– Ты клялся, что вернешь мне сына! – напомнила Марфа, в упор глядя на Василия.
Царевич затрепетал.
– Вот! – произнес он, вытягивая палец к колыбели.
Марфа приблизилась к ней и, вытянувшись, посмотрела на ребенка, после чего развернулась, вся красная и в поту, как только что из парной.
– Это что? – в ярости спросила она.
Царевич не ответил.
– Да ты белены объелся или пьяный вусмерть, как твой братец? Я – мать! Думаешь, свое дитя от других не отличу? (Василий похолодел, вспомнив, как то же самое говорила несколько часов назад убитая им крестьянка). Где ты его откопал? Почему молчишь? Так вот ты мне что из путешествия приволок! Сейчас увидишь, как дорого я ценю такие подарочки!
Кинувшись к люльке, Марфа выхватила из нее младенца и высоко подняла его над головой. Тотчас же Василий бросился к жене, обхватил ее за шею, как прежде с ним самим когда-то делал Федька, и, не дожидаясь, пока царевна опомнится и окажет сопротивление, дернул: сила неожиданно вернулась к нему.
Раздался хруст; тело Марфы обмякло, осело, и она повалилась к ногам мужа, когда тот отпустил ее, чтобы подхватить падающего ребенка. Охрана, которая прибыла с ней, видела все это поверх плеч караульщиков, но не успела вмешаться. Забрать уже бездыханную царевну она также не попыталась и через пять минут покинула деревню, разнося по свету весть о новом преступлении Василия. Царевич ласково коснулся губами лба младенца и, не кладя его обратно в зыбку, шепнул:
– Спи! Тебя никто не посмеет обидеть!
Дверь в избу после страшной сцены так и осталась растворенной, и вскоре послышался отчетливый стук капель о ступени крыльца: дождь, возобновившийся еще до появления Марфы, теперь разошелся. Вода быстро стала просачиваться сквозь навес, переставший быть защитой для солдат, которые только что заступили на смену. Исподлобья глянув на Василия и ссутулившись, они минут через пять затеяли между собою ворчливое препирательство по одному им известному поводу, пока один из них не произнес:
– Господи помилуй!
Слова эти были вызваны звуком, донесшимся из-за близлежащих холмов. Жалостливый и в то же время исполненный злобы, он не походил ни на звериный вой, ни на крик человека, и одной своей неестественностью наводил ужас, подобный тому, какой испытывают люди, уставившись на двухголового новорожденного уродца.
Звук раздался вновь; другой солдат успел приставить заскорузлую ладонь ребром к уху.
– Пес, похоже, сбесился, – изрек он.
– А ты нешто слыхивал его?
– До того не доводилось, а знающие люди сказывали, что и как.
– Сюда б не забежал!
– Забежит – убьем: ему же легче, – равнодушно откликнулся товарищ. – Человек-то хуже всякого пса бывает. Ты бердыш блюди: не ровен час, измокнет да ржа пойдет – от сотника по морде получишь.
Меж тем ребенок снова заплакал – теперь громче и надсадней, чем раньше. Царевич не мог найти причину, а тем более – средство, чтобы эти крики прекратились. Тут сказывался недостаток опыта: Василию не приходилось нянчить ни младших братьев или сестер (разница в возрасте с Петром была слишком незначительной), ни собственного сына, к которому Марфа фактически не подпускала. Царевич уже собирался потребовать, чтобы привели какую-нибудь крестьянку в помощь, но вспомнил, что не далее как сегодня две женщины уже пробовали отнять у него младенца. Терпение Василия иссякало; вдруг он с ужасом подумал, что в тот роковой вечер так же был раздражен из-за ребенка, находившегося в его руках. Тогда этим кто-то воспользовался; бесспорно, воспользуются и сейчас, если он, государев наследник, не предпримет подобающих ему мер. Заключив ранее, что не нужно заручаться подмогой местных крестьян, которые могут причинить вред ему и ребенку, Василий безотчетно перешел к мысли, что они уже готовы и даже пытаются это сделать. Дрожа, Василий поднял взор на окно, исчерченное водяными струями, за которым таилась опасность; тотчас же ему показалось, что он стискивает ребенка как-то слишком сильно. Царевич выронил его и бросился на улицу, будто кот, на которого плеснули кипятком; граница между злостью и желанием убивать, и дотоле размытая, теперь окончательно стерлась в его душе.
