Третий миг — я вспоминаю, как дышать. Обрыв. Во имя Проклятого и его Бездны! Обрыв! То ли от дождей оползень, то ли землетрясение… Огромный кусок берега съехал вниз, отсекая спуск, и до реки добраться невозможно.
Ну, вот и все, Грель. Судорожный смешок оборачивается всхлипом. Поиграл в мстителя? Не будет тебе арфы и говорящих струн. И легенд тоже не будет. Только смрадное дыхание гончих за спиной. Только острые зубы и твердые копыта. Да кремневый нож Охотника, вырезающий сердце. Конечно, если оно останется там, когда до тебя доберутся призрачные собаки…
Прекрати! Я прокусываю губу, добавляя еще одну струйку крови. Зато боль моментально приводит в себя. Не сметь распускаться, некромант! Уголек возмущенно ржет, разворачиваясь в обратную сторону. Вернуться по дороге — никак не успеть. И я гоню коня по лугу, срезая путь, выворачивая к Вороньему Гнезду. О, я внимательно слушал сказки у камина. А Дикая Охота носится по небу и земле с незапамятных времен. Вой слышится уже почти за спиной. Стоит Угольку попасть копытом в сусличью нору, споткнуться о выбоину — и смерть. Стоило оно того, Грель? Да Бринар в могиле и впрямь перевернется — от хохота! В спину дует ледяной вихрь. Я уже различаю лай, непрерывный, монотонный, словно не живые звери там, позади, а порождения искусного механика. Рука сама тянется к ножу на поясе. Если что — чиркну по артерии. Обойдутся без радости рвать еще живую плоть.
Луг сменяется подъемом на холм. Загнанный Уголек хрипит, отдавая последние силы, а в затылок уже несется лавина воя, визга, рева рогов. Ворота! Длинный, вымощенный камнем двор! Угрюмо нависает над приземистым строением единственная башня — Воронье Гнездо Энидвейтов. И я скатываюсь кубарем с коня, едва успев выдернуть ноги из стремян, прыгаю на крыльцо главного входа. Оборачиваюсь лицом к налетающему месиву оскаленных морд, черных плащей, огня и клубов тумана и изо всех сил, срывая остатки голоса, ору:
— Я зову тебя в гости, Охотник! Во имя Самайна я приглашаю тебя гостем в мой дом!
ДОЛГАЯ НОЧЬ САМАЙНА. ПЕРЕД РАССВЕТОМ
Тишина рушится на двор, как топор палача: мгновенно, беспощадно, милосердно. Такое безмолвие бывает в самом центре страшной бури. Но это лишь на миг, а потом я глохну от гнева в голосе Охотника:
— Как. Ты. Посмел. Насмехаться. Надо мной!
Он не кричит, и это куда страшнее. Роняет слова капли расплавленного свинца, и камни под его сапогами дрожат и трескаются. Тихий хруст, словно Охотник идет по льду, широкие шаги… Его взгляд сбил бы меня с ног, но сзади чудом сохранившаяся дубовая дверь, и я прижимаюсь к ней спиной. Дверь моего дома, от которого я отказался много лет назад.
— Смертное ничтожество! Добыча для моих псов!
Это он мне? Левой ладонью сжимаю выступ гранитного косяка, чтобы не упасть, но правая сама ложится на рукоять ножа. Глупо и бесполезно. Я ничего не смогу сделать с воплощенной стихией. Но откуда-то из глубин души поднимается волна раскаленной тяжелой ярости, выжигая по пути страх и слабость. Она подхватывает меня восхитительным безумием, взмывает вверх, и я становлюсь каменной башней замка, вороном в ночной мгле, травой у ворот, скалой в глубине земли, на которой покоится основание Вороньего Гнезда. И при этом стою, шатаясь, на крыльце, глядя в лицо приближающейся смерти. Это я ничтожество? Ну уж нет… Ярость смывает остатки рассудка. Ярость говорит за меня, и губы в запекшейся крови сами выталкивают слова:
— Не тебе оскорблять меня на земле моих предков, Охотник! И не я посмеюсь над обычаем, если ты, его хранитель, убьешь того, кто пригласил тебя гостем в ночь Самайна. Мой дом пуст, вороны кружат над ним. Где был твой закон, когда слуги нового бога лили здесь кровь? В этом доме никогда и никому не отказывали в гостеприимстве. Днем и ночью его дверь была открыта для гостей. И где теперь его хозяева? Почему никто не пришел им на помощь в час беды? Где был твой закон, когда той женщине пришлось убить тварь в человеческом обличье, защищая своих детей? Да, я пригласил тебя, спасая свою жизнь. Но я не твоя добыча! Я не проливал кровь родни. Я не предавал. Я не нарушал клятв. Перед тобой и древними богами я чист. А где были боги, когда я молил о помощи или достойной смерти? Хочешь убить — убивай! Но не смей звать меня ничтожеством! Пятнадцать поколений Энидвейтов лежат в этой земле, и даже тебе я не позволю марать их честь!
