял в воздухе густо и сладко.
Это… Это было…
Я перестал плакать. Слезы высохли. Дрожь прошла. Я поднялся с колен. Отступил на шаг. Потом еще. Чтобы видеть всю картину целиком.
Ужас, вина, отчаяние – все куда-то ушло. Осталось только… восхищение. Сильное, всепоглощающее, леденящее душу восхищение. Это был шедевр. Не тот, что я хотел нарисовать. Тот, что я сделал. Живой. Настоящий. Идеальный в своей страшной, безнадежной красоте. Линии тел, потоки крови, игра света и тени – все сошлось воедино, как не смог бы придумать ни один художник. Это была сама Смерть, застывшая в одном моменте.
По щеке скатилась слеза. Но это была уже не слеза печали. Это была слеза чистой, безудержной, леденящей радости. Я стоял, прислонившись к дверному косяку, и смотрел. Смотрел на свое произведение искусства. На мой единственный и настоящий шедевр. И в тишине мертвой квартиры мое лицо медленно расплылось в блаженной, безумной улыбке.
И вот однажды, в субботу утром, я проснулся и понял: сегодня тот самый день. Серый свет пробивался сквозь грязные занавески, в комнате пахло пылью и чем-то застоявшимся. Тикали часы в зале. И внутри меня что-то щелкнуло. Сегодня! Я знал это всем телом.
Меня будто током ударило. Я вскочил с кровати. Одеяло свалилось на холодный линолеум. Босиком подбежал к столу у окна. Он был завален всяким хламом – старыми газетами (пахли плесенью), коробкой с гайками, пустой бутылкой. Я сгреб все это на пол. Под хламом лежала картонная коробка, вся в пыли. Руки у меня так затряслись, что я еле разлепил старый скотч.
Внутри лежало сокровище:
Краски акварель в круглых коробочках-кюветах. Цвета под пылью казались приглушенными, но живыми.
Кисточки, аккуратно завернутые в мягкую тряпочку.
И главное – большой-пребольшой лист бумаги, почти как ватман (формат А2). Он был чуть желтоватый по краям, но в середине – чистый белый. Как снег.
От волнения у меня задрожала не только рука. Затряслась челюсть, и борода (я давно не брился) заходила ходуном. Со мной так всегда, когда я очень-очень возбужден. Чтобы успокоиться, я глубоко вдохнул запах бумаги и картона. Нужна вода.
Ванная была маленькой, с кафелем грязно-зеленого цвета и резким запахом хлорки. Я набрал банку холодной воды. Вода была ледяная, пальцы сразу заныли. "Хорошо", – подумал я. Будто умылся.
Притащил банку в комнату, поставил на стол. Сел на табуретку, она скрипнула. Разложил перед собой белый лист. Он в сером свете казался ослепительным, почти пугающим. Рядом поставил банку с водой. Разложил кисточки по порядку: тоненькую, как иголка, потолще и самую большую, щетинистую. Открыл краски: черная, красная, желтая охра, синяя... Они ждали.
В комнате стало очень тихо. Слышно было только мое дыхание. Я взял кисточку потолще. Рука дрожала. Замер. Весь мир сузился до этого белого листа. Сейчас… сейчас начнется…
Дзыыынь!
Звонок в дверь прозвучал как выстрел. Я так дернулся всем телом, что кисточка выпала из руки, стукнулась о стол и оставила маленькую черную кляксу на краю листа. Сердце заколотилось, как бешеное. Кто?! К черту!
Раздраженный, я пошел к двери. Рывком открыл. На пороге стояли соседка снизу, Маринка, и ее дочка, Лиза. Маринка выглядела вечно уставшей: мешки под глазами, как синяки, старый клетчатый халат. Лиза, лет семи, в ярко-розовом платье (оно резало глаз на фоне серой лестницы). Она смотрела на меня большими карими глазами, слишком внимательными для ребенка. В руке она сжимала старого плюшевого зайца.
– Лёша, прости Христа ради! – затараторила Маринка, глядя куда-то мимо меня. – Беда! В поликлинику срочно вызывают, к врачу! А ребенка не с кем… На полчасика, я вас умоляю! Час от силы! Мы ведь соседи… Помоги!
