История о дрянь-человеке

05.04.2022, 12:33 Автор: Андрей Ланиус

Закрыть настройки

Показано 1 из 14 страниц

1 2 3 4 ... 13 14


Память моя, как хурджун шайтана, переполнена тяжкими событиями.
       А я, как тупой ишак, везу и везу, вместо того чтобы сбросить тяжесть и отдохнуть в беспамятстве. Но, господи, что я испытал ради спасения этого груза, боясь предать, потерять его, допустить подмену. Ведь у многих память — это чужие вкладыши, вложенные страхом или корыстью, или светлой конформистской бездумностью.
       И поджаривали меня на пыточных огнях, и поливали свинцовым поющим дождичком, и топили торжественно в выгребных ямах Эпохи Ночи… Но не все спеклось во мне в бесполезный шлак, кое-что выжило и теперь мучит меня, взывает вернуться в прошлое, чтобы начать все снова. Чтобы пройти по моим же следам и увидеть невидимое и понять… Смех и грех!
       Моя повесть — о встречах с дрянь-человеком, о котором ничего, в сущности, не известно до сих пор…
       I
       ….Еще затемно мы выехали за поскотину, хлипкую границу из березовых жердей, оберегающих уездную столицу от напастей века. Смех и грех! Мы с Засекиным — и есть напасть, если честно. Я — дикий инородец, мечтающий кого-нибудь убить, а Засекин и вообще злодей, каких не видывал, наверное, свет. Даже уличные псы боялись на него гавкать, а полицейский начальник Кирилл Евсеич Сажин, гроза окружающей местности, завидев его, становился угрюмым и нервным.
       Тележные колеса подскакивали на корнях деревьев, оголенных проселочной дорогой, и в тайнике, в поддоне, что-то расшаталось, начало бренчать.
       — Музыки нам только не хватало, — сказал бесцветным голосом Засекин и натянул вожжи. — Давай, Феохарий, зашпаклюй как следует.
       Когда меня переделывали из мусульманина в православного, поп-батюшка почему-то выбрал это звучное имечко. Его уговаривали поискать в святцах что-нибудь поскромнее, но у священников и миссионеров была какая-то страсть к замысловатым и редкостным именам, особенно когда дело касалось крещения местных телеутов, алтайцев, чернецких татар и пришлых инородцев. Приемные родители и соседи называли меня Артюхой или Артемом — все ближе к тюркскому изначальному «Артык». Засекин же вроде бы наслаждался звучанием имени Феохарий, даже пел его в пьяном виде под гитару с употреблением иностранных и матерных слов. И вообще он большой оригинал: любил возникнуть внезапно перед благодушным обывателем и спросить в упор:
       — А почему, сударь, ваши глаза бегают? А ну смотрите прямо! Советую признаться, где вы зарыли труп…
       Полицейские, конечно, шуточки; робких они вгоняли в долгую бледность. Дело в том, что Фрол Демьяныч Засекин был когда-то полицейским сыщиком, да переусердствовал в каком-то расследовании, едва не загремев на каторгу. Злые языки болтали, что ворон ворону глаз не выклюет, поэтому его не в железах по этапу, а в Чернецкий уезд на поселение…
       Я залез под телегу, вынул секретный гвоздь, раздвинул доски. Нащупал в поддоне винтовку, подсумок с патронами и какие-то непонятные предметы. Мое сердце затрепетало. Я обожал любое оружие, как и жизнь, наполненную опасностями и подвигами, я мечтал стать настоящим джигитом. Потом старательно набил тайник соломой, воткнул на место гвоздь… И тут нас догнал Илья Петрович Ручейников, мой приемный отец. Он схватился за край телеги, тяжело дыша. При свете зари было видно, что он в нательной рубахе, хотя было холодно, — она собралась складками на верху горба, как обычно бывает, когда он окучивает на огороде картошку. У него был большой горб, который еще совсем недавно вгонял меня в ужас.
       — Побойся бога, Фрол Демьяныч! — запричитал он надтреснутым голосом. — Не сбивай мальчонку с пути! Он и так смурной, не отошел ишшо от прошлого…
       Зло посмеиваясь, Засекин постегивал концом вожжи по сапогу.
       — Ты как баба, Илья, только без сарафана, не то спрятал бы парнишку под подол. Я же нанял его для работы! Какие ни есть, а деньги в дом принесет.