Вот теперь и правда — все. Я хочу только одного: не упасть раньше, чем он нанесет удар. Ноги дрожат. Спустя мгновение я понимаю, что это дрожит сама земля. Тихий гул пронизывает меня насквозь густой мощной дрожью, а сердце замедляет бешеный стук и бьет ровно, гулко, отзываясь голосу земли. Это не магия. Или не та магия, что я знаю. Просто Воронье Гнездо откликается мне, последнему из рода, не вступившему в права. И лишь теперь, за мгновение до смерти... Забавно. Двенадцать лет я отрекался от того, кто я есть. И понадобилась Дикая Охота, чтобы привести меня к этим дверям и принудить принять наследство. Но теперь я странно счастлив и спокоен. Я смотрю в болотные огни глаз Охотника и безмолвно благодарю его. Страх так и не возвращается. Зато усталость и холод наваливаются неподъемной тяжестью. Да что же он медлит?!
Долгая, долгая ночь. Тишина в сердце бури. Холодная древняя земля под ногами. Ни камни двора, ни высокое крыльцо не могут отсечь нас обоих от этой древней земли. И мы стоим, глядя в глаза друг другу, пока что-то не меняется. И падают остывающей лавой слова Охотника:
— Да будет так. Я принимаю твое приглашение, Энидвейт из рода Энидвейтов. Благословение на этот дом и его хозяина в ночь Самайна и за ее пределами.
Камень косяка леденеет под сведенными пальцами. Что, вот так? Я выиграл? Сумасшедшей дерзостью? Мгновением без страха? Неважно. Это лишь отсрочка. Я только что пригласил в дом одного из древних богов. И стоит хоть в самой малости повести себя неправильно — мне Дикая Охота милостью покажется… Ощущение причастности к замку уходит, как вода в песок. И я остаюсь один на один со своей слабостью и тем, что натворил только что. Но делать нечего. Сварил пиво — пей. Да, отец, я помню…
— Будь гостем, Охотник, — повторяю я охрипшим голосом. — Войди в мой дом.
Повернувшись, толкаю тяжеленную дверь, ожидая, что ржавые петли насмерть заклинило, но они поддаются легко и сразу. Деревянные брусья пола качаются под ногами и скрипят. В широком коридоре перед главным залом пахнет гнилью и сыростью. Подвесив светляка под потолок, вижу остатки поломанной мебели, обломки досок, щепки. Это кстати. Дрова мне пригодятся. Зацепив охапку деревяшек, плечом открываю дверь. Сзади обычные шаги. Тяжелые, но доски пола не ломаются, как я ожидал.
Внутри холодно, темно и пусто. Лестница на верхний этаж почти завалилась, да и нечего мне там делать. На противоположной стороне — огромный камин, где можно зажарить теленка. Из мебели остался только длинный дубовый стол на дубовых чурбаках вместо ножек, да чудом уцелела пара скамей. Наверное, просто в дверь не пролезли. Отец рассказывал, что эти скамьи и стол сделали еще при его деде прямо здесь, в зале. Вешаю светляк над столом и, обернувшись к гигантской фигуре в дверях, предлагаю:
— Присядь к столу, Великий. Позволь, я разведу огонь. Здесь давно не живут люди.