Отказать мне даже в голову не пришло. Не от доброты душевной. Просто хотелось поскорее от них избавиться. Вернуться к столу, к краскам, к этому жгучему желанию рисовать, которое наконец прорвалось. Оно пылало во мне, как жар.
– Ладно, – буркнул я. Голос вышел хриплым. – Заходи.
Я взял Лизу за руку. Ее ладошка была прохладной и немного липкой. Провел их в прихожую, громко хлопнул дверью. Запах моей квартиры (пыль, старость, что-то кислое) смешался с дешевым детским шампунем от Лизы. Я отвел девочку в комнату, к столу. К моему святому месту. К моему листу.
– Садись вот сюда, – показал я на другой табурет. – И сиди тихо. Не вертись. Не мешай.
Я сунул ей в руки листок бумаги поменьше (старый черновик) и коробку потрепанных цветных карандашей. Карандаши были тупые, некоторые сломаны.
– Рисуй. И молчи.
Лиза улыбнулась мне. Улыбка была странная – не радостная, а… знающая? Насмешливая? Она сразу уткнулась в бумагу, и комната наполнилась противным, скрипучим звуком карандаша по шершавой бумаге. Этот скрип лез прямо в мозг.
У меня опять затряслись руки. Но теперь не от волнения. От чего-то другого. Горячего, колючего, что поднималось изнутри. Я схватил кисточку потолще. Занес над черной краской. Макнул. Кончик впитал густую, как смола, черноту. Поднес кисть к чистому листу. Провел. Длинная, ровная, идеально черная линия легла на белизну. Как трещина. Сердце екнуло. Я занес кисть снова, чтобы провести еще одну, рядом…
Бам!
Резкий, толчок под локоть! Рука дернулась сама собой, кисть рванула по листу, оставив корявый зигзаг, который перечеркнул мою красивую линию. Черная краска брызнула на стол.
Я замер. Весь сжался. Медленно, с трудом повернул голову. Лиза сидела, прикрыв ротик ладошкой, но по ее сгорбленной спинке и трясущимся плечам было видно – она беззвучно смеется. Скрип карандаша прекратился.
В груди что-то рванулось. Волна дикой, звериной злости накрыла с головой. Во рту стало горько. Перед глазами поплыли красные пятна. Но… я сдержался. Сжал кисточку так, что пальцы побелели.
– Лиза, – голос у меня был низким, хриплым, как скрип несмазанной двери. – Так. Делать. Нельзя. Поняла?
Я отвернулся к испорченному листу. Дышал часто, глубоко, пытаясь загнать злость обратно. Нужно успокоиться. Начать заново. С красного. Красный замажет ошибку. Занес кисть над коробочкой с красной краской. Макнул. Ворс набрал густой, похожей на кровь краски. Я вывел первую фигуру – угловатый, странный треугольник. Потом еще один. Геометрия хаоса. Я так увлекся, что забыл про девочку. Рисовал, погружаясь в линии, в цвет…
Тык!
Еще сильнее! Еще точнее в локоть! Кисть дернулась, оставив жирную, рваную кляксу прямо посреди моих фигур, размазав только что нарисованное.
Терпение лопнуло. Я вскочил, табуретка с грохотом упала назад. Повернулся к Лизе. Она уже не смеялась. Она смотрела на меня своими большими темными глазами. В них не было страха. Только… вызов? Интерес, как у кошки, которая играет с мышкой?
– ТЫ ЧТО, ОГЛОХЛА?! – Мой крик разорвал тишину, гулко отразившись от стен. – Я ТЕБЕ СКАЗАЛ – НЕ МЕШАТЬ! ТВАРЬ МАЛЕНЬКАЯ! Я ВСЁ ТВОЕЙ МАМКЕ РАССКАЖУ! ВСЁ!
Сработало мгновенно. Лиза замерла на секунду, лицо ее перекосилось от дикого ужаса. Потом рот ее открылся в беззвучном крике, и комната взорвалась ревом. Не плачем – именно ревом, пронзительным, как сирена, бьющим по ушам. Она забилась на табуретке, затопала ногами, захлебываясь слезами и слюной.
