Иногда мне кажется, что она способна видеть сквозь стены. Разглядывать то, что находится за отражениями в зеркалах, которыми увешана ее комната, читать закрытые книги и путать мысли проходящих мимо людей.
«Бойся своих желаний, они имеют свойство сбываться», - говорила мне Элла, в очередной раз возвращаясь с конца пути, а я смотрел на ее бледное лицо и покрасневшие от бессонницы глаза и думал только о том, как бы хотелось…
Мы держались за руки, когда прыгали с крыши. Летели подобно птицам, цепляясь за небо и занимаясь любовью тоже подобно им – в полете. Элла кричала в моих руках, запрокидывая голову и подставляя лицо солнцу, а я смотрел на ее шею, на то самое нежное место, где бьется под тонкой кожей ниточка быстрого пульса, и думал только о том, как бы хотелось…
В тот последний день я пришел к ней в больницу с бумажными розами. От Эллы пахло каломелью и лесными пожарами, когда она поцеловала меня. Я увидел ее руки, показавшиеся на мгновение из рукавов, и понял, что сегодня она тоже ходила.
— Ты делала это без меня?
Она подняла свои больные глаза и посмотрела ими прямо мне в душу, нырнув глубоко и до дна, так глубоко, как делала всегда, когда была со мной наедине. Раскопала в иле и тине мое сердце, дотронулась до него легким невесомым прикосновением, заставляя его совершить еще один долгий, мучительно долгий толчок.
— Я не могла больше ждать, - проговорила Элла, опуская голову мне на плечо. – Мне было так одиноко на земле без тебя…
Она прерывисто вздохнула, а я слушал ее дыхание и думал только о том, как бы хотелось…
Эллу хоронили ночью. В этих широтах тьма длится по полгода – тягостная, вязкая, обнимающая тебя подобно любовнице – крепко и сильно, и Эллу она обняла так же, чтобы навсегда сделать своей.
Священник что-то говорил, мать Эллы, прижимая к лицу смоченный луковым соком платок, выдавливала из себя слезы, и только я оплакивал ее по-настоящему, ее, мою девочку, умеющую летать. Водил рукой по пустоте, пытаясь нашарить ее пальцы, которые больше никогда не коснутся моих, прикусывал до крови губы, заставляя себя не закричать. Элла, Элла! Почему одних судьба забирает так рано, а другим еще долго не дает счастливого билета в один конец?
В конце церемонии мать Эллы подошла ко мне, заботливо поддерживаемая под руку братом.
— Ты был так добр к моей девочке, Ян, - сказала она, глядя на меня глазами, в которых клубилась злость – еще бы, это ведь я не дал Элле умереть раньше. - Ты был так добр к моей бедной девочке… Приходи на поминки, посидим, поговорим… Элла всегда была рада тебя видеть.
— Спасибо, Ольга Васильевна, но без Эллы мне нечего у вас делать, - сказал я и пошел прочь, не дождавшись ее реакции.
К чему видеть, как одна маска сменяется другой? У меня дома была коллекция таких масок, выражающих все эмоции на свете. Раздражение, недоверие, сарказм – после смерти Эллы я непременно отыщу их все и стану надевать. По одной на каждый оставшийся день, а сколько их у меня еще осталось? Я помню, как мы вместе с ней дурачились, пряча картонные изображения лиц в самые неожиданные места, чтобы потом никогда не найти их. Элла взяла с меня слово никогда не пользоваться этими эмоциями… Что ж, Элла умерла, и я смело могу нарушить данную ей клятву.
Вдоль кладбищенской ограды я шел один. Остальные, сгрудившись стаей ворон вокруг безутешной матери в черном, говорили слова сочувствия и призывали бодриться. Бодриться. Эта сука едва сдерживала радость, наблюдая за тем, как валятся на гроб комья сырой холодной земли - я видел, как она то и дело опускала лицо, скрывая за двойным подбородком улыбку. Я был способен на убийство у края могилы, видит Бог. И лишь личико Эллы, глядящее на покинутый ей мир с овальной фотографии на кресте, удержало меня от кровопролития.