Он молча проходит, опускается на широкую доску скамьи. Потревоженные летучие мыши очумело носятся по залу, едва не цепляясь за верхушки его рогов. Дивное зрелище, если подумать: забытый бог в покинутом замке. Больше двух веков ему не молятся здесь. Но отказавшись по принуждению от старой веры, эта земля так и не приняла новую. Зависла между прошлым и будущим, как летучие мыши между зверьём и птицами. Свалив дрова возле камина, я складываю в его устье щепки, клочки сухого мха и листья, принесенные ветром в провалы окон. Снаружи в них смотрит ночное небо с крупными, по-зимнему ясными звездами. Значит, будет холодно. И чем разводить огонь? Если по правилам, то магию использовать нельзя. Раньше в эту ночь гасили все огни и зажигали новые, чистые, от трения дерева. А я даже огниво и трут давно не ношу. Что ж, мой дом — мои правила.
Поджигаю сушняк маленьким огненным шариком, подкладываю дрова. Огонь пожирает их жадно, освещая часть зала, бросает золотые отблески на темное, будто вырезанное из камня, лицо Охотника — его глаза в отсветах пламени по-волчьи горят янтарно-желтым. Хочется сесть к камину и не отходить от него до утра: замерз я так, что все тело ломит, а пальцы почти ничего не чувствуют. Но, вспомнив, я возвращаюсь через весь зал и коридор, выхожу на крыльцо. Там к стене жмется взмыленный Уголек, бешено косящий глаза на жеребцов Дикой Охоты. Всадники застыли в седлах безмолвно, и псы смирно лежат посреди двора. Но лошади время от времени по-звериному скалятся на моего коня. Ближняя как раз открывает пасть: зубы у нее совсем не лошадиные — острые клыки сделают честь любому волку.
Я подхватываю повод и завожу похрапывающего Уголька в коридор. Конь мокрый, а здесь хотя бы нет ветра. Расседлав и торопливо обтерев его попоной, вешаю Угольку на шею торбу с остатками овса и достаю из седельной сумки припасы, взятые в недоброй памяти трактире. Хотя почему недоброй? Сидел бы там, не влип бы во все это, верно, Грель? Не могу думать о себе как об Энидвейте. Отвык…
В зале ничуть не теплее, но как-то уютней. Наскоро стерев пыль взятым в дорогу полотенцем, выкладываю лепешки и курицу на стол, срезаю кожаную, залитую сургучом, пробку с вина. Стаканов нет. Ни тарелок, ни солонки, ни таза для омовения рук…
— Прости, — говорю негромко сидящему напротив. — Когда-то здесь принимали гостей куда радушнее.
— Не в богатстве радушие, — звучит с другой стороны стола. — Как твое имя, человек из рода Энидвейтов?
Я кромсаю курицу и уже хочу сделать то же с лепешками, но вовремя вспоминаю: «Нож — для мяса, для хлеба — руки». Ломаю большой румяный хлебец пополам и кладу половинку перед Охотником.
Он, конечно, сейчас мой гость. Но никто никогда не говорил, что назвать собственное имя одному из Древних — здравая мысль. Да и что называть? От родового имени я действительно отказался. Имя Грель дал мне Керен. Даже не знаю, почему я не придумал себе другое прозвище. Под пристальным нечеловеческим взглядом откусываю от своей половины лепешки.
— У меня больше нет имени, данного при рождении. Зови меня Вороном.
— Можно отказаться от имени, но от крови и судьбы не откажешься. Тебя хорошо учили, человек. Ты осторожен и учтив.
Он медленно берет свою долю лепешки и подносит ко рту. Не ест — вкушает. Откусывая понемногу, тщательно жует, глотает и снова откусывает. Мне становится немного спокойнее. По крайней мере, мы преломили хлеб. Значит, он в самом деле признает себя гостем. Хотя не думаю, что существо вроде Охотника способно на лукавство.
— Разве не назвал ты себя Энидвейтом, Ворон?
Первый подводный камень? Может быть.
— Люди всегда звали мой род Воронами, — спокойно сообщаю я. — Этот замок зовется Воронье Гнездо. Сам видишь, я мало похож на местных жителей.
Опаска опаской, а есть хочется. Впиваюсь зубами в сочное копченое мясо. Вот еще бы запить…
— Это так, — гулко соглашается он. — Мой народ светловолос и светлоглаз, а ты как головешка, вытащенная из костра, Ворон Энидвейт.
Каждый раз, когда он произносит мое родовое имя — как удар хлыста. Не думаю, что он не видит этого.
— Мои предки давным-давно приплыли на эти земли, — парирую я. — Теперь никто не вправе назвать нас чужаками.