От этого внезапного, оглушительного звука я дернулся, как от удара. Злость смешалась с паникой. Надо ее заткнуть! Сейчас же! На автомате я рванул на кухню. Холодильник гудел, как больной зверь. Я схватил первое, что попалось – пакет с яблочным соком и стакан. Руки тряслись дико. Успокоить, уговорить, лишь бы замолчала, лишь бы дала закончить…
Я вбежал обратно в комнату – и остолбенел.
Полный кошмар. Банка с водой опрокинута. Мутная, разноцветная жижа – смесь воды и красок – разлилась по столу огромной ядовитой лужей. Она заливала мою палитру, края драгоценного листа А2, превращая белые поля в бурое месиво. По мокрому столу плавали коробочки с красками, как обломки. Зеленая, синяя, желтая – все перемешалось в грязную кашу. А посреди этого безобразия сидела Лиза. Ее розовое платье было в разноцветных разводах, лицо испачкано. Но она не плакала. Она смотрела на меня. И снова улыбалась. Той же странной, знающей улыбкой. В руке она держала мою тонкую кисточку, макнула ее в черную краску и медленно, как будто рисуя, опускала в лужу на столе.
Во мне что-то оборвалось. Как будто порвалась последняя тонкая нитка, которая держала меня в норме. Весь мир сузился до этой ухмыляющейся рожицы и цветного месива на моей картине. Из рук выпали пакет с соком и стакан. Сок шлепнулся об пол, брызнул. Стакан покатился с глухим стуком.
Я не помню, как очутился у стола. Слезы – горячие, бессильные – хлынули из глаз. Но это были не слезы горя. Это были слезы полной, окончательной потери. Потери мечты. Потери последней надежды. И в этом мокром отчаянии родилось что-то другое. Холодное. Твердое.
Я не думал. Тело действовало само. Я схватил Лизу за грудки ее розового платья. Ткань хрустнула в моих пальцах. Поднял. Ее лицо оказалось прямо перед моим. Я видел каждую веснушку, каждую ресницу. Видел, что ее улыбка не пропала. Видел только насмешку в этих глазах.
– ТВАРЬ! – заорал я, и голос мой был нечеловеческим, хриплым рыком сумасшедшего.
Я швырнул ее. Изо всех сил. На кровать. Она ударилась о спинку с глухим стуком и откатилась на одеяло. На секунду стало тихо. Потом она заревела. Но не от боли. Снова этот рев. Пронзительный, торжествующий, как победный клич. Он впивался в мозг.
От этого звука меня затрясло с новой силой. Не только руки – все тело. Злость, черная, как мазут, заполнила меня всего. Она горела холодным огнем. Я подбежал к кровати, снова схватил ее за мятое платье. Поднял до уровня своих глаз. Ее лицо было красным от крика, слезы текли, но в глазах… в глазах был только ужасный, безумный смех. Она замерла, глядя на меня. Потом ее губы сложились трубочкой. И она плюнула. Теплая, липкая слюна попала мне прямо в глаз и на щеку.
И она захохотала. Коротко, отрывисто, как злая собака.
У меня так затрясся подбородок, что зубы стучали. В ушах звенело. Я больше ничего не видел, не слышал. Только это лицо. Этот плевок. Этот смех. И цветная каша на столе.
Я замахнулся и швырнул ее. Не на кровать. Через всю комнату. В открытую дверь темного коридора.
Она пролетела по воздуху молча, как тряпка. Удар о стену в темноте коридора был глухим, тяжелым. Как мешок с картошкой. И сразу – тишина. Полная, мертвая тишина. Рев оборвался на самом пике.
Тишина навалилась на меня, давящая, оглушающая. Сердце колотилось где-то в горле. Тряска вдруг прекратилась. Сменилась ледяной, до костей пробирающей дрожью. Что… что я наделал?
Понимание пришло медленно, как поднимающаяся из глубины черная тень. Холодный ужас сдавил горло. Мне было страшно. Страшно дышать. Страшно пошевелиться. Страшно посмотреть туда, в темноту коридора, куда я швырнул это маленькое, хрупкое тельце.
Я стоял, уставившись в грязный линолеум у ног. Тиканье часов в зале вдруг стало очень громким. Каждый щелчок – как удар молотка по совести. Я должен был посмотреть. Должен.
С трудом, будто толкая невидимую стену, я повернулся к черному проему двери. Сделал шаг. Потом еще один. Коридор был узким и темным, свет из комнаты освещал только начало. Я вошел во тьму. Босые ноги скользили по холодному полу.
