Низвержение Жар-птицы

27.02.2021, 20:33 Автор: Григорий Ананьин

Закрыть настройки

Показано 12 из 28 страниц

1 2 ... 10 11 12 13 ... 27 28


Только вместо багряных кругов перед лицом будто повесили серую кисею, через которую смутно угадывались контуры все тех же скал и деревьев. Это все то приближалось к мальчику, то отдалялось от него, кружилось перед глазами; чудовищная карусель набирала обороты, и Максиму казалось, что он не покинул тюремную камеру, а она раздвинулась до границ всего этого царства. Чем дальше, тем чаще Максиму приходилось отдыхать, и лишь когда он сидел на траве или песке, обхватив коленки или опираясь на ладони откинутых назад рук, помрачение отступало. Но еще и из-за этого подниматься становилось все трудней; Максим боялся, что однажды у него не хватит духу встать на ноги, а меж тем надо было бороться, идти вперед. Находись Максим в нашем мире, он бы уже давно замер в неподвижности, надеясь, что его обнаружит какая-нибудь спасательная группа, но здесь остановка на неопределенное время означала гибель. Чтобы сэкономить силы, Максим подобрал с земли какую-то кривую палку и брел, опираясь на нее; так действительно стало легче, но одновременно уменьшалась скорость, которая теперь могла решить очень многое. Максим испытывал отвращение к самому себе из-за слабости, неуклонно нараставшей, и называл себя всеми обидными словами, которые только всплывали в памяти. Отчасти он это делал, чтобы окончательно не расклеиться, отчасти просто так, от эмоций, с которыми уже не мог совладать. Втайне Максим желал, чтобы поскорей стемнело; тогда бы он имел право прилечь хоть на несколько часов, не коря себя за малодушие. Казалось, он бы попытался истратить последний талан только для того, чтобы заставить солнце быстрей бежать по небу, если бы не понимал, что развилки здесь нет. Максим не дотерпел до этого благословенного мига: однажды он случайно уронил палку, нагнулся, чтобы ее поднять, и в этот момент прекратился и шорох листвы под неспешным вечерним ветром, и размеренный посвист вылетевшего на охоту козодоя. Их место заняла невыразимо сладкая, звенящая тишина, будто сама природа сжалилась над беззащитным мальчиком и даровала ему покой, которого он так жаждал.
       «Ведь я все делаю правильно. Да, папа?»
       Отец, разумеется, не мог бы ответить Максиму; казалось, что в безмолвие погрузился и целый мир, пока оно не нарушилось тем, в отношении чего нельзя было ответить, пришло ли оно извне или было рождено исключительно воображением. Будто кто-то тихонько всхлипывал, бродя в отдалении; слышалось нечто вроде посвиста древесины под пилой, треска не то разрываемой ткани, не то сырых сучьев в пламени костра. Звуки наслаивались друг на друга, между ними происходила борьба, не мешающая, однако, воспринимать их в качестве отдельных частей чего-то единого: так в хорошо продуманной музыке сталкиваются разные аккорды, медленные и быстрые части, тоненький скрипичный писк и протяжное гудение валторны. Гармонию уничтожил голос, прорвавшийся сквозь общий фон – дерзко, задорно, как бойкий и сообразительный не по годам ребенок прерывает размеренную беседу взрослых:
       – Ты хочешь есть?
       


       Глава 13.