— Бывают люди, которые остаются чужаками везде. Что ты ищешь, Ворон?
— Стаканы, — честно признаюсь я, обшаривая взглядом все вокруг. — Или хоть что-нибудь для вина. Плохой из меня хозяин, если не смогу угостить гостя. Да и сам выпил бы.
Удивительно, но из полумрака до меня доносится смешок. А потом на стол, тихонько стукнув, опускается маленькая вырезанная из дерева чаша. Похоже, не просто из дерева, а из куска толстого корня. На стенках и ножке — наплывы. Древности она неимоверной, и у меня холодеет внутри.
— Можем выпить из моей, если отважишься.
Пить из одной чаши с богом? Почему бы и нет? Я устал бояться, хмельное безрассудство отчаяния гуляет по крови. Осторожно наполняю чашу вином, подношу к губам и делаю, по обычаю, один глоток. Ставлю на стол. Огромная корявая кисть, сама напоминающая древесную корягу, обхватывает ножку. Охотник выпивает до дна и ставит посудину на стол. А я чувствую, как по жилам катится огонь. В глазах темнеет, в висках звонко стучат молоточки. Сквозь их перезвон я слышу, как льется вино.
— Выпей еще, человек, станет легче.
В голосе Охотника насмешка. Еще? Какая глупость. И первый-то глоток хорошо бы пережить. Но я упрямо тяну к губам теплое шершавое дерево, щедро глотаю. И правда, становится легче. Только тело колют сотни маленьких иголочек, больно, но терпимо.
— Что ты попросил у той женщины, Ворон? — накатывает тяжелый гул прибоя.
«Что ты попросил? Что?» — шумит голый осенний лес.
Сказать? Мгновение колеблюсь, потом решаю ответить.
— Месть. Я попросил у нее месть тому, кто уже умер.
— Разве можно отомстить мертвому?
Усмехаюсь, не выпуская из рук чаши. В голове шумит, но мысли не путаются.
— Я некромант. Маг, чье ремесло — смерть. Много чего можно сделать с мертвыми, если знать — как.
Он хмурится. Я не вижу, но чувствую по голосу, а в зале словно веет ледяным ветром.
— Ты черпаешь силу у нового бога. Отрицая его, прибегаешь к его противнику. Отравленный источник, тьма и разрушение…
— Старые боги ушли. Где мне брать силу, Великий? Сидхе заперлись в своих холмах, бродячие фэйри стали не Добрыми Соседями, а чудовищами, Колесо Года крутится по новым законам. Где брать силу таким как я?
Он не отвечает. Я ставлю чашу между нами. Огонь в камине трещит. Встав, подбрасываю остатки досок. Не задавай вопросов, на которые нет ответа, Грель. В доме повешенного не говорят о веревке. А ты вздумал хвалиться одному из древних повелителей смерти своей силой. Но больше у меня никогда не будет возможности спросить. Вернувшись к столу, я доливаю в чашу вина.
— Почему вы ушли, Охотник? Почему бросили свой народ? Почему отдали его пришельцам?
Пальцы, лежащие на краю стола, сжимаются — я слышу треск дубовой доски.
— Что знаешь о наших путях, человек!
Молния рассекает небо на темные осколки, и сразу обрушивается раскат грома.
— Ничего, — ровно подтверждаю я. — Потому и спрашиваю. Если ты не сможешь ответить, тогда кто? Родись я лет триста назад, мог бы стать твоим жрецом. Я бы хранил закон и карал его нарушителей. А теперь на моей же земле меня травят, как волка, цепные псы нового бога.
— Ты не понимаешь, — звучит неожиданно глухо и тоскливо. — Ты, как и все люди, просто не понимаешь. Это вы отдали свою землю чужакам. Я посылал силу воинам и волю жрецам. В мою честь рождались дети и падал зверь под ножом охотников. Я кутал землю в снега и орошал ее своей кровью, чтобы трава росла гуще. Но нашим законом были сила, справедливость и возмездие. А люди выбрали милосердие и слабость. «Преступи закон — понесешь кару», — говорили мы. «Покайся — и будешь прощен», — сказал он. И ваши сердца уступили, потому что быть слабыми легче.