       — Я знаю твою работу… упаси господи от таких заработков!
       — Что ты знаешь, болтун! — вскипел Засекин. — Наслышался сплетен! Просто ты за свою порченую шкуру трясешься! Если что случится с парнем, старость твою нянчить будет некому? Ты о нем подумай, о его будущем, а не о своих закуржавелых портках!
       — Да как твой язык повернулся?! — вскипел и мой батя. — Да о ком мои думы, если только не об нем?
       — Ну хватит лаять, — сказал я им. — Как встретитесь, так и начинаете. Вот уйду к улусникам, будете знать. Давно уже зовут.
       И верно, паштык ближайшего улуса меня уже сманивал — приказчиком в лавку или толмачом. Узбекский язык и местные алтайские — как веточки одного дерева, многие слова я понимал, а утварь, посуда, тряпки — будто из горных кишлаков моей ферганской родины…
       — И что я с вами связался? — удивлялся Засекин. — Башибузука захотелось облагодетельствовать. Да катитесь вы!
       Но лошадь не погонял.
       — Давай отдохнем, Демьяныч, — пробормотал отец. — Слово есть…
       Засекин посмотрел на меня.
       — Сбегай к кустикам, Феохарий, справь нужду.
       Я отошел. Трава была в инее, жгла, как крапива, голую кожу ног между поршнями5 и обремковавшимися штанинами. В близком лесу просыпались птицы, пробуя голоса, не смерзлись ли за ночь. Послышался визгливый резкий звук — это гудок на руднике поднимал рабочий люд. Я представил их, полоумных со сна и с похмелья, сползающих с нар на земляной пол рабочей казармы. Совсем недавно и я так же просыпался. Потом донеслись из таежных далей голоса других гудков. В округе было много приисков и копей…
       Они шептались недолго. Отец подошел ко мне, обнял. Его руки и выпуклая грудь были холодные, как у покойника.
       — Храни тебя господь, сынок, — перекрестил он меня, стукнув щепотью пальцев в лоб. — Поезжай.
       — С чего бы? Вы же не хотели?
       — Он обещал… все злодейство возьмет на себя. Побожился! Ну и ты, того… Береги душу-то, Артюха! Она у тебя и так слабая, пораненная. Не усугубляй, богом тебя заклинаю.
       — Ладно, — сказал я, и мы расстались.
       Дорога пошла круто вверх и вывела нас на гребень кряжа, поросшего редким пихтачом, черным лесом. Между стволами деревьев было много скал, расслоенных на пласты и глыбы. В трещину одной из них был вбит восьмиконечный могильный крест.
       — Смотри ты! — удивился Засекин. — Опять появился. Интересно, кто такой упорный, все время ставит и ставит?
       На этом месте когда-то нашли труп известного в округе варнака6 Лукьянцева. На церковное кладбище каторжных, как правило, не принимали. Хоронили у оврага за городом или там, где смерть застала, — у дорог или в лесу. Без крестов, без отпевания и речей. Это были люди, определенные властями в наши места для покаянного доживания. Существовали в империи подобные отстойники для увечных и безнадежно больных каторжников или ссыльнопоселенцев с подорванными силами, с угасшим желанием жить. Коренные обитатели таких «отстойников мути» были добропорядочными и законопослушными, пользовались особым доверием властей, имея с этого кое-какие привилегии. Варнакоприимство, или отстойничество, становилось как бы общественно престижным промыслом.
       Каждую весну и каждую осень здесь появлялся крест, хотя полицейские и церковные власти мучило горячее любопытство: кто же так настойчиво и вызывающе грешит?
       Засекин не без труда выдернул крест из трещины и засунул его между глыбами, чтобы не было видно.
       — Мы первые здесь сегодня. Значит, встречные пешедралы и подводники могут подумать, что мы сей крест воздвигли. А нам надлежит быть без пятнышки. Пятнистыми потом станем, Феохарий.
       За дальними волнами лесистых кряжей поднималось ослепительное солнце. Воздух был по-осеннему свеж и прозрачен. Солнечные лучи в таком воздухе удесятеряли свою силу: яркий желтый цвет обволок окружающие город возвышенности, отвалы загородного рудника, старинную крепость на холме. Но глубокая чаша с городом на дне была все еще заполнена тьмой.
