В этом же текла человеческая кровь, и он был куда хуже их всех. «Мальчик, — сказал он, улыбаясь, хотя выглядел не старше меня. — Твой наставник выбрал правильно. И вправду, так гораздо веселее. Мы еще успеем повстречаться, когда у тебя вырастут зубки. Ступай, песик своего бога, расскажи другим, что бывает с теми, кто заходит на земли народа холмов и льет его кровь. А чтоб не забыл…» Он ударил меня носком сапога по ребрам, небрежно, даже лениво — и я захлебнулся болью и кровавой мглой. Потом… Продолжать ли мне, брат мой?
— Да, — донеслось хрипло и словно неуверенно от стены.
Игнаций кивнул, хотя лежащий не мог этого увидеть, заглянул в почти опустевшую кружку. Пальцы болели все сильнее — явно завтра будет дождь. Вот и в окно, прикрытое плотной ставней, тянет не просто осенним холодом, но и сыростью.
— Принимать исповедь ночью — против канонов, — негромко сказал он. — Ночные молитвы — для истинно отчаявшихся и павших духом. Зелье, в котором больше яда, чем исцеления. Или милосердный ланцет… Ночью сильнее чувствуется боль и чаще умирают раненые — ты знал об этом? Все целители и палачи знают. А еще повивальные бабки, ведь дети тоже чаще рождаются ночью. Ночью мы, Инквизиториум, проводим допросы, пока душа человека наиболее беззащитна и открыта. Потому что когда солнце на время скрывается, единственный свет, который может согреть и осветить — сияет внутри нас. А еще потому, что мы и целители, и палачи, и повитухи при рождении истины. Летние ночи короткие, но я очнулся еще затемно, вскоре после их ухода. Встал, нашел в сумках крепкое вино и мазь для ран. Как смог перевязал ребра, чтоб осколки не расходились еще сильнее. Всех инквизиторов учат основам медицины — не всегда ведь рядом есть лекарь. Ночь была тиха и прекрасна. Я смотрел на истерзанные тела своих братьев и не мог ни плакать, ни молиться. Только дышал сквозь боль самым сладким ароматом цветов и трав, какой может чувствовать человек. Я был жив, понимаешь, брат мой? Чудо, о котором я молил, свершилось, но я знал, что недостоин его. Отныне и навсегда я недостоин милосердия Света Небесного. Почему я хотя бы не предложил свою жизнь за отца Грегорио? Они все равно решили бы сами, но моя душа была бы чиста. А я… Я предал все, чему верил. И благоухание летней ночи мешалось с запахом крови, пока я стоял на той поляне, зная, что надо ехать. Я ведь даже не мог похоронить их сам — тех, кто тоже наверняка молился о чуде, дарованном самому жалкому из них. Я уехал…
Игнаций прервался, закашлявшись. Жадно допил остаток воды — пару глотков — поставил опустевшую кружку на столик. Еще немного… А потом можно выводить к тому, о чем он пришел говорить.
— Я нашел не сумевшего сорваться с привязи коня и уехал, — повторил он устало, глядя в стену поверх спины лежащего. — Добрался до ближайшей деревни, рассказал священнику все, прежде чем свалиться в лихорадке. Потом, пока выздоравливал, пришло письмо с распоряжением отправляться в монастырь святого Леоранта, где тогда был местный капитул Инквизиториума. Там меня исповедовали и дали отпущение грехов. Я не скрывал ничего: ни своих мыслей, ни краткого греха неверия, в котором успел раскаяться, пока болел, ни страха, ни отчаяния… Это как нарыв: пока не выпустишь весь гной, исцеление не придет. А я хотел исцелиться. И у меня почти получилось. Знаешь, как бывает с глубокими ранами. Вроде бы все зажило, только рубец остался. Ноет иногда, жжет, тянет… Никак не забыть — только терпеть можно. Тот, убивший отца Грегорио, оставил мне памятку на всю жизнь. Ребра срослись неправильно: теперь одно плечо выше другого, и я всегда знаю, когда погода меняется. Хорошего мечника из меня тоже не вышло — тогда и не почувствовал, а потом колени и пальцы рук распухли и долго отказывались служить. Здесь это называют «прострел фэйри». То ли порча, то ли проклятие. Не смертельно, конечно. Случается со многими. Зато, поневоле оставив меч, я взялся за книги. Мой исповедник сказал, что такова, значит, воля Света Истинного, чтоб я служил ему не рыцарским мечом, а пером и пергаментом. Ныне, двадцать пять лет спустя, я, глава инквизиторского капитула…
Спина и плечи под одеялом вздрогнули, напряглись. Сан инквизитора пугает человека, живым вышедшего из Колыбели Чумы? В другой раз Игнаций бы непременно улыбнулся, так ожидаемо и понятно это было — и так забавно. Имена, названные Корнелием, всплывали в памяти легко, словно высеченные на камне — и сами просились на язык.