Самоубийц не хоронят на кладбище – эту истину я знал не понаслышке. Галка, «жирная Галка», не выдержав наших насмешек, выбросилась из окна дома, когда мы учились в седьмом классе. Ее мать заработала инфаркт сразу после смерти дочери, и второй – когда поняла, что кровавую лепешку, в которую превратилась по нашей вине Галка, отпевать и хоронить там, где хоронят убийц и насильников нельзя – грех, большой грех.
Эллу хоронили ночью именно поэтому. Ольга Васильевна устроила истерику – ее дочь никогда не хотела покончить с собой! Это был ужасный жуткий несчастный случай, ее доченька хотела жить, хотела замуж и детей! При этих словах внутри все сжималось, и только сочувственные взгляды, которыми меня окидывали пришедшие на похороны («Бедный мальчик, только поглядите, как он несчастен. А ведь они так любили друг друга!»), останавливали меня, иначе я бы заорал и высказал все то, что я думаю.
Элла, как хорошо, что ты этого не видишь, ты была бы очень огорчена. Закрыв глаза, я остановился на выходе с кладбища, как на пороге между этой жизнью – с ней, и той – без нее, жизнью, в которой не будет ее смеха, ее голоса, ее волос, касающихся моего лица – ничего.
Нет, Элла, нет. Не оставляй меня. Нельзя оставлять тех, кого ты приручила, кого ты приучила к себе. Как же буду засыпать без тебя. Как же я буду просыпаться без тебя.
Моя рука шарила по пустоте в поисках ее руки, слезы текли ручьем. Привалившись к столбу кладбищенских ворот, я плакал о том, чего больше не вернуть, и понимал, что до моей смерти, момента, который я страстно хотел приблизить, оставалось еще так долго…
Человека, подошедшего ко мне той ночью, когда я распростился со смыслом своего существования, я не видел ни до, ни после. Морщинистое лицо, бесцветные глаза, глядящие мимо, но никогда – прямо на тебя, тонкий сварливый голос.
— Не положено, молодой человек. Не положено!
Я вытер лицо и поднял голову, продолжая опираться на столб. Кладбищенский сторож? У нас их сроду не было, но, тем не менее, человек выглядел так, как они; во всяком случае, я представлял себе людей данной профессии точно такими: в черном плаще, шляпе, с тростью в руке.
— Отойдите от ворот, - потребовал сторож. – Говорю же, не положено.
Я сделал шаг – не вперед, на выход, а назад, отступив туда, где все было пропитано смертью, и где еще еле слышен был аромат Эллиных волос.
— Я не знал, простите. Просто сил не осталось.
Неожиданная встреча немного отвлекла меня от моего большого горя, и я нашел в себе силы даже не всхлипывать – ненадолго, правда, потому что при следующих словах сторожа слезы снова потекли рекой.
— Все бы отдал за еще один день с ней, ведь правда? – спросил сторож.
Не в силах что-либо вымолвить, я кивнул.
— Любил ее?
— Больше жизни, - прошептал я.
— Самоубийцы попадают в ад, - сказал сторож. – Я слышал, маменька ее больших денег отвалила за похороны, но это девочку не спасет. Они все попадают в ад, а у нас остается свой ад – на земле, в ожидании конца, который все равно не соединит нас с ними.
— Но почему?!
— Грех самоубийства – тяжкий грех, молодой человек, - сказал старик, глядя куда-то вдаль. – Самоубийцы оказываются на самом дне, там, где вечность пытает их кое-чем похуже раскаленной сковородки: одиночеством, которому нет конца. Даже убийцам легче, ибо им хотя бы на земле отпускаются все грехи.
— Она не могла иначе, - сказал я. – Она не была создана для этого мира, ее мать… ее отчим…
— Слабенькой она была, твоя невеста, - прервал меня сторож задумчиво. – Но ты ведь сильнее. И ты можешь помочь ей, если очень захочешь, и если у тебя хватит мужества.
Слезы высохли моментально, когда я понял, что старик не шутит, что в его морщинистых руках и правду есть сила, которая может вернуть мою Эллу к жизни. Я вытер их рукавом, на котором уже намерзли льдинки, выпрямился. Затихли голоса позади, стало не слышно шагов, застыл на половине дуновения ветер.
