А местные жители… они предупреждали. С первого дня, когда он строго возвестил, что приехал прекратить всякое бесовство, предупреждали. А потом что же? Смолкли. Потому что не спорить – это значит, не тратить лишние силы. И они не тратили.
А он радовался победе. И теперь эта победа стучала к нему и вкрадчиво звала:
– господин Йонуц, пустите, мне нужно исповедаться!
Она издевалась. Но это точно была она. Йонуц увидел её в прорезях занавесок, стоящую в лунном свете, мёртвую, всю в земле. Страшную. Она почуяла его взгляд, бросилась, неестественно ломаясь и выгибаясь к окну и он…
Он не смог вспомнить и слова молитвы. В уме билось только два слова: «Господи!» и «Пожалуйста!». Всё остальное его упрямство, неведение, не их, местных, а его собственное – всё утратило смысл!
– Ух…уходите, – велел Йонуц, но сейчас его даже насекомое бы не послушалось. В голосе его не было воли.
– Откройте, господин Йонуц…– её ногти заскреблись, и ему показалось, что сейчас она продырявит деревянную дверь.
– Господи… – взмолился Йонуц, которого никогда не готовили к тому, что в этом мире есть что-то куда более страшное, чем ересь и колдовство. – Пожалуйста, помоги. Убери её. Убери…
Он не помнил ни тех шерстяных ниток, что связывали местные, ни их советов, которые они всё же оставляли, пока он проповедовал и расширял их взгляды. Он не помнил ни одной из их простеньких молитв, обращённых к лесу, ветру, воде. Он не помнил даже самого себя, всё в его голове смешалось, спуталось, потому что не была готова его душа к встрече с тем, что отрицал его разум.
Вернее, что его разум научили отрицать.
– господи-ин Йонуц! – она смеялась и плакала одновременно, царапала дверь, ждала его и хотела войти внутрь. – господии-и-ин Йонуц! Впустите меня. А? я ненадолго.
– Убирайся, – шептал Йонуц и горячка ужаса завладевала им. Он одновременно вспотел и замёрз. Его трясло. Он не знал что делать, и разом забыл всё, что ему рассказывали местные.
Надо спрятаться. Надо молчать. Надо связать три шерстяные нити. Надо… он не знал что надо. Он умирал, и боялся смерти. Оказывается, в ней существовало нечто более страшное, чем просто забвение.
– Жаль его, – Крина качает головой, она сама взялась обрядить как полагается тело Йонуца. Её не заставляли, да и нельзя такому заставить, но в этой деревне все знали: смерть – это только пустяк, и его надо проводить скорее в пустоту. – Молод был.
– Упрям, – староста тоже жалеет. Но жалеет он не сколько Йонуца, сколько тех писем, которые придётся написать в столицу, объясняя, что господин Йонуц погиб по трагической случайности. Они уже и случайность придумали – угорел от печи. Бывает? У них в деревне всё бывает!
Да, по случайности, а то ещё нового пришлют. Впрочем, и без того пришлют, не поверят. Но на этот раз они уж будут готовы. Всё будут делать тайно. А сами станут читать молитву, усердно говорить о тяжести традиции и их нелепости.
Через память протащат, вывернут, сами будут смеяться. А ночами будут собираться и поступать так, как те самые традиции велят. Всё должно быть правильно. Всё зависит от них, от их правильности.
И от того, чтобы не было вокруг препятствий. Не надо мешать тому, что древнее людей.
– Ничего, – замечает Крина, – зато умер быстро, не мучился. Могло быть иначе.
– Сердце подвело, – Бесник вздыхает. – надо же. Вроде здоров, а от ужаса…
– А может от горя? – предполагает Крина, – того, что не прав оказался.
– Ну его! – отмахивается староста, – к закату скоро, а нам его ещё прикопать нужно, поторопись!
А он радовался победе. И теперь эта победа стучала к нему и вкрадчиво звала:
– господин Йонуц, пустите, мне нужно исповедаться!
Она издевалась. Но это точно была она. Йонуц увидел её в прорезях занавесок, стоящую в лунном свете, мёртвую, всю в земле. Страшную. Она почуяла его взгляд, бросилась, неестественно ломаясь и выгибаясь к окну и он…
Он не смог вспомнить и слова молитвы. В уме билось только два слова: «Господи!» и «Пожалуйста!». Всё остальное его упрямство, неведение, не их, местных, а его собственное – всё утратило смысл!
– Ух…уходите, – велел Йонуц, но сейчас его даже насекомое бы не послушалось. В голосе его не было воли.
– Откройте, господин Йонуц…– её ногти заскреблись, и ему показалось, что сейчас она продырявит деревянную дверь.
– Господи… – взмолился Йонуц, которого никогда не готовили к тому, что в этом мире есть что-то куда более страшное, чем ересь и колдовство. – Пожалуйста, помоги. Убери её. Убери…
Он не помнил ни тех шерстяных ниток, что связывали местные, ни их советов, которые они всё же оставляли, пока он проповедовал и расширял их взгляды. Он не помнил ни одной из их простеньких молитв, обращённых к лесу, ветру, воде. Он не помнил даже самого себя, всё в его голове смешалось, спуталось, потому что не была готова его душа к встрече с тем, что отрицал его разум.
Вернее, что его разум научили отрицать.
– господи-ин Йонуц! – она смеялась и плакала одновременно, царапала дверь, ждала его и хотела войти внутрь. – господии-и-ин Йонуц! Впустите меня. А? я ненадолго.
– Убирайся, – шептал Йонуц и горячка ужаса завладевала им. Он одновременно вспотел и замёрз. Его трясло. Он не знал что делать, и разом забыл всё, что ему рассказывали местные.
Надо спрятаться. Надо молчать. Надо связать три шерстяные нити. Надо… он не знал что надо. Он умирал, и боялся смерти. Оказывается, в ней существовало нечто более страшное, чем просто забвение.
***
– Жаль его, – Крина качает головой, она сама взялась обрядить как полагается тело Йонуца. Её не заставляли, да и нельзя такому заставить, но в этой деревне все знали: смерть – это только пустяк, и его надо проводить скорее в пустоту. – Молод был.
– Упрям, – староста тоже жалеет. Но жалеет он не сколько Йонуца, сколько тех писем, которые придётся написать в столицу, объясняя, что господин Йонуц погиб по трагической случайности. Они уже и случайность придумали – угорел от печи. Бывает? У них в деревне всё бывает!
Да, по случайности, а то ещё нового пришлют. Впрочем, и без того пришлют, не поверят. Но на этот раз они уж будут готовы. Всё будут делать тайно. А сами станут читать молитву, усердно говорить о тяжести традиции и их нелепости.
Через память протащат, вывернут, сами будут смеяться. А ночами будут собираться и поступать так, как те самые традиции велят. Всё должно быть правильно. Всё зависит от них, от их правильности.
И от того, чтобы не было вокруг препятствий. Не надо мешать тому, что древнее людей.
– Ничего, – замечает Крина, – зато умер быстро, не мучился. Могло быть иначе.
– Сердце подвело, – Бесник вздыхает. – надо же. Вроде здоров, а от ужаса…
– А может от горя? – предполагает Крина, – того, что не прав оказался.
– Ну его! – отмахивается староста, – к закату скоро, а нам его ещё прикопать нужно, поторопись!