— …молю тебя о помощи, — сказал он то, что никак не ожидал услышать человек у стены. — Да, брат мой в Свете. Я молю. И если пожелаешь, я встану на колени и буду целовать руки, поднявшие меч ради Света Истинного, потому что сам давно не могу поднять ничего тяжелее пера. Эмилио, Серджио, Томасо и Адриан, Ренцо и Рувио, отец Грегорио — я поминаю их в молитвах, не позволяя забывать себе, сколь тяжел мой грех — грех того, кто остался в живых. А сколько других — тех, кто погиб за все эти годы, отдав жизнь во славу Благодати. Ведь я не всегда знаю даже имена тех, кого посылаю в бой. За кого мне еще молиться, брат мой? За брата нашего, паладина Россена? За Ниту? За тебя? Свете Истинный, как мог Теодорус послать вас на столь безнадежное дело…
Почти прошептав последние слова, Игнаций в изнеможении умолк. Не вопросом прозвучали эти последние, тяжелее всего давшиеся слова — ни в коем случае не вопросом. Лишь имена — и сожаление. Грель… Ведь не может быть так, что двое приспешников Темного носят это имя и обладают сходной по мощи силой? Грель Ворон… Зачем он секретарю Домициана, если только это тот Теодорус? Ну, а кто еще может распорядиться паладином? Как Домициан узнал, где поймать Ворона в ловушку? Вопросы… вопросы… они теснились в голове с того мгновения, как он услышал имена — а ключ к этим вопросам лежал перед ним и молчал!
Игнаций глубоко вздохнул, заставляя себя успокоиться. И услышал, как судорожно всхлипывает человек у стены, как всхлип переходит в задушенный рык… Протянул руку, положил ее на дрожащее плечо, с которого сползло одеяло, проговорил тихо и отчетливо, выделяя каждое слово:
— Я скорблю вместе с тобой, брат мой. Скорблю — и молю о помощи. Дай мне оружие против нашего общего врага. Я лишь пес Господень, всю свою жизнь идущий по следу приспешников Проклятого.
Произнесенное слово ожидаемо отозвалось болью и жаром в теле. Кипящим жаром, рвущимся наружу, обещающим силу, наслаждение властью и упоение тьмой. Игнаций привычно задержал дыхание, пережидая приступ рвущей муки, когда тьма, ворочаясь внутри, застелила пеленой глаза, горечью желчи залила рот. Скоро. Уже скоро. Светлый дар Благодати, не принятый своим носителем, выжигает его изнутри — так разве будет Тьма милосерднее? Но он не сдастся — пока сможет. Только вот никто не знает, почему магистр, глава инквизиторского капитула, так не любит упоминать Врага во всех его наименованиях.
Под пальцами дрожало и тряслось плечо — человек у стены содрогался в сухих, выворачивающих нутро рыданиях. Игнаций терпеливо дожидался, пока пройдет первый приступ, сам пытаясь отдышаться. Сегодня что-то особенно сильно. Впрочем, осенью, именно в это время, у него всегда обострение. Главное — не видеть мертвых тел, так и зовущих наложить руки, вдохнуть подобие жизни, совершая страшный, непростительный грех. И — не вспоминать Проклятого, осенившего его своим крылом в ту ночь.