— Я сделаю все, что хочешь, - сказал я в абсолютной тишине.
На кладбище, казалось, стало еще темнее после этих слов. Я почувствовал, как под воротник, наливаясь тяжестью, заползает что-то холодное и чужое, обвивая шею и сжимая ее – легонько, но так, чтобы я ощутил присутствие. Поднял было руку, чтобы стряхнуть это, но опустил ее под внимательным взглядом сторожа. Замер, стараясь не обращать внимания на то, как это холодное и чужое ползет ниже, туда, где под рубашкой забилось, задергалось в испуге сердце.
— Я не заставлю тебя продать душу дьяволу или отдать ему своего первенца, - сторож говорил, снова глядя не на меня. – Но Элла вернется, не зная о том, что умирала… И сразу после того, как она вернется, ты перестанешь любить ее. Согласен?
Раздумья готовы были завести меня слишком далеко. Я не мог позволить себе и им этого сделать, поэтому не колебался.
— Согласен, - сказал я, и в тот же миг холодное и чужое вонзилось в сердце так, что я закричал не своим голосом – больно, ужасно больно, выдергивая, выкорчевывая из меня свет Эллиной улыбки и мягкость ее рук, обнимавших меня…
В тот последний день Элла позвонила мне в половине десятого утра. Ее голос был едва слышен на том конце провода, когда она говорила о том, что мать снова приходила в больницу, требовала, умоляла, просила. Я тоже умолял ее сохранять присутствие духа и не поддаваться, и ждать, жать меня, непременно ждать! Она сделала шаг в пустоту за сорок минут до моего появления, в тот момент, когда я стоял на железнодорожном переезде и считал вагоны ползущего мимо товарняка, перерезавшего мою жизнь надвое. На семьдесят пятом вагоне, набирая номер ее мобильного и не получая ответа, я понял, что случилась беда, а на девяностом мне ответил врач и сообщил, что Эллы больше нет.
Она так торопилась на тот свет, что оставила следы – отпечатки мокрых ладоней на простынях, в которые потом заворачивали ее безжизненное тело. Я не смог тогда набраться мужества и посмотреть на ее лицо, обезображенное столкновением. Простыня была насквозь мокрой, она облепила лицо и тело Эллы, и я увидел, как соски под ночной рубашкой безобразно затвердели, словно возбужденные смертью. И мне показалось на секунду, что и лицо ее искажено страстью под посмертной чадрой, что она получила от умирания удовольствие, еще более сильное, чем получала со мной.
Я понял, что еще немного и сойду с ума.
Сразу после приезда матери Эллы я вернулся к себе, накачался водкой и ЛСД и всю ночь смотрел по телику порноканал, вырубив звук и выкрикивая ее имя.
В тот день, когда все изменилось, я приехал в больницу в восемь. Позвонил по пути на работу, нарвался на Громова, которому сказал, куда он и его планово-экономический отдел могут идти, если не дадут мне сегодня отгула, выслушал о себе много лестного, швырнул трубку.
Элла читала книгу о вудуизме, которую я ей принес. Когда она увидела меня, глаза ее широко распахнулись, худые руки протянулись ко мне.
— Янко!
Так страшно было видеть ее живой, что я даже на секунду растерялся, потом взял себя в руки, присел на край кровати, погладил по волосам.
— От тебя пахнет русалками, - сказала она легко. И потом: Я не могу так больше, Янко. Если ты со мной, мы уйдем сегодня.
— Вечером, - сказал я. – Вечером я заберу тебя отсюда, Элла.
Я водил ее по коридору, под руку, как галантный кавалер, у которого, правда, трясутся поджилки, мы говорили о вуду и об экзистенциализме, которым в последнее время оба увлекались. Элла была серьезна. На запотевшем окне тонким пальчиком она нарисовала линию жизни, и себя – маленькую точку в самом ее конце.
— Хочу туда, - говорила она. – Хочу за пределы того отрезка, на котором умирают звезды. Мечтаю стать одной из тех, кто не боится, не страдает…
— Не любит, - добавил я почти про себя.