       — И есть отстойник, — пробормотал Засекин и перекрестился. — Свят, свят. Каждый раз, как увижу, — мороз по коже.
       — А у меня ничего, — признался я. — Только ноги озябли.
       — Смотри, смотри, дитя, что сейчас будет. Ты же в такую рань здесь еще не бывал?
       — Не бывал. А чо мне делать тут в рань-то?
       Мы сидели бок о бок на краешке телеги и чего-то ждали. Лошадь нетерпеливо вскидывала головой, позванивая железными удилами… А птицы уже заливались во всю мощь. Их пронзительные и мелодичные голоса отдавались прозрачным эхом в «верхнем леске», будто в новой пустой избе или в рабочей казарме, когда все жильцы ушли на рудник или в храм божий… Внизу — все та же чернота, никаких изменений.
       Мне надоело ждать, я заерзал, прикоснулся скулой к плечу Засекина, твердому, как камень, — он шлепнул меня по затылку. Я не обиделся: к тумакам и лупцовкам я относился стоически, как к жизненной необходимости, и старался не допускать соплей и слез. Ведь мне уже было полных двенадцать лет, и мне почему-то верилось, что я совсем скоро стану взрослым парнягой-джигитом, увешанным оружием с головы до ног.
       Засекину тоже надоело молчать. Он кивнул в сторону города.
       — А ты знаешь, кто уходит там на дно, в осадок? Ну, какие людишки?
       — Какие?
       — Такие… кому лень шевелиться. Или кому хребет сломали. Запомни, парень. Про то тебе никто не скажет, а своим умом еще когда дойдешь…
       Я напрягся, почуяв по его тону: не треп.
       — Так вот, Феохарюшко. У графа Толстого есть байка о кувшине со сливками, в который попали две лягушки. Одна лягушенция подумала: бесполезно барахтаться да мучиться, все одно помирать. И утонула. Другая брыкалась, брыкалась и сбила сливки в твердое масло. И выпрыгнула из кувшина… — Он опять показал кивком в сторону города. — Вот и мы с тобой брыкаемся. Сбиваем тьму в какое-то масло… И ведь вместе с маслом нас съедят. Голодных много…
       Я не сдержался, хмыкнул. Уже который человек рассказывает мне про лягушек графа Толстого: и приемный отец, и священник, крестивший меня… А знакомый гимназист привез из губернского города тонкую потрепанную книжицу с рассказами и притчами для детей, подарил на вторую годовщину крещения и торжественно изрек:
       — Пусть твоим первым чтением будет великая байка про лягушек! Учись с божьей помощью.
       Все они словно сговорились! И все оттого, что проблема барахтанья в кувшинах стояла очень остро здесь, с Чернецком уезде. Должно быть, много разумного и доброго уходило в бесполезный ил, осадок. Самое поразительное было то, что эту притчу рассказал впервые здесь (как стало потом широко известно) именно тот самый варнак Лукьянцев, чахоточный каторжник, определенный сюда на постой. Правда, прочитал он ее не у Толстого, а у кого-то из древних, в подлиннике. Свои предсмертные идеи — завещание незрелому и убогому человечеству — варнак попытался облечь в форму бунтарского учения о барахтанье во тьме, об искусстве вылезания из любых кувшинов. Но об этом потом…
       Засекин замолк на полуслове. В глубине темной ямы засверкало яркое пятно или даже звезда — можно было разглядеть колючие лучи, неровные и шевелящиеся, как на ожившей иконе. Так чудесно светились купола храма божьего, три церковные «башки», позолоченные на общественные деньги…
       — Истинное чудо! — Засекин размашисто перекрестился, однако с телеги не спрыгнул. — Везенье мам будет, Феохарюшко.
       Всякие чудеса, приметы, боги, духи вгоняли меня в мистический ужас. Я бухнулся на колени и принялся отбивать поклоны.
       — Господи, помилуй! Господи, помилуй…
       — Не зря варнак здесь могилку себе оборудовал, — будто издали доносился посветлевший голос Засекина. — Я бы тоже здесь согласился лежать…