Солдаты, переполошенные воплем царевича, окружили его; они мало что поняли из его невнятных слов, кроме распоряжения, которое надлежало исполнить. Через две минуты охрана выволокла поселян из домов и, сбив их в кучу, поставила напротив Василия. Крестьяне не смели ни сопротивляться, ни спрашивать, зачем их подняли столь внезапно и в такой поздний час. Они лишь старались плотней прижаться друг к другу – как от страха, так и потому, что дождь промачивал насквозь исподнюю одежду, и какая-то девочка с громким плачем обхватила колени матери.
– Об отметательстве прознайте, служилые!.. – голос Василия звучал надтреснуто, но уже обрел четкость, необходимую для того, чтобы все поняли, что он хочет сказать. – В змеиной яме преклонили головы... Нынче я едва вдругорядь не лишил живота свое дитя из-за насланной порчи. Сохранить же его иначе не можно, кроме как давши острастку. Рубите их!..
– Царевич, то люди безвинные, – тихо, но твердо вымолвил сотник.
– Еще не внимаете? – произнес Василий, делая распальцовку.
Один из солдат сорвался с места и ринулся в сторону крестьян, но сразу же упал ничком – без крика, точно у него на ходу остановилось сердце.
– Что... ты сделал? – выдавил Василий.
Сотник обтер саблю и, чуть выждав, ответил:
– Что надлежало... Такие, как он, вырезали целую деревню ради парнишки из иного царства. И кровь тех смердов тоже на твоей шее, царевич! (Василий, как ни был взвинчен, машинально потянулся к затылку, точно там действительно выступило что-то липкое, не смываемое и дождем). Для повтора не шелохнемся, а ребятенка, мать которого ты убил, отдадим добрым людям на воспитание. Кудель спряжена – более не намотаешь...
Луна выглянула в разрыве между тучами и осветила лицо сотника, на котором читалась непреклонная решимость. Царевич стоял по щиколотку в грязи и воде, и рябь искажала его отражение, так, что чудилось, будто его отбрасывал и не человек вовсе. С губ Василия сорвалось:
– Ах ты!.. Я тебя приневолю слушаться!
Он выбросил вперед руки; четыре выставленных пальца были направлены на сотника и крестьян, находящихся позади него и уготованных в жертву. Сотник недобро усмехнулся, затем вдруг отступил немного и сделал резкий взмах. Царевич заорал; из его тела хлынули две широкие черные струи. Тотчас, как по знаку, четверо солдат с обнаженными кинжалами отделились от общей группы; они окружили Василия, а когда через секунду расступились, царевич неподвижно лежал в той луже, куда ранее упали отсеченные кисти его рук, навсегда застывшие в бесполезных распальцовках.
Жители деревни наблюдали за разворачивающимся перед ними действом, оцепенев и пока не смея верить, что еще более жуткого продолжения все-таки не последует. Сотник стащил с головы шапку и, обернувшись к ним, произнес:
– Оставайтесь с миром... Никто не поставит вас к ответу за кровь, которая пролилась здесь, новой же не бывать. – Издали вновь раздался вой бешеного пса, и сотник, прежде чем отдать команду сниматься с лагеря, сказал, кивнув в ту сторону:
– Его убьете сами, если что... Прощайте.
Вторая клятва
Максим откинул крышку.
Деревни не было; во всяком случае, язык мальчика не повернулся бы назвать этим словом то, что предстало перед его взором и уцелело лишь благодаря недавнему дождю. Впрочем, огонь, вероятно, тлеющий где-нибудь под кучами остывающего пепла, еще мог разгореться и довершить то, что начал. Желание помочь своим семьям и отомстить за погибшего товарища трансформировалось в другое, и его плоды Максим теперь мог наблюдать воочию.
Аверя также выбрался из погреба и помог сестре сделать то же самое. Подойдя к Максиму и коснувшись его плеча, он указал на валявшийся неподалеку обугленный череп с молочными зубами и произнес:
– Этого ты хотел для нас с Аленкой?