Она повернула ко мне лицо, заглядывая в глаза, ныряя в них своими, чтобы дотянуться до моего сердца и, коснувшись его, дать мне возможность прожить еще один долгий мучительно-сладкий миг жизни – миг, когда я еще люблю ее.
— Любовь вечна, - сказала Элла убежденно. – Даже там, за краем, мы будем любить друг друга. Я знаю это, Янко. Послушай.
Она приложила мою руку к своей груди.
— Мое сердце, слышишь? Оно бьется. Несмотря ни на что. Оно бьется, потому что знает, что нужно мне для того, чтобы любить тебя.
Из ее палаты донесся звонок телефона. Ни она, ни я не пошевелились, так и стояли в коридоре кардиологического отделения, глядя друг на друга, пока звонок не стих. Я посмотрел на часы, была половина десятого. Под моей рукой сердце Эллы вдруг замерло, замешкалось на мгновение, а потом сделало толчок… и она перестала быть моей.
— Ты уходишь? – спросила она через полчаса, когда, невыносимо тяготясь беседой, я не выдержал, и, соврав о неотложных делах, стал собираться.
Я кивнул. Взял ее руки в свои, поцеловал по очереди, чего раньше никогда не делал, отвел глаза, наткнувшись на ее внимательный взгляд.
— Я приду завтра. И послезавтра. И каждый день буду приходить к тебе, пока ты не поправишься и не вернешься…
И, испугавшись тоски в своем голосе, я поспешил ретироваться.
Я спас Элле жизнь, она осталась жить, пусть и нелюбимая мной, но сердце мое, почему же оно билось так неровно и совсем нерадостно, когда я думал об этом? Все, что Элле было нужно – это я, только я держал ее на краю, и она постоянно говорила об этом, сжимая мои руки холодными пальцами и склоняя голову мне на грудь. Все, о чем она мечтала – это я рядом, но теперь она была для меня не ценнее прошлогоднего снега, и с каждым днем, отдалявшим нас от того момента, который однажды стал последним, она понимала это. Женское чутье никогда не обманывает, хоть часто и ошибается, и я стал замечать, что она приглядывается ко мне, украдкой, незаметно, стараясь не казаться назойливой: когда я работаю за компьютером, когда я ем, когда мы занимаемся любовью. Она решилась задать один-два робких вопроса, на которые получила расплывчатые ответы, Элла, которой я всегда рассказывал все на свете.
— Поговори со мной, - говорила она иногда, в минуты, когда ей становилось совсем не по себе от моего равнодушия, и я сажал ее на колени и говорил с ней о снеге, о своих планах, о жизни…
— Ты любишь меня? – спросила она однажды.
Я молчал, не в силах вымолвить хоть слово.
— Янко, ты любишь меня?!
— Да, да, Элла, да! – поспешил ответить я, увидев слезы в ее глазах, но она вырвалась из моих объятий и убежала в угол комнаты, в свое любимое кресло, где и провела весь вечер, не разговаривая со мной и не отвечая на мои робкие ласки.
Через два дня, вернувшись с работы, я нашел Эллу на нашей кровати. Сжимая в руках склянку со снотворным, она лежала лицом вниз на мокрой от слез подушке.
Умирала Элла в слезах, и на этот раз я стал причиной ее смерти…
Когда на следующее утро я проснулся от звонка будильника и понял, что снова вернулся в тот самый, последний день, я был готов убить себя за ту боль, что причинил ей. Элла была мне дороже жизни, дороже всего на свете, и я не мог, просто не мог допустить, чтобы она умерла снова.
Я приехал к ней в больницу к восьми, я целовал ее руки и говорил, что люблю ее так, что ничто не способно заставить мою любовь исчезнуть.
— Что с тобой, Янко? – спросила она, повязывая шарф вокруг своей распухшей и посиневшей шеи. – Ты какой-то сам не свой сегодня.
— Ничего, солнышко, ничего, - сказал я, целуя ее в макушку. – Ты просто помни о том, что я люблю тебя, и знай, что все будет хорошо.