— Но это же ложь, — почти шепчу я. — Какое милосердие? Лицемерие, алчность, жестокость… Они пришли не для того, чтобы прощать и любить. Меч, дыба и костер — вот их милосердие.
Ну, вот и все, Грель. Судорожный смешок оборачивается всхлипом. Поиграл в мстителя? Не будет тебе арфы и говорящих струн. И легенд тоже не будет. Только смрадное дыхание гончих за спиной. Только острые зубы и твердые копыта. Да кремневый нож Охотника, вырезающий сердце. Конечно, если оно останется там, когда до тебя доберутся призрачные собаки…
Прекрати! Я прокусываю губу, добавляя еще одну струйку крови. Зато боль моментально приводит в себя. Не сметь распускаться, некромант! Уголек возмущенно ржет, разворачиваясь в обратную сторону. Вернуться по дороге — никак не успеть. И я гоню коня по лугу, срезая путь, выворачивая к Вороньему Гнезду. О, я внимательно слушал сказки у камина. А Дикая Охота носится по небу и земле с незапамятных времен. Вой слышится уже почти за спиной. Стоит Угольку попасть копытом в сусличью нору, споткнуться о выбоину — и смерть. Стоило оно того, Грель? Да Бринар в могиле и впрямь перевернется — от хохота! В спину дует ледяной вихрь. Я уже различаю лай, непрерывный, монотонный, словно не живые звери там, позади, а порождения искусного механика. Рука сама тянется к ножу на поясе. Если что — чиркну по артерии. Обойдутся без радости рвать еще живую плоть.
Луг сменяется подъемом на холм. Загнанный Уголек хрипит, отдавая последние силы, а в затылок уже несется лавина воя, визга, рева рогов. Ворота! Длинный, вымощенный камнем двор! Угрюмо нависает над приземистым строением единственная башня — Воронье Гнездо Энидвейтов. И я скатываюсь кубарем с коня, едва успев выдернуть ноги из стремян, прыгаю на крыльцо главного входа. Оборачиваюсь лицом к налетающему месиву оскаленных морд, черных плащей, огня и клубов тумана и изо всех сил, срывая остатки голоса, ору:
— Я зову тебя в гости, Охотник! Во имя Самайна я приглашаю тебя гостем в мой дом!
Глава 3
ДОЛГАЯ НОЧЬ САМАЙНА. ПЕРЕД РАССВЕТОМ
Тишина рушится на двор, как топор палача: мгновенно, беспощадно, милосердно. Такое безмолвие бывает в самом центре страшной бури. Но это лишь на миг, а потом я глохну от гнева в голосе Охотника:
— Как. Ты. Посмел. Насмехаться. Надо мной!
Он не кричит, и это куда страшнее. Роняет слова капли расплавленного свинца, и камни под его сапогами дрожат и трескаются. Тихий хруст, словно Охотник идет по льду, широкие шаги… Его взгляд сбил бы меня с ног, но сзади чудом сохранившаяся дубовая дверь, и я прижимаюсь к ней спиной. Дверь моего дома, от которого я отказался много лет назад.
— Смертное ничтожество! Добыча для моих псов!
Это он мне? Левой ладонью сжимаю выступ гранитного косяка, чтобы не упасть, но правая сама ложится на рукоять ножа. Глупо и бесполезно. Я ничего не смогу сделать с воплощенной стихией. Но откуда-то из глубин души поднимается волна раскаленной тяжелой ярости, выжигая по пути страх и слабость. Она подхватывает меня восхитительным безумием, взмывает вверх, и я становлюсь каменной башней замка, вороном в ночной мгле, травой у ворот, скалой в глубине земли, на которой покоится основание Вороньего Гнезда. И при этом стою, шатаясь, на крыльце, глядя в лицо приближающейся смерти. Это я ничтожество? Ну уж нет… Ярость смывает остатки рассудка. Ярость говорит за меня, и губы в запекшейся крови сами выталкивают слова:
— Не тебе оскорблять меня на земле моих предков, Охотник! И не я посмеюсь над обычаем, если ты, его хранитель, убьешь того, кто пригласил тебя гостем в ночь Самайна. Мой дом пуст, вороны кружат над ним. Где был твой закон, когда слуги нового бога лили здесь кровь? В этом доме никогда и никому не отказывали в гостеприимстве. Днем и ночью его дверь была открыта для гостей. И где теперь его хозяева? Почему никто не пришел им на помощь в час беды? Где был твой закон, когда той женщине пришлось убить тварь в человеческом обличье, защищая своих детей? Да, я пригласил тебя, спасая свою жизнь. Но я не твоя добыча! Я не проливал кровь родни. Я не предавал. Я не нарушал клятв. Перед тобой и древними богами я чист. А где были боги, когда я молил о помощи или достойной смерти? Хочешь убить — убивай! Но не смей звать меня ничтожеством! Пятнадцать поколений Энидвейтов лежат в этой земле, и даже тебе я не позволю марать их честь!