       Звезда во тьме сияла с нестерпимой силой, я ощущал ее неземной жар и глубоко раскаивался в том, что подвел русского бога. И в новой религии я много грешил: дрался с мальчишками, забирался в чужие огороды и палисадники, за голыми девками подглядывал в банные дни. И еще тайком сжигал книги, хотя уже понимал, что весь христианский мир стоит на книгах, на письменной грамоте. Родовые туркестанские запреты сидели во мне крепко. Я бросил в печь даже ту книжицу о лягушках. И другие книги я предавал огню, раздирал на куски, выбрасывал в реку и в уборную. В этом был акт моей верности Туркестану.
       II
       Над моим семейством и родом была когда-то произнесена Черная молитва — мусульманская анафема, проклятье, хуже которого не бывает. И куда бы ни откочевывали и ни переезжали мои несчастные родственники, беды преследовали их по пятам. Мой дед по отцу придумал в приступе отчаяния, как спасти остатки рода, — приобщением к «чужой силе».
       С малых лет меня прикрепили к русской семье. В Каттарабате было несколько семей военных и чиновников из России. Помню, я подметал двор, выложенный тесаным камнем, чистил обувь, дрался с детьми хозяина и старательно запоминал незнакомые слова и обычаи, как велел мне безумно мудрый дед. Я научился рано говорить по-русски почти без акцента…
       А мой старший дядя, похоже, был прикреплен к китайской цивилизации. Еще до вспышки холеры 1908 года его семья со всем своим скарбом и детьми перебралась в Китай. Потом донеслись слухи, что дядю убили кашгарские мусульмане за осквернение веры. А когда грянула холера, окончательно подрубившая мое семейство, я оказался в числе великого множества бродяжек и нищих, которые слонялись по азиатским просторам в поисках куска хлеба и доброго слова. Один только вид беззащитного и слабого невероятно возбуждает хищников. На нас охотились и дикие звери, и алчные люди.
       Подыхающего от голода, меня пригрел великий Бурибек, известнейший в казахской степи усыновитель и удочеритель, получивший от белого царя медаль за благонравие и милосердие. В его кочевьях кормились и трудились десятки, если не сотни разноплеменных детей. Были даже китайцы, а с рыжим персом я дрался из-за еды. Бурибек любил детей сильных, усердных. По вечерам у костра он поглаживал длинную, как веревка, бороду и говорил, что выведет нас в люди, научит хорошему ремеслу, только мы должны стараться. И показывал толстым пальцем с двумя перстнями на какую-нибудь перепуганную тощатину:
       — А этот ленивый и глупый нам не нужен. Пусть уходит!
       Бедняга какое-то время бродил, плача или рыдая, вокруг кочевья, а мы бросали в него камни и палки, гонялись за ним, избивали в кровь. Потом Бурибек увозил его куда-то, посадив на круп лошади позади седла.
       Весной Бурибек отобрал два десятка мальчуганов и повез на огромной верблюжьей телеге, запряженной степными косматыми лошадями, в «Сибирский Алтай». Каждую весну он развозил своих приемышей по дальним и ближним рудникам «учиться ремеслу». После долгого, трудного пути нас определили на Чернецкие угольные копи в отрогах Кузнецкого Алатау. Самые малые, восьми-десятилетки, таскали волоком из забоев санки-корытки с породой и углем — за полтину в день. Те, кто был постарше, откатывали этот груз дальше, в вагонетках по деревянному настилу, а самый сильный и усердный из нас, китайчонок по прозвищу Вай-Вай, попытался работать забойщиком, как взрослый, за рубль с полтиной и надорвался, начал харкать кровью. Бурибек увез его на той же телеге, оставив вместо себя Жаскана по прозвищу Бешеный трехлеток. «Старший брат» был немного не в себе, хватался по любому поводу за нож или камень. Его опасались даже взрослые. Держал он нас в предельном повиновении, бил нещадно и строго следил за тем, чтобы мы не утаивали ни копейки из своих великих заработков. В то же время он заботился о нас, о нашем рационе, не разрешал общаться с неверными — детьми русских рабочих.

Показано 1 из 14 страниц

1 2 3 4 ... 13 14