В половине десятого позвонила Ольга Васильевна. Взял трубку я, вырвав телефон из рук Эллы так резко, что, кажется, даже напугал ее.
«Бойся своих желаний, они имеют свойство сбываться», - говорила мне Элла, в очередной раз возвращаясь с конца пути, а я смотрел на ее бледное лицо и покрасневшие от бессонницы глаза и думал только о том, как бы хотелось…
Мы держались за руки, когда прыгали с крыши. Летели подобно птицам, цепляясь за небо и занимаясь любовью тоже подобно им – в полете. Элла кричала в моих руках, запрокидывая голову и подставляя лицо солнцу, а я смотрел на ее шею, на то самое нежное место, где бьется под тонкой кожей ниточка быстрого пульса, и думал только о том, как бы хотелось…
В тот последний день я пришел к ней в больницу с бумажными розами. От Эллы пахло каломелью и лесными пожарами, когда она поцеловала меня. Я увидел ее руки, показавшиеся на мгновение из рукавов, и понял, что сегодня она тоже ходила.
— Ты делала это без меня?
Она подняла свои больные глаза и посмотрела ими прямо мне в душу, нырнув глубоко и до дна, так глубоко, как делала всегда, когда была со мной наедине. Раскопала в иле и тине мое сердце, дотронулась до него легким невесомым прикосновением, заставляя его совершить еще один долгий, мучительно долгий толчок.
— Я не могла больше ждать, - проговорила Элла, опуская голову мне на плечо. – Мне было так одиноко на земле без тебя…
Она прерывисто вздохнула, а я слушал ее дыхание и думал только о том, как бы хотелось…
Эллу хоронили ночью. В этих широтах тьма длится по полгода – тягостная, вязкая, обнимающая тебя подобно любовнице – крепко и сильно, и Эллу она обняла так же, чтобы навсегда сделать своей.
Священник что-то говорил, мать Эллы, прижимая к лицу смоченный луковым соком платок, выдавливала из себя слезы, и только я оплакивал ее по-настоящему, ее, мою девочку, умеющую летать. Водил рукой по пустоте, пытаясь нашарить ее пальцы, которые больше никогда не коснутся моих, прикусывал до крови губы, заставляя себя не закричать. Элла, Элла! Почему одних судьба забирает так рано, а другим еще долго не дает счастливого билета в один конец?
В конце церемонии мать Эллы подошла ко мне, заботливо поддерживаемая под руку братом.
— Ты был так добр к моей девочке, Ян, - сказала она, глядя на меня глазами, в которых клубилась злость – еще бы, это ведь я не дал Элле умереть раньше. - Ты был так добр к моей бедной девочке… Приходи на поминки, посидим, поговорим… Элла всегда была рада тебя видеть.
— Спасибо, Ольга Васильевна, но без Эллы мне нечего у вас делать, - сказал я и пошел прочь, не дождавшись ее реакции.
К чему видеть, как одна маска сменяется другой? У меня дома была коллекция таких масок, выражающих все эмоции на свете. Раздражение, недоверие, сарказм – после смерти Эллы я непременно отыщу их все и стану надевать. По одной на каждый оставшийся день, а сколько их у меня еще осталось? Я помню, как мы вместе с ней дурачились, пряча картонные изображения лиц в самые неожиданные места, чтобы потом никогда не найти их. Элла взяла с меня слово никогда не пользоваться этими эмоциями… Что ж, Элла умерла, и я смело могу нарушить данную ей клятву.
Вдоль кладбищенской ограды я шел один. Остальные, сгрудившись стаей ворон вокруг безутешной матери в черном, говорили слова сочувствия и призывали бодриться. Бодриться. Эта сука едва сдерживала радость, наблюдая за тем, как валятся на гроб комья сырой холодной земли - я видел, как она то и дело опускала лицо, скрывая за двойным подбородком улыбку. Я был способен на убийство у края могилы, видит Бог. И лишь личико Эллы, глядящее на покинутый ей мир с овальной фотографии на кресте, удержало меня от кровопролития.