И тут… я почувствовал. Правой ногой. Что-то мокрое. Теплое. Липкое. Не вода. Не сок.
Я замер. Дыхание перехватило. Сердце встало.
«Боже мой…» – мелькнула мысль, холодная и острая, как нож. Кровь.
Ужас сковал меня. Потом, будто кто-то скомандовал, ноги подкосились. Я рухнул на колени. Руки сами потянулись вперед, в темноту, нащупывая маленькое тело. Пальцы коснулись ткани платья, потом волос… и чего-то мокрого, теплого, сильно мокрого. Запах. Резкий, металлический, страшный запах свежей крови ударил в нос. Я нащупал ее голову. Форма была… неправильной.
Слезы хлынули снова. Горячие, соленые, нескончаемые. Я плакал, сгорбившись над маленьким, неподвижным комочком в темноте. Плакал о своей несделанной картине. О своей сломанной жизни. О девочке, которую только что убил. Слезы текли по лицу, смешиваясь с ее высохшей слюной на щеке. Я рыдал, трясясь всем телом, погруженный в полную тьму и леденящий ужас от содеянного.
И тут… зазвонил звонок.
Звонок прозвучал как похоронный колокол. Маринка вернулась.
Я не пошел открывать. Я не мог пошевелиться. Услышал, как щелкнул замок (я не запер дверь?), как дверь распахнулась и озарило все светом. Потом – короткий, сдавленный женский вскрик. Она увидела мои окровавленные руки и ноги. Опять мгла, от закрывшейся двери.
Быстрые шаги. Мать бросилась к дочери.
И тут… раздался звук. Глухой. Тяжелый. Как падение большого мешка. И еще один – тише. Потом – тишина. Глубокая, окончательная.
Я медленно поднял голову. Слезы застилали глаза. Я пополз из коридора обратно в комнату. Дополз до выключателя у двери. Дрожащим пальцем щелкнул.
Свет вспыхнул, яркий и беспощадный.
И я увидел.
Коридор теперь был освещен. Лиза лежала у стены, в странной позе, голова запрокинута, темное пятно крови растекалось по стене и полу от удара. А рядом… Маринка. Видимо, она вбежала в коридор, не разглядев в темноте ботинки. Споткнулась об них. Полетела вперед. И ударилась виском… об острый железный угол старой вешалки. Удар был страшный. Она лежала лицом вниз, голова повернута, один глаз смотрел в мою сторону – пустой и стеклянный. Из виска текла тонкая красная струйка, сливаясь с кровью дочери в одно большое, темное, растущее пятно на полу.
Они лежали рядом. Мать и дочь. Тела – одно маленькое, сломанное, другое – большое, бесформенное – образовали на грязном полу коридора жуткую, но какую-то… законченную картину. Ровные линии? Не совсем. Но… цельные в своем ужасе. Красные фигуры? Это была кровь. Алая, темно-бордовая, почти черная в тени. Она растекалась причудливыми лужами, огибая тела, сливаясь вместе. Неровности старого пола направляли потоки крови, создавая необычные узоры. Свет от лампочки падал резко, отбрасывая глубокие, страшные тени. Запах крови и смерти стоял в воздухе густо и сладко.
Это… Это было…
Я перестал плакать. Слезы высохли. Дрожь прошла. Я поднялся с колен. Отступил на шаг. Потом еще. Чтобы видеть всю картину целиком.
Ужас, вина, отчаяние – все куда-то ушло. Осталось только… восхищение. Сильное, всепоглощающее, леденящее душу восхищение. Это был шедевр. Не тот, что я хотел нарисовать. Тот, что я сделал. Живой. Настоящий. Идеальный в своей страшной, безнадежной красоте. Линии тел, потоки крови, игра света и тени – все сошлось воедино, как не смог бы придумать ни один художник. Это была сама Смерть, застывшая в одном моменте.
По щеке скатилась слеза. Но это была уже не слеза печали. Это была слеза чистой, безудержной, леденящей радости. Я стоял, прислонившись к дверному косяку, и смотрел. Смотрел на свое произведение искусства. На мой единственный и настоящий шедевр. И в тишине мертвой квартиры мое лицо медленно расплылось в блаженной, безумной улыбке.