       
       Отцовское наставление
       
       Утром того дня, когда Максим еще находился в темнице, царевич Петр проснулся в том расположении духа, которое стало для него почти что привычным. Однако, несмотря на это, царевич намеревался, как и прежде, повести с ним самую решительную борьбу при помощи хорошо зарекомендовавшего себя средства. Откинув одеяло и моргая, чтобы прогнать остатки не слишком радужных сновидений, Петр потянулся к кубку, на дне которого плескалось недопитое с вечера вино. Напиток, скорее всего, выдохся за ночь, но царевича это не смущало: всегда можно было долить из кувшина, постоянно стоявшего возле кровати, будто стража у дверей Дормидонта. Но в этот раз Петру не удалось сделать и глотка: толкнувший дверь прислужник объявил, что его хочет видеть отец.
       Впервые с того времени, как болезнь приковала его к постели, Дормидонт позвал к себе младшего сына. О намерениях царя можно было лишь строить предположения; Петр, делал это, исходя не из правдоподобности, а из собственной выгоды, пока в спешке натягивал кафтан и сапоги. Переступив через порог государевых покоев и сев на стоявший у изголовья табурет, он ощутил сильную робость: то, что рождалось только в пьяных фантазиях и на что случайно намекнул при последней ссоре ослепленный злобой Василий, теперь надлежало облечь в четкую фразу и высказать, будучи трезвым. Сам Дормидонт, который выглядел слабее, чем прежде – вероятно, вчерашний приступ не прошел даром, – не торопился: он, видимо, чувствовал, что у сына вертятся на языке слова, и спокойно ждал, пока они созреют. Наконец Петр решился:
       – Отец, ты хочешь мне казну отдать?
       – Казну? – переспросил Дормидонт. – Ну, забирай, коли потянешь.
       Он сделал распальцовку; обрадованный Петр немедленно соединил свои пальцы с отцовскими и тотчас, ошеломленный, отдернул руку:
       – Что это значит, отец? У тебя же ничего нет!
       Царь ничего не ответил; он, казалось, и не слышал сына.
       – Ты что ее... уже Василию отдал? – продолжил царевич.
       – Василию? Это который малых детей псами терзает? – медленно вымолвил Дормидонт. – Не смеши меня, Петр: мне скоро перед Богом стоять, и о том надлежит думать, а не развлекаться скоморошьими побасенками.
       – Где же она? – не отступался Петр.
       Дормидонт провел ребром свободной ладони по распальцовке – жест, употреблявшийся уже как минимум второе столетие и прекрасно ведомый царевичу, который сразу сделался бледен и лишь спустя полминуты смог выдавить:
       – Но... почему?
       – Дурак! Я жить хотел! – последовал ответ Дормидонта. – Федьку надобно было изловить, а он колобродил не близко, и развилка была хиленькая, да и ту пришлось дожидаться.
       – Что ж ты наделал! – крикнул царевич; на его белом лице проступили пунцовые пятна. – Добро, ежели казна на таланы рассыпалась, прежде чем в земле схорониться! А ну как уже прилепилась к чьему-то кладу единым ломтем? Да ты... – Петр вскочил, и его глаза беспокойно забегали по комнате.
       – Что, ножик ищешь? – даже не поведя бровью, произнес Дормидонт. – Не отпирайся: по роже заметно, что ищешь. И нашел бы и ткнул меня, кабы я не повелел их все убрать отсюда. Нечего сказать, хороши у меня сынки! Один дитя родное убил, другой с отцом то же норовит сделать.
       Тяжело выдохнув, царевич устремил взгляд поверх постели, будто стараясь разглядеть что-то за окном в саду, промеж кустов шиповника, и чуть погодя промолвил:
       – Ты приказал мне явиться, лишь чтобы имя брата с моим единовременно помянуть?
       – Нет.
       – А для чего?
       – Я, помнится, говаривал: человеку неведомо, великий ли срок ему в мире отведен, а только мой уж на исходе. И чую: не воспользоваться мне Жар-птицей, ибо Господь не выделил на то времени. Иной пожнет ниву, которую я засеял. Но до этого она вдосталь напитается кровью. И я хочу, – голос царя стал сиплым, будто больному не хватало воздуха, – чтобы твоей крови там не было! Василия вразумлять бесполезно: ему шлея попала под хвост. Прибежал ко мне, язык набок свесив: вынь да положь ему Жар-птицу, чтобы его ребенка с того света воротить. Будто можно отдать то, чем не владеешь! А ты за ней не гонись! Не иди по следу тех мужей, которым более пристало, нежели тебе, родиться от государева семени, но которые в первую смуту в сыру землю ушли, не дождавшись, покуда голова у них побелеет. Держись сего наказа, поскольку вскоре наставить тебя будет некому…