Вот теперь и правда — все. Я хочу только одного: не упасть раньше, чем он нанесет удар. Ноги дрожат. Спустя мгновение я понимаю, что это дрожит сама земля. Тихий гул пронизывает меня насквозь густой мощной дрожью, а сердце замедляет бешеный стук и бьет ровно, гулко, отзываясь голосу земли. Это не магия. Или не та магия, что я знаю. Просто Воронье Гнездо откликается мне, последнему из рода, не вступившему в права. И лишь теперь, за мгновение до смерти... Забавно. Двенадцать лет я отрекался от того, кто я есть. И понадобилась Дикая Охота, чтобы привести меня к этим дверям и принудить принять наследство. Но теперь я странно счастлив и спокоен. Я смотрю в болотные огни глаз Охотника и безмолвно благодарю его. Страх так и не возвращается. Зато усталость и холод наваливаются неподъемной тяжестью. Да что же он медлит?!
Долгая, долгая ночь. Тишина в сердце бури. Холодная древняя земля под ногами. Ни камни двора, ни высокое крыльцо не могут отсечь нас обоих от этой древней земли. И мы стоим, глядя в глаза друг другу, пока что-то не меняется. И падают остывающей лавой слова Охотника:
— Да будет так. Я принимаю твое приглашение, Энидвейт из рода Энидвейтов. Благословение на этот дом и его хозяина в ночь Самайна и за ее пределами.
Камень косяка леденеет под сведенными пальцами. Что, вот так? Я выиграл? Сумасшедшей дерзостью? Мгновением без страха? Неважно. Это лишь отсрочка. Я только что пригласил в дом одного из древних богов. И стоит хоть в самой малости повести себя неправильно — мне Дикая Охота милостью покажется… Ощущение причастности к замку уходит, как вода в песок. И я остаюсь один на один со своей слабостью и тем, что натворил только что. Но делать нечего. Сварил пиво — пей. Да, отец, я помню…
— Будь гостем, Охотник, — повторяю я охрипшим голосом. — Войди в мой дом.
Повернувшись, толкаю тяжеленную дверь, ожидая, что ржавые петли насмерть заклинило, но они поддаются легко и сразу. Деревянные брусья пола качаются под ногами и скрипят. В широком коридоре перед главным залом пахнет гнилью и сыростью. Подвесив светляка под потолок, вижу остатки поломанной мебели, обломки досок, щепки. Это кстати. Дрова мне пригодятся. Зацепив охапку деревяшек, плечом открываю дверь. Сзади обычные шаги. Тяжелые, но доски пола не ломаются, как я ожидал.
Внутри холодно, темно и пусто. Лестница на верхний этаж почти завалилась, да и нечего мне там делать. На противоположной стороне — огромный камин, где можно зажарить теленка. Из мебели остался только длинный дубовый стол на дубовых чурбаках вместо ножек, да чудом уцелела пара скамей. Наверное, просто в дверь не пролезли. Отец рассказывал, что эти скамьи и стол сделали еще при его деде прямо здесь, в зале. Вешаю светляк над столом и, обернувшись к гигантской фигуре в дверях, предлагаю:
— Присядь к столу, Великий. Позволь, я разведу огонь. Здесь давно не живут люди.
Он молча проходит, опускается на широкую доску скамьи. Потревоженные летучие мыши очумело носятся по залу, едва не цепляясь за верхушки его рогов. Дивное зрелище, если подумать: забытый бог в покинутом замке. Больше двух веков ему не молятся здесь. Но отказавшись по принуждению от старой веры, эта земля так и не приняла новую. Зависла между прошлым и будущим, как летучие мыши между зверьём и птицами. Свалив дрова возле камина, я складываю в его устье щепки, клочки сухого мха и листья, принесенные ветром в провалы окон. Снаружи в них смотрит ночное небо с крупными, по-зимнему ясными звездами. Значит, будет холодно. И чем разводить огонь? Если по правилам, то магию использовать нельзя. Раньше в эту ночь гасили все огни и зажигали новые, чистые, от трения дерева. А я даже огниво и трут давно не ношу. Что ж, мой дом — мои правила.