«Свете Истинный, не устану благодарить тебя за то, что тогда, стоя среди тел своих братьев, еще не знал, что рвется из меня наружу с хрипом и кровью из сорванного горла».
Об этом — единственном — он не рассказал даже на исповеди в монастыре святого Леоранта. Лишь потом, в кошмарах, снова и снова возвращалась поляна, и то, как он, вместо того, чтобы уйти, поднимает руки, ловя яркие серебряные огни. Тысячи раз во сне, но благодарение, что не наяву.
Поймав краткую паузу между притихшими рыданиями, Игнаций открутил крышку у привязанной на поясе фляги, плеснул в кружку. В нос ударил резкий запах. Бесцеремонным рывком перевернув лежащего, глянул в искаженное лицо, прижал локтем, зажал нос. Быстро влил в хватающий воздух рот содержимое фляги, отпустил. И усмехнулся, слушая невнятный поток грязной брани сквозь плевки, сопение и кашель.
— Хватит, солдат, — сказал спокойно и властно, стоило жертве продышаться. — Хватит… Хочешь страдать и дальше, мешать не буду. Если твоя Нита стоит не больше, чем размазанные по лицу сопли, так и скажи. Я уйду и поищу кого-нибудь другого, кто наведет меня на след Греля Ворона. Думаешь, ты один терял кого-то? Если вы впрямь пошли за таким матерым зверем втроем, значит, Теодорус отправил вас на смерть. Странно не то, что ты выжил один, а то, что кто-то из вас выжил вообще. Расскажи мне об этом, солдат. И я, немощный калека, постараюсь сделать то, что следовало бы сделать тебе — загнать эту тварь в преисподнюю, где ей самое место. Кто-то ведь должен?
— Дай… еще выпить, — сдавленно прошептал человек на постели, садясь и опираясь на стену спиной. — Не могу… горло… больно… Теодорус — говоришь, он знал? Но почему? Почему?!
Скорчившись, он уткнулся лицом в колени, снова хрипя и выплевывая приглушенные проклятья.
Игнаций молча протянул фляжку, толкнул ее в сплетенные пальцы. А потом снова ждал, говорил и, наконец, слушал. Слушал долго и почти молча, лишь изредка переспрашивая сухим деловитым тоном, уточняя каждую мелочь. И наемник, назвавший себя Эрве, рассказывал, с трудом проталкивая сквозь горло слова, время от времени отпивая из фляги и пьянея прямо на глазах. Впрочем, говорить ему это не мешало. И когда под утро Игнаций вышел из чистенькой кельи, пропахшей теперь не полынью, а густым винным духом и запахом рвоты — пустой желудок Эрве все же изверг крепчайшую настойку брата Амедеция — так вот, уходя, Игнаций в очередной раз вспомнил, что ночные молитвы не зря зовут уделом отчаявшихся. К его молитвам Свет Истинный прислушался спустя годы и годы ночных бдений — в нужный день и час приведя измученного Эрве под стены монастыря. Это ли не знак, что прощение и Благодать близки? Теперь бы лишь понять, что требуется от него самого. Но об этом время молиться на рассвете.
ПЕРЕД РАССВЕТОМ ТЕМНЕЕ
Стамасс, столица герцогства Альбан, дворец его блистательности герцога Орсилия Альбана
21-й день ундецимуса, год 1218-й от Пришествия Света Истинного
Домициан проснулся ночью, словно что-то толкнуло его, мгновенно вырвав из тяжелого болезненного забытья. Открыл глаза, поймал на полированном дереве потолка отблеск лампы — с некоторых пор велел на ночь оставлять свет на прикроватном столике — и почувствовал чье-то присутствие. Но спальня была пуста: с высокой кровати хорошо просматривались все углы, да и предположить, что здесь, посреди дворца его блистательности герцога Альбана, кто-то чужой может проникнуть в тщательно охраняемые покои, было неслыханной нелепицей. Не для того у дверей днем и ночью стоят рослые горцы в кирасах и с протазанами из лучшей зелвесской стали, не для того каждый день покои высокого гостя заново проверяются и освящаются братьями-хранителями. Да и какое зло посмеет приблизиться к наместнику Святого Престола? Пусть Стамасс и не столица, защищенная кольцом церквей от любой тьмы, что может просочиться в город, но брата короля охраняют не хуже, чем самого короля. А может быть, и лучше. Кому нужен король, доживающий последние недели, если не дни? Здоровый наследник престола во цвете лет — совсем иное дело.