В вопросе не чувствовалось ни злобы, ни насмешки, а только печаль и досада. Максиму было бы не так горько, если бы Аверя рассердился или даже побил его; прижавшись лбом к обгоревшей стене хлева, откуда скот был или переколот, или угнан, Максим еле слышно выдавил:
– Простите, ребята! Я подумал, что равен Богу. Какой же я дурак!..
– Ладно, не сыри глаза: не всякое лыко в строчку, – помедлив, сказал Аверя. – По крайней мере, сведали: Жар-птицы в тебе нет. Но ты можешь ее имать. Ты один!..
– Да пропади она пропадом!..
– И мы – пропади? Или иную дорогу знаешь, что мимо плахи ведет? Мы ж против государева наследника своровали, а руки и ноги секли и за меньшие вины.
– Так что нам теперь делать?
– Выдвигаться к Синим горам! Там она – там ей и овладеешь.
– Как?
– Сама твоей будет...
– И как я найду ее?
– Почуешь. Ты – из иного царства...
– И далеко до этих гор?
Аверя назвал расстояние в верстах, которое Максим сразу же забыл, понял только, что оно значительно.
– Без лошадей, денег и еды...
– Знаю: может, придется побираться да корье жрать заместо хлеба. – Аверя придвинулся к Максиму и горячо зашептал: – А то бают: был в некоем городе воевода шибко неправедный, людей к потолку вздергивал по единому наговору, без улик!.. У одной же вдовы, там же обретавшейся, старший сын к лихим людям подался. Воевода и говорит ей: коли сочту, что по твоей наводке да с твоего ведома было, суставы тебе так выверну, что назад не вставишь... Меньшой же брат того, кто сбег, – а годков ему было помене нашего – пошел во двор к воеводе за мать просить. Воевода велел челядинцам пропустить его, оглядел затем и изрек: окажу-де ей милость, да только и ты мне окажи. Походи ко мне ночью, а покуда ходишь, мать твою не трону... И с братом не буду строг, ежели судьбу его мне решать приведется. Сладенек ты, как свежеотжатый мед... Максим, если до такого приспеет в крайности, содеешь? Я ради Аленки бы...
Максим поначалу вздрогнул, но затем глянул на друга и ответил без дрожи в голосе:
– Я – как ты!.. Только ради вас обоих. И ради Пашки… Ребята, слушайте! Вы не разузнали, что с ним? Когда на нас напали, я не успел спросить…
Аверя, и без того не слишком веселый, еще больше помрачнел; Аленка же, сидевшая чуть поодаль, побледнела и отвернулась.
– Да не тяните вы! – крикнул Максим, заподозривший неладное. – Что случилось?
Аверя опустил голову, точно съежившись под острым, направленным на него взглядом, и наконец откликнулся – тихо, словно опасаясь, что кто-то посторонний услышит:
– Он погиб…
Странного чувства – будто собственного тела больше нет – Максим не испытывал ни до этого, ни после. Происходившее ничуть не напоминало обморок или хотя бы помрачение рассудка – Максим все четко видел вокруг себя и четко осознавал, – но его ноги, видимо, начали подгибаться, так что Аверя предусмотрительно схватил его за локоть. Однако Максим быстро преодолел секундную слабость и, распрямившись, резко спросил:
– Это из-за нее, да?
– Помнишь встречу с Евфимием на дороге?
Максим кивнул.
– Его, едва ссадив с корабля, в застенок потащили, а там принялись кости дробить, и его сердце не выдержало… Тем и избегнул казни!.. А пытали Евфимия о хлопчике, который носил чудную одежду, – только не о тебе. Его короткие штаны были синие, а вот здесь, – Аверя показал чуть выше своей коленки, – занятное клеймо портной вышил – пять сплетенных белых колец. («Олимпийские шорты Павлика!» – мелькнуло у Максима в голове). Евфимий приветил того парнишку и загодя молвил ему, чтобы он уходил от Дормидонтовых истцов, а куда – на север ли, на юг – им не пожелал сказать. За это и претерпел… Пусть теперь подле Бога о нас его молит… Сказывали, что положивший душу свою за ближних или дальних перед смертью уже сподобляется увидеть Господа. И с Евфимием беспременно то случилось…
– Но Пашку схватили-таки?!