Самоубийц не хоронят на кладбище – эту истину я знал не понаслышке. Галка, «жирная Галка», не выдержав наших насмешек, выбросилась из окна дома, когда мы учились в седьмом классе. Ее мать заработала инфаркт сразу после смерти дочери, и второй – когда поняла, что кровавую лепешку, в которую превратилась по нашей вине Галка, отпевать и хоронить там, где хоронят убийц и насильников нельзя – грех, большой грех.
Эллу хоронили ночью именно поэтому. Ольга Васильевна устроила истерику – ее дочь никогда не хотела покончить с собой! Это был ужасный жуткий несчастный случай, ее доченька хотела жить, хотела замуж и детей! При этих словах внутри все сжималось, и только сочувственные взгляды, которыми меня окидывали пришедшие на похороны («Бедный мальчик, только поглядите, как он несчастен. А ведь они так любили друг друга!»), останавливали меня, иначе я бы заорал и высказал все то, что я думаю.
Элла, как хорошо, что ты этого не видишь, ты была бы очень огорчена. Закрыв глаза, я остановился на выходе с кладбища, как на пороге между этой жизнью – с ней, и той – без нее, жизнью, в которой не будет ее смеха, ее голоса, ее волос, касающихся моего лица – ничего.
Нет, Элла, нет. Не оставляй меня. Нельзя оставлять тех, кого ты приручила, кого ты приучила к себе. Как же буду засыпать без тебя. Как же я буду просыпаться без тебя.
Моя рука шарила по пустоте в поисках ее руки, слезы текли ручьем. Привалившись к столбу кладбищенских ворот, я плакал о том, чего больше не вернуть, и понимал, что до моей смерти, момента, который я страстно хотел приблизить, оставалось еще так долго…
Человека, подошедшего ко мне той ночью, когда я распростился со смыслом своего существования, я не видел ни до, ни после. Морщинистое лицо, бесцветные глаза, глядящие мимо, но никогда – прямо на тебя, тонкий сварливый голос.
— Не положено, молодой человек. Не положено!
Я вытер лицо и поднял голову, продолжая опираться на столб. Кладбищенский сторож? У нас их сроду не было, но, тем не менее, человек выглядел так, как они; во всяком случае, я представлял себе людей данной профессии точно такими: в черном плаще, шляпе, с тростью в руке.
— Отойдите от ворот, - потребовал сторож. – Говорю же, не положено.
Я сделал шаг – не вперед, на выход, а назад, отступив туда, где все было пропитано смертью, и где еще еле слышен был аромат Эллиных волос.
— Я не знал, простите. Просто сил не осталось.
Неожиданная встреча немного отвлекла меня от моего большого горя, и я нашел в себе силы даже не всхлипывать – ненадолго, правда, потому что при следующих словах сторожа слезы снова потекли рекой.
— Все бы отдал за еще один день с ней, ведь правда? – спросил сторож.
Не в силах что-либо вымолвить, я кивнул.
— Любил ее?
— Больше жизни, - прошептал я.
— Самоубийцы попадают в ад, - сказал сторож. – Я слышал, маменька ее больших денег отвалила за похороны, но это девочку не спасет. Они все попадают в ад, а у нас остается свой ад – на земле, в ожидании конца, который все равно не соединит нас с ними.
— Но почему?!
— Грех самоубийства – тяжкий грех, молодой человек, - сказал старик, глядя куда-то вдаль. – Самоубийцы оказываются на самом дне, там, где вечность пытает их кое-чем похуже раскаленной сковородки: одиночеством, которому нет конца. Даже убийцам легче, ибо им хотя бы на земле отпускаются все грехи.
— Она не могла иначе, - сказал я. – Она не была создана для этого мира, ее мать… ее отчим…
— Слабенькой она была, твоя невеста, - прервал меня сторож задумчиво. – Но ты ведь сильнее. И ты можешь помочь ей, если очень захочешь, и если у тебя хватит мужества.
Слезы высохли моментально, когда я понял, что старик не шутит, что в его морщинистых руках и правду есть сила, которая может вернуть мою Эллу к жизни. Я вытер их рукавом, на котором уже намерзли льдинки, выпрямился. Затихли голоса позади, стало не слышно шагов, застыл на половине дуновения ветер.