Лежа под мягким душным покрывалом, Домициан думал, что утренняя встреча с Альбаном нужна им обоим, и определенно стоило бы выспаться, потому что с каждым годом все тяжелее бодрствовать ночами. Мысли текли вяло и сонно, и непонятно было, почему он размышляет об этом прямо сейчас, вместо того чтобы повернуться набок и заснуть под успокаивающий треск лампады. Размышляет о том, что его величество Ираклий наверняка не доживет до весны. О том, что высокомерная осанка Альбана словно предчувствует тяжесть короны, которая вот-вот увенчает его чело. И о том, что приехать следовало, но отчего-то такое чувство, что все его разговоры с Альбаном пусты и бесполезны.
А потом беспокойство, свернувшееся где-то в середине грудины, чуть ближе к левой ее стороне, стало слишком сильным, и Домициан вспомнил это чувство безразличного тяжелого взгляда, холодно-изучающего, чуждого, как взгляд гадюки, греющейся на солнце. Вспомнил — и встал, накинул теплую котту, не сразу попав в рукава, застегнул пуговицы, скрывая под длинным одеянием ночную рубаху. Звать служку, чтоб подал чулки, не стал, просто сунул босые ступни в мягкие полусапожки с загнутыми носами — новая мода из Молля — подтянул выше морщинистые голенища, расшитые золотой канителью… Не замерзнет, в самом деле. Взял со столика лампаду, сразу почувствовав себя немного увереннее, словно мерцающий огонек за тонким стеклом мог отогнать тьму, сгустившуюся вокруг, стоило ступить за порог, в мягкий мрак кабинета.
Здесь было холодно. Окно, с вечера плотно прикрытое и запертое служкой, темнело провалом, распахнутое настежь, и в него виднелся узкий серпик на беззвездном, затянутом облачной дымкой небе. Домициан остановился на пороге, поднял повыше лампаду.
— Слишком много ладана, — негромко донеслось от окна. — Вам следует чаще здесь проветривать.
Он сидел на подоконнике, скрываясь в ночных тенях, словно в складках плаща, упираясь в стенки оконного проема спиной и ступнями согнутых в коленях ног. Вроде бы и в комнате, но в то же время и там — в ночной тьме, из которой не может прийти ничего доброго. Застыв, отвернувшись, разглядывал бледный серпик, теряющийся в облачной мути. Было бы на что смотреть. Фейри любят полную луну, разве нет?
— Мы просто любим луну, — сказал сидящий на окне, по-прежнему не поворачиваясь к вздрогнувшему Домициану. — И звезды, и солнце, и еще много чего. Успокойтесь. Я не читаю мыслей. Все думают, что фэйри любят лишь полную луну, а она прекрасна любой: от рождения до умирания.
Слегка изменив позу, он повернул к Домициану белеющее в полумраке комнаты лицо, улыбнулся, словно старому знакомому. Впрочем, он и был старым знакомым, потому что как иначе назвать того, с кем видишься не каждый год, но при этом многие годы. Старый знакомый, Добрый Сосед, как звали их раньше, Высокий Господин из холма. Домициан снова ощутил бессмысленную жгучую зависть, разглядывая лицо, на котором за все эти годы не добавилось ни морщинки. И снова подумал, как и всегда, видя его, что это — неправильный фэйри. Слишком… похож на человека. Равнодушные глаза под тяжелыми веками, узкие губы, чуть длинноватый, но идеальной формы нос, и лишь в профиль скорее угадывается, чем на самом деле видна легкая горбинка. С таким лицом он мог быть вельможей древнего рода—, а мог бренчать на лютне в трактире или читать проповедь с кафедры благоговейно внимающей толпе. Он мог быть кем угодно, только не фэйри, потому что для фэйри был слишком… обычен? Слишком… человек?
