Приходит памятью прожитая жизнь, горькие годы, в которых, наверное, всё уже было из тёмного и ничего из светлого. Только вот рождение сына если, а в рождении этом и ужас – вдруг унаследует от отца своего эту змеиную веру? Вдруг захочет жить по его обрядам? Не хотела того Бегта, взяла грех на душу, при первой возможности супруга сгубила и назад подалась – на стыд ли, позор? – тогда не гадала, рванула к свободе, как птица из силок.
Не держали её насильно, отпустили – чужовка!
Теперь же, годы спустя, будто и не с нею это было. И не она молоком с хлебом отъедалась первую неделю. Нет, молоко было, было на той стороне горы, но для змей. Ставили его только им, сами водою жили. А тут ешь досыта, земля родная, сторона привычная, пусть и косятся.
Взвешивает на мысленных весах судьбу свою Бегта. Удалось-не удалось? Гадает всё, а отвёт разный получается. иной раз глянет, так себя до слёз жаль: не любила, не жила, лучшие годы, годы цветения – прозябала в каменных пещерах на скопищах священных, что ей за погань были! Болела нещадно, и холодом и голодом жила, а всё же не померла! Силён бабий дух – верно говорят.
В другой раз глянет – и вроде весело. Сын – опора, надежа, краса! И всё ладится. И внуков трое – все любимые, все отрада, и невестка у неё славная, её уважает, перетрудиться не даёт, живёт Бегта в покое и почтении.
И как весело становится, так загадывает Бегта, что сон будет сегодня лёгким и тихим, пошлёт его таким Первоматерь. Не сбывается, но верит Бегта. Даром, что дни пересилья в радость всё реже.
Думай-не думай, а оно всё одно: ко сну клонит. Стягивает веки крепко-крепко, дома-то всё равно спится слаще. Это не на чужбине спать, где сам сон ядовит и горечью пропитан.
Засыпает Бегта позже всех. Уже храпит Оден, устав от трудного дня; уже намаявшись за день по домашним хлопотам, давно сопит Лайза; тихим светлым сном спят и Йоран, и Бранд, и Каиса – выстилают им путники вечные-звёзды свои дороги, неведомые родителям их, неслыханные для Бегты, но верит она, что праздные и славные.
Засыпает Бегта, и есть у неё несколько часов, пока тревожный сон не прохватит, не крикнет о том, что страшное было, да не пихнет куда-то под рёбра незримой иглой:
– Не то что-то, а ты всё спишь, старуха!
Есть у неё ещё время до пробуждения, до того часа, когда откроет она глаза, зажимая одновременно рот ладонью, чтобы не вскрикнуть. Не надо пугать никого. Её прошлое – её камень, негоже ношу делить, когда другие и без того тяжелы.
Засыпает Бегта, проваливается в сон и не знает, не видит, как осторожно поднимает голову Оден, приглядывается – спит ли мать? Спит ли жена?
Убедившись, что только тени видят его, но кому те скажут? – выскальзывает он тихо. Сильное молодое тело умеет скрываться в ночи, и не боится никакой погоды. Даже той, что вьюжит. Выходит Оден на ледяную сторону дома, к сеням… там темно и холодно. Но Оден дом хорошо знает, сам же ставил, да и ведёт его изнутри.
В углу темнеет бочка. Вода замерзла – сверху коркой льда пошла. Но это ничего, корку льда проломить можно и Оден, не чувствуя холода, делает это голыми руками. Позже, конечно, руки прохватит ноющей болью, но это будет потом, а сейчас ему не до того.
Приглушённый кашель не слышен в тёплой части избы. Оден давится кашлем, боясь выдать лишний звук. Он стоит, склонившись над бочкой, над темной водой, и молит великого змея, чтобы всё прошло быстрее. Он уже устал от такой жизни, ещё больше устал от скрытности, но слышна ему высшая воля, и он покорен ей.
Бочка давит звук. Оден делает последнее усилие и чернота плещет из его горла, свивается на темной воде двумя змейками-кольцами. Змеи маленькие, не умеют они ещё плыть, да и на улицу, как по лету он делал, не выпустишь.
Оден отирает рот, ловит змеенышей ладонью, и ловко скидывает их в глухой угол. Туда Бегта никогда не заглядывает, да и детям там неинтересно – одно старое тряпье. Иной раз Лайза где-то поблизости шерудит, что-то ищет, но это ничего, в глухом углу змеи живут тихо до весны, крепнут, а если наткнется она на них…
Что ж, им тоже нужно мясо иногда.