       – Значит, некому? – произнес царевич. – Вестимо! Едва моя мать услыхала мой первый крик, пришлось нанимать плакальщиц! Василий хоть годок погрелся у материнской груди, а я и того лишен! Ты все у меня отнял! – Теперь, когда отчаянно вспыхнувшая надежда безвозвратно угасла, Петр уже не считал себя обязанным сдерживаться. – А ныне решил заботливого батюшку разыграть! Ты хоть один талан потратил, чтобы те роды прошли гладко? Давно хотел у тебя о том спросить! Говори, старая паскуда! Говори!..
       Исступленная речь Петра была прервана, но не звуком, как обыкновенно бывает, а страшной, неестественной тишиной; царевичу показалось, что он кричит в пустоту. Петр пристально посмотрел на отца. Еще не осмеливаясь поверить, он кончиком пальца коснулся навсегда остановившихся государевых век, затем нагнулся, боясь уловить остатки дыхания; со стороны это выглядело так, будто царевич отдает родителю прощальный поцелуй. Сомнения растаяли: Дормидонт не мог так притворяться, да и не имел в том нужды. Царевич выпрямился; он не спрашивал себя, не ускорил ли смерть отца своим поведением. Вообще перемена внешних обстоятельств, исключительно значимая для целого царства, занимала Петра лишь постольку, поскольку он испытывал новое и небывалое для него чувство. Это чувство было сильным желанием действовать здесь и сейчас и именно сегодня хоть что-то сделать в собственных интересах. Оно подчиняло себе, пьянило, подобно вину, но мысли не спутывались: напротив, голова работала чрезвычайно четко, и это также было непривычным и захватывающим. Петр вспомнил, что случайно слыхал о лавинах, когда еще макушкой не доставал до отцовского пояса. Воочию он никогда не сталкивался с этими многопудовыми массами снега, устремлявшимися на страх зазевавшимся козопасам со склонов гор. Но тем более величественными они ему представлялись, так же, как впечатлительный мужик, сроду не видавший царя, полагает в нем и не человека даже, а какое-то сверхъестественное существо. Теперь Петру чудилось, что подобная лавина подхватывает и увлекает его с собою, но не затем, чтобы погубить: она поднимает его на гребень, как воины начальника после победы, и признает хозяином, чтобы для него раздавить любую преграду. Быстрым шагом царевич покинул горницу.
       Он почти бежал по коридору, соединявшему спальню Дормидонта и дверь, возле которой дежурила стража. На выходе он встретил Никиту Телепнева, который каждое утро обязан был являться к государю с докладом и теперь как раз заканчивал передавать часовому на сохранение таланы. Легонько поклонившись царскому сыну, боярин скрылся за дверью; теперь перед Петром оставался только один охранник, поскольку второй куда-то отлучился; подобная ситуация наблюдалась весьма редко и долго продолжаться не могла. Сердце Петра бешено заколотилось, ноги его задрожали; он сделал шаг вперед, но пошатнулся, и, вероятно, упал бы, не подхвати его стражник с криком:
       – Лекаря царевичу!
       Крик сменился хрипом: пользуясь удачным стечением обстоятельств, Петр выхватил у охранника из ножен кинжал и ударил его острием в шею. Одновременно он прижал к руке своей жертвы распальцовку, забирая таланы, которые часовой принял у главы Земского приказа.
       Отшвырнув мертвое тело и не обращая никакого внимания на кровь, которой его одежда пропиталась до исподней рубахи, царевич бросился на улицу, к зданию тюрьмы.
       «Славно, – думал он. – Столько таланов у меня отродясь не бывало. Сам Бог на моей стороне; неужто я и впрямь из тех людей, на которых он излил свое благословение? Нет, брат Василий, не держать тебе за хвост Жар-птицу. Не сидеть на отцовском престоле. И уж подавно не воскресить твоего щенка!»
       