Сидящий продолжал улыбаться, в свою очередь молча разглядывая Домициана, потом разомкнул губы:
— Доброй ночи вам и этому дому. Я не вовремя, кажется?
— Нет, ничего, — ответил Домициан, удивляясь, как хрипло звучит его голос. — Но как вы прошли?
— Мимо стражей?
Существо
— Да, — донеслось хрипло и словно неуверенно от стены.
Игнаций кивнул, хотя лежащий не мог этого увидеть, заглянул в почти опустевшую кружку. Пальцы болели все сильнее — явно завтра будет дождь. Вот и в окно, прикрытое плотной ставней, тянет не просто осенним холодом, но и сыростью.
— Принимать исповедь ночью — против канонов, — негромко сказал он. — Ночные молитвы — для истинно отчаявшихся и павших духом. Зелье, в котором больше яда, чем исцеления. Или милосердный ланцет… Ночью сильнее чувствуется боль и чаще умирают раненые — ты знал об этом? Все целители и палачи знают. А еще повивальные бабки, ведь дети тоже чаще рождаются ночью. Ночью мы, Инквизиториум, проводим допросы, пока душа человека наиболее беззащитна и открыта. Потому что когда солнце на время скрывается, единственный свет, который может согреть и осветить — сияет внутри нас. А еще потому, что мы и целители, и палачи, и повитухи при рождении истины. Летние ночи короткие, но я очнулся еще затемно, вскоре после их ухода. Встал, нашел в сумках крепкое вино и мазь для ран. Как смог перевязал ребра, чтоб осколки не расходились еще сильнее. Всех инквизиторов учат основам медицины — не всегда ведь рядом есть лекарь. Ночь была тиха и прекрасна. Я смотрел на истерзанные тела своих братьев и не мог ни плакать, ни молиться. Только дышал сквозь боль самым сладким ароматом цветов и трав, какой может чувствовать человек. Я был жив, понимаешь, брат мой? Чудо, о котором я молил, свершилось, но я знал, что недостоин его. Отныне и навсегда я недостоин милосердия Света Небесного. Почему я хотя бы не предложил свою жизнь за отца Грегорио? Они все равно решили бы сами, но моя душа была бы чиста. А я… Я предал все, чему верил. И благоухание летней ночи мешалось с запахом крови, пока я стоял на той поляне, зная, что надо ехать. Я ведь даже не мог похоронить их сам — тех, кто тоже наверняка молился о чуде, дарованном самому жалкому из них. Я уехал…
Игнаций прервался, закашлявшись. Жадно допил остаток воды — пару глотков — поставил опустевшую кружку на столик. Еще немного… А потом можно выводить к тому, о чем он пришел говорить.
— Я нашел не сумевшего сорваться с привязи коня и уехал, — повторил он устало, глядя в стену поверх спины лежащего. — Добрался до ближайшей деревни, рассказал священнику все, прежде чем свалиться в лихорадке. Потом, пока выздоравливал, пришло письмо с распоряжением отправляться в монастырь святого Леоранта, где тогда был местный капитул Инквизиториума. Там меня исповедовали и дали отпущение грехов. Я не скрывал ничего: ни своих мыслей, ни краткого греха неверия, в котором успел раскаяться, пока болел, ни страха, ни отчаяния… Это как нарыв: пока не выпустишь весь гной, исцеление не придет. А я хотел исцелиться. И у меня почти получилось. Знаешь, как бывает с глубокими ранами. Вроде бы все зажило, только рубец остался. Ноет иногда, жжет, тянет… Никак не забыть — только терпеть можно. Тот, убивший отца Грегорио, оставил мне памятку на всю жизнь. Ребра срослись неправильно: теперь одно плечо выше другого, и я всегда знаю, когда погода меняется. Хорошего мечника из меня тоже не вышло — тогда и не почувствовал, а потом колени и пальцы рук распухли и долго отказывались служить. Здесь это называют «прострел фэйри». То ли порча, то ли проклятие. Не смертельно, конечно. Случается со многими. Зато, поневоле оставив меч, я взялся за книги. Мой исповедник сказал, что такова, значит, воля Света Истинного, чтоб я служил ему не рыцарским мечом, а пером и пергаментом. Ныне, двадцать пять лет спустя, я, глава инквизиторского капитула…
Спина и плечи под одеялом вздрогнули, напряглись. Сан инквизитора пугает человека, живым вышедшего из Колыбели Чумы? В другой раз Игнаций бы непременно улыбнулся, так ожидаемо и понятно это было — и так забавно. Имена, названные Корнелием, всплывали в памяти легко, словно высеченные на камне — и сами просились на язык.