Оден ополаскивает ладони в ледяной воде и возвращается той же неслышной тенью в постель, где мгновенно засыпает – спокойно, без сновидений и тревог.
Не держали её насильно, отпустили – чужовка!
Теперь же, годы спустя, будто и не с нею это было. И не она молоком с хлебом отъедалась первую неделю. Нет, молоко было, было на той стороне горы, но для змей. Ставили его только им, сами водою жили. А тут ешь досыта, земля родная, сторона привычная, пусть и косятся.
Взвешивает на мысленных весах судьбу свою Бегта. Удалось-не удалось? Гадает всё, а отвёт разный получается. иной раз глянет, так себя до слёз жаль: не любила, не жила, лучшие годы, годы цветения – прозябала в каменных пещерах на скопищах священных, что ей за погань были! Болела нещадно, и холодом и голодом жила, а всё же не померла! Силён бабий дух – верно говорят.
В другой раз глянет – и вроде весело. Сын – опора, надежа, краса! И всё ладится. И внуков трое – все любимые, все отрада, и невестка у неё славная, её уважает, перетрудиться не даёт, живёт Бегта в покое и почтении.
И как весело становится, так загадывает Бегта, что сон будет сегодня лёгким и тихим, пошлёт его таким Первоматерь. Не сбывается, но верит Бегта. Даром, что дни пересилья в радость всё реже.
Думай-не думай, а оно всё одно: ко сну клонит. Стягивает веки крепко-крепко, дома-то всё равно спится слаще. Это не на чужбине спать, где сам сон ядовит и горечью пропитан.
Засыпает Бегта позже всех. Уже храпит Оден, устав от трудного дня; уже намаявшись за день по домашним хлопотам, давно сопит Лайза; тихим светлым сном спят и Йоран, и Бранд, и Каиса – выстилают им путники вечные-звёзды свои дороги, неведомые родителям их, неслыханные для Бегты, но верит она, что праздные и славные.
Засыпает Бегта, и есть у неё несколько часов, пока тревожный сон не прохватит, не крикнет о том, что страшное было, да не пихнет куда-то под рёбра незримой иглой:
– Не то что-то, а ты всё спишь, старуха!
Есть у неё ещё время до пробуждения, до того часа, когда откроет она глаза, зажимая одновременно рот ладонью, чтобы не вскрикнуть. Не надо пугать никого. Её прошлое – её камень, негоже ношу делить, когда другие и без того тяжелы.
Засыпает Бегта, проваливается в сон и не знает, не видит, как осторожно поднимает голову Оден, приглядывается – спит ли мать? Спит ли жена?
Убедившись, что только тени видят его, но кому те скажут? – выскальзывает он тихо. Сильное молодое тело умеет скрываться в ночи, и не боится никакой погоды. Даже той, что вьюжит. Выходит Оден на ледяную сторону дома, к сеням… там темно и холодно. Но Оден дом хорошо знает, сам же ставил, да и ведёт его изнутри.
В углу темнеет бочка. Вода замерзла – сверху коркой льда пошла. Но это ничего, корку льда проломить можно и Оден, не чувствуя холода, делает это голыми руками. Позже, конечно, руки прохватит ноющей болью, но это будет потом, а сейчас ему не до того.
Приглушённый кашель не слышен в тёплой части избы. Оден давится кашлем, боясь выдать лишний звук. Он стоит, склонившись над бочкой, над темной водой, и молит великого змея, чтобы всё прошло быстрее. Он уже устал от такой жизни, ещё больше устал от скрытности, но слышна ему высшая воля, и он покорен ей.
Бочка давит звук. Оден делает последнее усилие и чернота плещет из его горла, свивается на темной воде двумя змейками-кольцами. Змеи маленькие, не умеют они ещё плыть, да и на улицу, как по лету он делал, не выпустишь.
Оден отирает рот, ловит змеенышей ладонью, и ловко скидывает их в глухой угол. Туда Бегта никогда не заглядывает, да и детям там неинтересно – одно старое тряпье. Иной раз Лайза где-то поблизости шерудит, что-то ищет, но это ничего, в глухом углу змеи живут тихо до весны, крепнут, а если наткнется она на них…
Что ж, им тоже нужно мясо иногда.
Оден ополаскивает ладони в ледяной воде и возвращается той же неслышной тенью в постель, где мгновенно засыпает – спокойно, без сновидений и тревог.