— Я сделаю все, что хочешь, - сказал я в абсолютной тишине.
На кладбище, казалось, стало еще темнее после этих слов. Я почувствовал, как под воротник, наливаясь тяжестью, заползает что-то холодное и чужое, обвивая шею и сжимая ее – легонько, но так, чтобы я ощутил присутствие. Поднял было руку, чтобы стряхнуть это, но опустил ее под внимательным взглядом сторожа. Замер, стараясь не обращать внимания на то, как это холодное и чужое ползет ниже, туда, где под рубашкой забилось, задергалось в испуге сердце.
— Я не заставлю тебя продать душу дьяволу или отдать ему своего первенца, - сторож говорил, снова глядя не на меня. – Но Элла вернется, не зная о том, что умирала… И сразу после того, как она вернется, ты перестанешь любить ее. Согласен?
Раздумья готовы были завести меня слишком далеко. Я не мог позволить себе и им этого сделать, поэтому не колебался.
— Согласен, - сказал я, и в тот же миг холодное и чужое вонзилось в сердце так, что я закричал не своим голосом – больно, ужасно больно, выдергивая, выкорчевывая из меня свет Эллиной улыбки и мягкость ее рук, обнимавших меня…
В тот последний день Элла позвонила мне в половине десятого утра. Ее голос был едва слышен на том конце провода, когда она говорила о том, что мать снова приходила в больницу, требовала, умоляла, просила. Я тоже умолял ее сохранять присутствие духа и не поддаваться, и ждать, жать меня, непременно ждать! Она сделала шаг в пустоту за сорок минут до моего появления, в тот момент, когда я стоял на железнодорожном переезде и считал вагоны ползущего мимо товарняка, перерезавшего мою жизнь надвое. На семьдесят пятом вагоне, набирая номер ее мобильного и не получая ответа, я понял, что случилась беда, а на девяностом мне ответил врач и сообщил, что Эллы больше нет.
Она так торопилась на тот свет, что оставила следы – отпечатки мокрых ладоней на простынях, в которые потом заворачивали ее безжизненное тело. Я не смог тогда набраться мужества и посмотреть на ее лицо, обезображенное столкновением. Простыня была насквозь мокрой, она облепила лицо и тело Эллы, и я увидел, как соски под ночной рубашкой безобразно затвердели, словно возбужденные смертью. И мне показалось на секунду, что и лицо ее искажено страстью под посмертной чадрой, что она получила от умирания удовольствие, еще более сильное, чем получала со мной.
Я понял, что еще немного и сойду с ума.
Сразу после приезда матери Эллы я вернулся к себе, накачался водкой и ЛСД и всю ночь смотрел по телику порноканал, вырубив звук и выкрикивая ее имя.
В тот день, когда все изменилось, я приехал в больницу в восемь. Позвонил по пути на работу, нарвался на Громова, которому сказал, куда он и его планово-экономический отдел могут идти, если не дадут мне сегодня отгула, выслушал о себе много лестного, швырнул трубку.
Элла читала книгу о вудуизме, которую я ей принес. Когда она увидела меня, глаза ее широко распахнулись, худые руки протянулись ко мне.
— Янко!
Так страшно было видеть ее живой, что я даже на секунду растерялся, потом взял себя в руки, присел на край кровати, погладил по волосам.
— От тебя пахнет русалками, - сказала она легко. И потом: Я не могу так больше, Янко. Если ты со мной, мы уйдем сегодня.
— Вечером, - сказал я. – Вечером я заберу тебя отсюда, Элла.
Я водил ее по коридору, под руку, как галантный кавалер, у которого, правда, трясутся поджилки, мы говорили о вуду и об экзистенциализме, которым в последнее время оба увлекались. Элла была серьезна. На запотевшем окне тонким пальчиком она нарисовала линию жизни, и себя – маленькую точку в самом ее конце.
— Хочу туда, - говорила она. – Хочу за пределы того отрезка, на котором умирают звезды. Мечтаю стать одной из тех, кто не боится, не страдает…
— Не любит, - добавил я почти про себя.