— …молю тебя о помощи, — сказал он то, что никак не ожидал услышать человек у стены. — Да, брат мой в Свете. Я молю. И если пожелаешь, я встану на колени и буду целовать руки, поднявшие меч ради Света Истинного, потому что сам давно не могу поднять ничего тяжелее пера. Эмилио, Серджио, Томасо и Адриан, Ренцо и Рувио, отец Грегорио — я поминаю их в молитвах, не позволяя забывать себе, сколь тяжел мой грех — грех того, кто остался в живых. А сколько других — тех, кто погиб за все эти годы, отдав жизнь во славу Благодати. Ведь я не всегда знаю даже имена тех, кого посылаю в бой. За кого мне еще молиться, брат мой? За брата нашего, паладина Россена? За Ниту? За тебя? Свете Истинный, как мог Теодорус послать вас на столь безнадежное дело…
Почти прошептав последние слова, Игнаций в изнеможении умолк. Не вопросом прозвучали эти последние, тяжелее всего давшиеся слова — ни в коем случае не вопросом. Лишь имена — и сожаление. Грель… Ведь не может быть так, что двое приспешников Темного носят это имя и обладают сходной по мощи силой? Грель Ворон… Зачем он секретарю Домициана, если только это тот Теодорус? Ну, а кто еще может распорядиться паладином? Как Домициан узнал, где поймать Ворона в ловушку? Вопросы… вопросы… они теснились в голове с того мгновения, как он услышал имена — а ключ к этим вопросам лежал перед ним и молчал!
Игнаций глубоко вздохнул, заставляя себя успокоиться. И услышал, как судорожно всхлипывает человек у стены, как всхлип переходит в задушенный рык… Протянул руку, положил ее на дрожащее плечо, с которого сползло одеяло, проговорил тихо и отчетливо, выделяя каждое слово:
— Я скорблю вместе с тобой, брат мой. Скорблю — и молю о помощи. Дай мне оружие против нашего общего врага. Я лишь пес Господень, всю свою жизнь идущий по следу приспешников Проклятого.
Произнесенное слово ожидаемо отозвалось болью и жаром в теле. Кипящим жаром, рвущимся наружу, обещающим силу, наслаждение властью и упоение тьмой. Игнаций привычно задержал дыхание, пережидая приступ рвущей муки, когда тьма, ворочаясь внутри, застелила пеленой глаза, горечью желчи залила рот. Скоро. Уже скоро. Светлый дар Благодати, не принятый своим носителем, выжигает его изнутри — так разве будет Тьма милосерднее? Но он не сдастся — пока сможет. Только вот никто не знает, почему магистр, глава инквизиторского капитула, так не любит упоминать Врага во всех его наименованиях.
Под пальцами дрожало и тряслось плечо — человек у стены содрогался в сухих, выворачивающих нутро рыданиях. Игнаций терпеливо дожидался, пока пройдет первый приступ, сам пытаясь отдышаться. Сегодня что-то особенно сильно. Впрочем, осенью, именно в это время, у него всегда обострение. Главное — не видеть мертвых тел, так и зовущих наложить руки, вдохнуть подобие жизни, совершая страшный, непростительный грех. И — не вспоминать Проклятого, осенившего его своим крылом в ту ночь.
«Свете Истинный, не устану благодарить тебя за то, что тогда, стоя среди тел своих братьев, еще не знал, что рвется из меня наружу с хрипом и кровью из сорванного горла».
Об этом — единственном — он не рассказал даже на исповеди в монастыре святого Леоранта. Лишь потом, в кошмарах, снова и снова возвращалась поляна, и то, как он, вместо того, чтобы уйти, поднимает руки, ловя яркие серебряные огни. Тысячи раз во сне, но благодарение, что не наяву.