Поджигаю сушняк маленьким огненным шариком, подкладываю дрова. Огонь пожирает их жадно, освещая часть зала, бросает золотые отблески на темное, будто вырезанное из камня, лицо Охотника — его глаза в отсветах пламени по-волчьи горят янтарно-желтым. Хочется сесть к камину и не отходить от него до утра: замерз я так, что все тело ломит, а пальцы почти ничего не чувствуют. Но, вспомнив, я возвращаюсь через весь зал и коридор, выхожу на крыльцо. Там к стене жмется взмыленный Уголек, бешено косящий глаза на жеребцов Дикой Охоты. Всадники застыли в седлах безмолвно, и псы смирно лежат посреди двора. Но лошади время от времени по-звериному скалятся на моего коня. Ближняя как раз открывает пасть: зубы у нее совсем не лошадиные — острые клыки сделают честь любому волку.
Я подхватываю повод и завожу похрапывающего Уголька в коридор. Конь мокрый, а здесь хотя бы нет ветра. Расседлав и торопливо обтерев его попоной, вешаю Угольку на шею торбу с остатками овса и достаю из седельной сумки припасы, взятые в недоброй памяти трактире. Хотя почему недоброй? Сидел бы там, не влип бы во все это, верно, Грель? Не могу думать о себе как об Энидвейте. Отвык…
В зале ничуть не теплее, но как-то уютней. Наскоро стерев пыль взятым в дорогу полотенцем, выкладываю лепешки и курицу на стол, срезаю кожаную, залитую сургучом, пробку с вина. Стаканов нет. Ни тарелок, ни солонки, ни таза для омовения рук…
— Прости, — говорю негромко сидящему напротив. — Когда-то здесь принимали гостей куда радушнее.
— Не в богатстве радушие, — звучит с другой стороны стола. — Как твое имя, человек из рода Энидвейтов?
Я кромсаю курицу и уже хочу сделать то же с лепешками, но вовремя вспоминаю: «Нож — для мяса, для хлеба — руки». Ломаю большой румяный хлебец пополам и кладу половинку перед Охотником.
Он, конечно, сейчас мой гость. Но никто никогда не говорил, что назвать собственное имя одному из Древних — здравая мысль. Да и что называть? От родового имени я действительно отказался. Имя Грель дал мне Керен. Даже не знаю, почему я не придумал себе другое прозвище. Под пристальным нечеловеческим взглядом откусываю от своей половины лепешки.
— У меня больше нет имени, данного при рождении. Зови меня Вороном.
— Можно отказаться от имени, но от крови и судьбы не откажешься. Тебя хорошо учили, человек. Ты осторожен и учтив.
Он медленно берет свою долю лепешки и подносит ко рту. Не ест — вкушает. Откусывая понемногу, тщательно жует, глотает и снова откусывает. Мне становится немного спокойнее. По крайней мере, мы преломили хлеб. Значит, он в самом деле признает себя гостем. Хотя не думаю, что существо вроде Охотника способно на лукавство.
— Разве не назвал ты себя Энидвейтом, Ворон?
Первый подводный камень? Может быть.
— Люди всегда звали мой род Воронами, — спокойно сообщаю я. — Этот замок зовется Воронье Гнездо. Сам видишь, я мало похож на местных жителей.
Опаска опаской, а есть хочется. Впиваюсь зубами в сочное копченое мясо. Вот еще бы запить…
— Это так, — гулко соглашается он. — Мой народ светловолос и светлоглаз, а ты как головешка, вытащенная из костра, Ворон Энидвейт.
Каждый раз, когда он произносит мое родовое имя — как удар хлыста. Не думаю, что он не видит этого.
— Мои предки давным-давно приплыли на эти земли, — парирую я. — Теперь никто не вправе назвать нас чужаками.
— Бывают люди, которые остаются чужаками везде. Что ты ищешь, Ворон?