       Глава 14.


       
       Дремлющая сила
       
       Максим перевернулся на спину и открыл глаза. На него в упор сверху вниз смотрел неизвестный мальчик лет десяти, в крестьянской рубахе и наброшенной сверху холстине, которая образовывала некое подобие капюшона; он сидел на корточках так близко, что волосы Максима касались его босых ног. Было полной неожиданностью повстречать здесь ребенка. У Максима даже мелькнула мысль, не дух ли это, обитающий в одной из окрестных скал, хотя во внешности мальчугана не было ничего необычного, кроме разве странного отсутствующего взгляда, какой чаще всего бывает у слепых.
       – Ты сказал, что хочешь есть, – повторил мальчик.
       «Я, наверное, бредил во сне» – подумал Максим.
       – Да, хочу.
       – А больше ты ничего не хочешь?
       Максим, которому почудилась издевка в этих словах, ответил со злобой:
       – Ничего!
       Незнакомец молча достал из своего широкого кармана горсть бобов и яблоко. Максим не стал дожидаться, пока ему предложат утолить голод; он резко уселся на траву, схватил все это и уничтожил так быстро, что почти не почувствовал вкуса. Мальчик продолжал взирать на Максима все с тем же выражением и лишь слегка наклонил голову вправо; похоже, он испытывал интерес, но почему-то боялся его показать.
       – Это хорошо, что ты ничего не хочешь, – ровным голосом произнес он. – Пойдем!
       – Куда?
       Незнакомец, ничего не ответив, двинулся в том направлении, которое Максим пытался выдерживать вчерашним вечером, пока изнеможение не взяло над ним верх. Немного посомневавшись, Максим последовал за мальчиком.
       – Как тебя зовут? – спросил он.
       – Агнец Божий.
       Уже вовсю занималось утро: звезды на небе потухали, и лишь самые яркие пытались еще сопротивляться дневному свету, а сплошной птичий гомон уступал место отдельным трелям и выкрикам. Идти пришлось недолго: перебравшись вместе со своим провожатым через какой-то неглубокий овражек, Максим уперся взглядом в сплошную стену из человеческих спин, настолько плотную, что в ней не было ни малейшего просвета; так обычно выстраиваются солдаты для какого-то торжественного мероприятия. Максим затаил дыхание, но он зря осторожничал: никто бы не обернулся в его сторону, вздумай он даже потянуть кого-либо за порты. Взоры всех людей, стоящих полукругом, были устремлены туда, где, очевидно, за ночь на скорую руку соорудили что-то вроде трибуны. Максим не мог ее разглядеть, даже приподнявшись на цыпочки, и видел только широкое полотнище, закрепленное позади нее на ветвях сосен. В его верхних углах были намалеваны стражи клада; грубая рисовка делала их еще безобразнее, чем в действительности, а использование не золотой, а черной краски придавало им сильное сходство с чертями. Центральную же часть занимало изображение какой-то птицы, низвергавшейся с высоты; она, видимо, умирала, беспомощно раскинув крылья, напоминавшие языки пламени, а из ее изогнутого клюва словно вырывался последний крик. Максим почему-то испытал чувство щемящей жалости, глядя на эту птицу, как будто она была частью его самого. Чтобы напрасно не растравлять нервы, Максим опустил глаза, но тут заметил новую деталь, заставившую его вздрогнуть: у многих людей, чего-то сейчас упрямо ожидающих, отсутствовали мизинцы, а подчас – и указательные пальцы. Иногда они были отхвачены по самую ладонь грубым орудием, вроде топора, в других случаях еще оставались обрубки; будучи неподвижными, они мало обращали на себя внимания, но если вдруг шевелились, то чрезвычайно напоминали каких-то паразитов, присосавшихся к руке. В это время возле трибуны началось оживление. Кто-то, кого Максим за толпой не был способен увидеть, зажег два факела и установил их по разные стороны от полотнища на высоких шестах, а рядом с изогнутой шеей погибающей птицы появилось длинное, испитое лицо другого человека. Спустя секунду послышался его тихий голос:
       – Видите ли вы впереди себя счастье? Если видите, то не обретете, ибо то, что впереди вас, не при вас. Вообразите человека, который хочет подняться на небо и встретиться с Богом. Очи телесные говорят ему, что небо с землею сходятся недалече от места, где он стоит, и идет человек и верит, что конец пути близок. Да отодвигается от него желанная награда, и тем быстрее, чем более он рвется к ней, и вот уж нет радости на лице его, а сердце захватили злоба и ропотливость на того же Бога.

Показано 12 из 28 страниц

1 2 ... 10 11 12 13 ... 27 28