Поймав краткую паузу между притихшими рыданиями, Игнаций открутил крышку у привязанной на поясе фляги, плеснул в кружку. В нос ударил резкий запах. Бесцеремонным рывком перевернув лежащего, глянул в искаженное лицо, прижал локтем, зажал нос. Быстро влил в хватающий воздух рот содержимое фляги, отпустил. И усмехнулся, слушая невнятный поток грязной брани сквозь плевки, сопение и кашель.
— Хватит, солдат, — сказал спокойно и властно, стоило жертве продышаться. — Хватит… Хочешь страдать и дальше, мешать не буду. Если твоя Нита стоит не больше, чем размазанные по лицу сопли, так и скажи. Я уйду и поищу кого-нибудь другого, кто наведет меня на след Греля Ворона. Думаешь, ты один терял кого-то? Если вы впрямь пошли за таким матерым зверем втроем, значит, Теодорус отправил вас на смерть. Странно не то, что ты выжил один, а то, что кто-то из вас выжил вообще. Расскажи мне об этом, солдат. И я, немощный калека, постараюсь сделать то, что следовало бы сделать тебе — загнать эту тварь в преисподнюю, где ей самое место. Кто-то ведь должен?
— Дай… еще выпить, — сдавленно прошептал человек на постели, садясь и опираясь на стену спиной. — Не могу… горло… больно… Теодорус — говоришь, он знал? Но почему? Почему?!
Скорчившись, он уткнулся лицом в колени, снова хрипя и выплевывая приглушенные проклятья.
Игнаций молча протянул фляжку, толкнул ее в сплетенные пальцы. А потом снова ждал, говорил и, наконец, слушал. Слушал долго и почти молча, лишь изредка переспрашивая сухим деловитым тоном, уточняя каждую мелочь. И наемник, назвавший себя Эрве, рассказывал, с трудом проталкивая сквозь горло слова, время от времени отпивая из фляги и пьянея прямо на глазах. Впрочем, говорить ему это не мешало. И когда под утро Игнаций вышел из чистенькой кельи, пропахшей теперь не полынью, а густым винным духом и запахом рвоты — пустой желудок Эрве все же изверг крепчайшую настойку брата Амедеция — так вот, уходя, Игнаций в очередной раз вспомнил, что ночные молитвы не зря зовут уделом отчаявшихся. К его молитвам Свет Истинный прислушался спустя годы и годы ночных бдений — в нужный день и час приведя измученного Эрве под стены монастыря. Это ли не знак, что прощение и Благодать близки? Теперь бы лишь понять, что требуется от него самого. Но об этом время молиться на рассвете.
Глава 11
ПЕРЕД РАССВЕТОМ ТЕМНЕЕ
Стамасс, столица герцогства Альбан, дворец его блистательности герцога Орсилия Альбана
21-й день ундецимуса, год 1218-й от Пришествия Света Истинного
Домициан проснулся ночью, словно что-то толкнуло его, мгновенно вырвав из тяжелого болезненного забытья. Открыл глаза, поймал на полированном дереве потолка отблеск лампы — с некоторых пор велел на ночь оставлять свет на прикроватном столике — и почувствовал чье-то присутствие. Но спальня была пуста: с высокой кровати хорошо просматривались все углы, да и предположить, что здесь, посреди дворца его блистательности герцога Альбана, кто-то чужой может проникнуть в тщательно охраняемые покои, было неслыханной нелепицей. Не для того у дверей днем и ночью стоят рослые горцы в кирасах и с протазанами из лучшей зелвесской стали, не для того каждый день покои высокого гостя заново проверяются и освящаются братьями-хранителями. Да и какое зло посмеет приблизиться к наместнику Святого Престола? Пусть Стамасс и не столица, защищенная кольцом церквей от любой тьмы, что может просочиться в город, но брата короля охраняют не хуже, чем самого короля. А может быть, и лучше. Кому нужен король, доживающий последние недели, если не дни? Здоровый наследник престола во цвете лет — совсем иное дело.