Она повернула ко мне лицо, заглядывая в глаза, ныряя в них своими, чтобы дотянуться до моего сердца и, коснувшись его, дать мне возможность прожить еще один долгий мучительно-сладкий миг жизни – миг, когда я еще люблю ее.
— Любовь вечна, - сказала Элла убежденно. – Даже там, за краем, мы будем любить друг друга. Я знаю это, Янко. Послушай.
Она приложила мою руку к своей груди.
— Мое сердце, слышишь? Оно бьется. Несмотря ни на что. Оно бьется, потому что знает, что нужно мне для того, чтобы любить тебя.
Из ее палаты донесся звонок телефона. Ни она, ни я не пошевелились, так и стояли в коридоре кардиологического отделения, глядя друг на друга, пока звонок не стих. Я посмотрел на часы, была половина десятого. Под моей рукой сердце Эллы вдруг замерло, замешкалось на мгновение, а потом сделало толчок… и она перестала быть моей.
— Ты уходишь? – спросила она через полчаса, когда, невыносимо тяготясь беседой, я не выдержал, и, соврав о неотложных делах, стал собираться.
Я кивнул. Взял ее руки в свои, поцеловал по очереди, чего раньше никогда не делал, отвел глаза, наткнувшись на ее внимательный взгляд.
— Я приду завтра. И послезавтра. И каждый день буду приходить к тебе, пока ты не поправишься и не вернешься…
И, испугавшись тоски в своем голосе, я поспешил ретироваться.
Я спас Элле жизнь, она осталась жить, пусть и нелюбимая мной, но сердце мое, почему же оно билось так неровно и совсем нерадостно, когда я думал об этом? Все, что Элле было нужно – это я, только я держал ее на краю, и она постоянно говорила об этом, сжимая мои руки холодными пальцами и склоняя голову мне на грудь. Все, о чем она мечтала – это я рядом, но теперь она была для меня не ценнее прошлогоднего снега, и с каждым днем, отдалявшим нас от того момента, который однажды стал последним, она понимала это. Женское чутье никогда не обманывает, хоть часто и ошибается, и я стал замечать, что она приглядывается ко мне, украдкой, незаметно, стараясь не казаться назойливой: когда я работаю за компьютером, когда я ем, когда мы занимаемся любовью. Она решилась задать один-два робких вопроса, на которые получила расплывчатые ответы, Элла, которой я всегда рассказывал все на свете.
— Поговори со мной, - говорила она иногда, в минуты, когда ей становилось совсем не по себе от моего равнодушия, и я сажал ее на колени и говорил с ней о снеге, о своих планах, о жизни…
— Ты любишь меня? – спросила она однажды.
Я молчал, не в силах вымолвить хоть слово.
— Янко, ты любишь меня?!
— Да, да, Элла, да! – поспешил ответить я, увидев слезы в ее глазах, но она вырвалась из моих объятий и убежала в угол комнаты, в свое любимое кресло, где и провела весь вечер, не разговаривая со мной и не отвечая на мои робкие ласки.
Через два дня, вернувшись с работы, я нашел Эллу на нашей кровати. Сжимая в руках склянку со снотворным, она лежала лицом вниз на мокрой от слез подушке.
Умирала Элла в слезах, и на этот раз я стал причиной ее смерти…
Когда на следующее утро я проснулся от звонка будильника и понял, что снова вернулся в тот самый, последний день, я был готов убить себя за ту боль, что причинил ей. Элла была мне дороже жизни, дороже всего на свете, и я не мог, просто не мог допустить, чтобы она умерла снова.
Я приехал к ней в больницу к восьми, я целовал ее руки и говорил, что люблю ее так, что ничто не способно заставить мою любовь исчезнуть.
— Что с тобой, Янко? – спросила она, повязывая шарф вокруг своей распухшей и посиневшей шеи. – Ты какой-то сам не свой сегодня.
— Ничего, солнышко, ничего, - сказал я, целуя ее в макушку. – Ты просто помни о том, что я люблю тебя, и знай, что все будет хорошо.
В половине десятого позвонила Ольга Васильевна. Взял трубку я, вырвав телефон из рук Эллы так резко, что, кажется, даже напугал ее.