— Стаканы, — честно признаюсь я, обшаривая взглядом все вокруг. — Или хоть что-нибудь для вина. Плохой из меня хозяин, если не смогу угостить гостя. Да и сам выпил бы.
Удивительно, но из полумрака до меня доносится смешок. А потом на стол, тихонько стукнув, опускается маленькая вырезанная из дерева чаша. Похоже, не просто из дерева, а из куска толстого корня. На стенках и ножке — наплывы. Древности она неимоверной, и у меня холодеет внутри.
— Можем выпить из моей, если отважишься.
Пить из одной чаши с богом? Почему бы и нет? Я устал бояться, хмельное безрассудство отчаяния гуляет по крови. Осторожно наполняю чашу вином, подношу к губам и делаю, по обычаю, один глоток. Ставлю на стол. Огромная корявая кисть, сама напоминающая древесную корягу, обхватывает ножку. Охотник выпивает до дна и ставит посудину на стол. А я чувствую, как по жилам катится огонь. В глазах темнеет, в висках звонко стучат молоточки. Сквозь их перезвон я слышу, как льется вино.
— Выпей еще, человек, станет легче.
В голосе Охотника насмешка. Еще? Какая глупость. И первый-то глоток хорошо бы пережить. Но я упрямо тяну к губам теплое шершавое дерево, щедро глотаю. И правда, становится легче. Только тело колют сотни маленьких иголочек, больно, но терпимо.
— Что ты попросил у той женщины, Ворон? — накатывает тяжелый гул прибоя.
«Что ты попросил? Что?» — шумит голый осенний лес.
Сказать? Мгновение колеблюсь, потом решаю ответить.
— Месть. Я попросил у нее месть тому, кто уже умер.
— Разве можно отомстить мертвому?
Усмехаюсь, не выпуская из рук чаши. В голове шумит, но мысли не путаются.
— Я некромант. Маг, чье ремесло — смерть. Много чего можно сделать с мертвыми, если знать — как.
Он хмурится. Я не вижу, но чувствую по голосу, а в зале словно веет ледяным ветром.
— Ты черпаешь силу у нового бога. Отрицая его, прибегаешь к его противнику. Отравленный источник, тьма и разрушение…
— Старые боги ушли. Где мне брать силу, Великий? Сидхе заперлись в своих холмах, бродячие фэйри стали не Добрыми Соседями, а чудовищами, Колесо Года крутится по новым законам. Где брать силу таким как я?
Он не отвечает. Я ставлю чашу между нами. Огонь в камине трещит. Встав, подбрасываю остатки досок. Не задавай вопросов, на которые нет ответа, Грель. В доме повешенного не говорят о веревке. А ты вздумал хвалиться одному из древних повелителей смерти своей силой. Но больше у меня никогда не будет возможности спросить. Вернувшись к столу, я доливаю в чашу вина.
— Почему вы ушли, Охотник? Почему бросили свой народ? Почему отдали его пришельцам?
Пальцы, лежащие на краю стола, сжимаются — я слышу треск дубовой доски.
— Что знаешь о наших путях, человек!
Молния рассекает небо на темные осколки, и сразу обрушивается раскат грома.
— Ничего, — ровно подтверждаю я. — Потому и спрашиваю. Если ты не сможешь ответить, тогда кто? Родись я лет триста назад, мог бы стать твоим жрецом. Я бы хранил закон и карал его нарушителей. А теперь на моей же земле меня травят, как волка, цепные псы нового бога.
— Ты не понимаешь, — звучит неожиданно глухо и тоскливо. — Ты, как и все люди, просто не понимаешь. Это вы отдали свою землю чужакам. Я посылал силу воинам и волю жрецам. В мою честь рождались дети и падал зверь под ножом охотников. Я кутал землю в снега и орошал ее своей кровью, чтобы трава росла гуще. Но нашим законом были сила, справедливость и возмездие. А люди выбрали милосердие и слабость. «Преступи закон — понесешь кару», — говорили мы. «Покайся — и будешь прощен», — сказал он. И ваши сердца уступили, потому что быть слабыми легче.
— Но это же ложь, — почти шепчу я. — Какое милосердие? Лицемерие, алчность, жестокость… Они пришли не для того, чтобы прощать и любить. Меч, дыба и костер — вот их милосердие.