Лежа под мягким душным покрывалом, Домициан думал, что утренняя встреча с Альбаном нужна им обоим, и определенно стоило бы выспаться, потому что с каждым годом все тяжелее бодрствовать ночами. Мысли текли вяло и сонно, и непонятно было, почему он размышляет об этом прямо сейчас, вместо того чтобы повернуться набок и заснуть под успокаивающий треск лампады. Размышляет о том, что его величество Ираклий наверняка не доживет до весны. О том, что высокомерная осанка Альбана словно предчувствует тяжесть короны, которая вот-вот увенчает его чело. И о том, что приехать следовало, но отчего-то такое чувство, что все его разговоры с Альбаном пусты и бесполезны.
А потом беспокойство, свернувшееся где-то в середине грудины, чуть ближе к левой ее стороне, стало слишком сильным, и Домициан вспомнил это чувство безразличного тяжелого взгляда, холодно-изучающего, чуждого, как взгляд гадюки, греющейся на солнце. Вспомнил — и встал, накинул теплую котту, не сразу попав в рукава, застегнул пуговицы, скрывая под длинным одеянием ночную рубаху. Звать служку, чтоб подал чулки, не стал, просто сунул босые ступни в мягкие полусапожки с загнутыми носами — новая мода из Молля — подтянул выше морщинистые голенища, расшитые золотой канителью… Не замерзнет, в самом деле. Взял со столика лампаду, сразу почувствовав себя немного увереннее, словно мерцающий огонек за тонким стеклом мог отогнать тьму, сгустившуюся вокруг, стоило ступить за порог, в мягкий мрак кабинета.
Здесь было холодно. Окно, с вечера плотно прикрытое и запертое служкой, темнело провалом, распахнутое настежь, и в него виднелся узкий серпик на беззвездном, затянутом облачной дымкой небе. Домициан остановился на пороге, поднял повыше лампаду.
— Слишком много ладана, — негромко донеслось от окна. — Вам следует чаще здесь проветривать.
Он сидел на подоконнике, скрываясь в ночных тенях, словно в складках плаща, упираясь в стенки оконного проема спиной и ступнями согнутых в коленях ног. Вроде бы и в комнате, но в то же время и там — в ночной тьме, из которой не может прийти ничего доброго. Застыв, отвернувшись, разглядывал бледный серпик, теряющийся в облачной мути. Было бы на что смотреть. Фейри любят полную луну, разве нет?
— Мы просто любим луну, — сказал сидящий на окне, по-прежнему не поворачиваясь к вздрогнувшему Домициану. — И звезды, и солнце, и еще много чего. Успокойтесь. Я не читаю мыслей. Все думают, что фэйри любят лишь полную луну, а она прекрасна любой: от рождения до умирания.
Слегка изменив позу, он повернул к Домициану белеющее в полумраке комнаты лицо, улыбнулся, словно старому знакомому. Впрочем, он и был старым знакомым, потому что как иначе назвать того, с кем видишься не каждый год, но при этом многие годы. Старый знакомый, Добрый Сосед, как звали их раньше, Высокий Господин из холма. Домициан снова ощутил бессмысленную жгучую зависть, разглядывая лицо, на котором за все эти годы не добавилось ни морщинки. И снова подумал, как и всегда, видя его, что это — неправильный фэйри. Слишком… похож на человека. Равнодушные глаза под тяжелыми веками, узкие губы, чуть длинноватый, но идеальной формы нос, и лишь в профиль скорее угадывается, чем на самом деле видна легкая горбинка. С таким лицом он мог быть вельможей древнего рода—, а мог бренчать на лютне в трактире или читать проповедь с кафедры благоговейно внимающей толпе. Он мог быть кем угодно, только не фэйри, потому что для фэйри был слишком… обычен? Слишком… человек?
Сидящий продолжал улыбаться, в свою очередь молча разглядывая Домициана, потом разомкнул губы:
— Доброй ночи вам и этому дому. Я не вовремя, кажется?
— Нет, ничего, — ответил Домициан, удивляясь, как хрипло звучит его голос. — Но как вы прошли?
— Мимо стражей?
Существо