– По другому нельзя было… И ты недолго б погулял, кабы не мы – не для бахвальства говорю, по правде. А смерть он принял, как не всякому мужу дано: не выпрашивал пощады и не сморгнул даже, когда к его лбу притиснули пистоль, что и отражено в донесении. Лишь когда уже чиркнули кремнем, служивым померещилось, будто он шепотом помянул какого-то Максима.
– Да, это Пашка – он такой. Храбрый… – Как Максим ни удерживал слезы, они все же закипели у него на глазах. – А я…
– Брось реветь! Ну что же ты... – забормотал Аверя, убедившись, что прежний грубоватый оклик никакого действия теперь не возымел. – Заполучишь Жар-птицу – воротишь и твоего Пашку.
– А так можно?
– Скажи: ты помнишь день и час, когда упустил его?
– Рад бы не помнить... Да разве забудешь!
– Жар-птица – боярыня над местом и временем: мы читали. Правда, Аленка? (Девочка подтвердила, кивнув). Ты при ней волен вновь очутиться в своем царстве – вообразишь наперед, где именно и когда, – и отвратить гибель Пашки. Тебе и потребно всего лишь оказаться на той улице малость пораньше да посильней его толкнуть.
– Аверя, я ведь… – Максим осекся.
– Что?
– Тогда забуду вас! Или нет?
– А ты не хочешь этого?
– Ребята!.. – Максим отступил на два шага, чтобы видеть сразу обоих друзей. – Если у нас все получится… Может быть, у вас тоже есть какое-то заветное желание? Обещаю, что его исполню!
Аверя и Аленка испытующе глянули на Максима; было заметно, что они волнуются.
– Я даю слово, – повторил Максим. – Как клялся отцу уберечь Павлика.
– Хорошо, – произнес Аверя. – В таком случае… верни наших родителей.
Максим в знак согласия молча протянул руку; Аверя пожал ее. Все необходимое и впрямь было сказано; теперь надлежало подготовиться к дороге, насколько это представлялось возможным. Два из трех своих таланов Максим отдал Авере и Аленке соответственно, не считая себя вправе единолично распоряжаться самым ценным ресурсом, имеющимся в наличии, и более полагаясь на опыт друзей, нежели на свой собственный. Среди полуобгоревшего хлама удалось найти обрывок достаточно крепкой веревки; используя его и несколько обугленных кусков дерева, для Аленки соорудили некое подобие носилок. На отныне бесхозном участке Максим накопал немного репы и моркови, чего должно было хватить на ближайшее время; к сожалению, местные крестьяне не слишком пробавлялись огородничеством. Оставаться долее на пепелище не имело никакого смысла, и ребята, не дожидаясь темноты, двинулись в путь. Из-за Аленки шли небыстро – даже не потому, что ее так уж тяжело было тащить: просто Аверя и Максим боялись причинить ей боль, сделав слишком резкое и рассогласованное движение. Сама Аленка еще не могла приступить на раненую ногу, и поэтому даже удовлетворение простейших желаний было для нее сопряжено с определенными трудностями, так что красная как вишня девочка регулярно просила Аверю о помощи, поскольку его стеснялась все-таки меньше, чем Максима. На каждом привале Аверя обходил окрестности с заранее заготовленной расщепленной веточкой, иногда удаляясь километра на два от места стоянки, но обнаружить клад не получилось ни разу. Съестные припасы, несмотря на экономию, быстро убывали; за обедом все получали поровну, и Аверя строго следил, чтобы Аленка съедала свою долю до конца, хотя поначалу девочка противилась, не желая быть чрезмерной обузой. Пополнить провизию ребятам удавалось редко. Однажды Максим добыл яиц из гнезда, свитого почти на верхушке березы, рискуя свалиться и не обращая никакого внимания на отчаянно кричащих птиц.
Царевич затрепетал.
– Вот! – произнес он, вытягивая палец к колыбели.
Марфа приблизилась к ней и, вытянувшись, посмотрела на ребенка, после чего развернулась, вся красная и в поту, как только что из парной.
– Это что? – в ярости спросила она.
Царевич не ответил.
– Да ты белены объелся или пьяный вусмерть, как твой братец? Я – мать! Думаешь, свое дитя от других не отличу? (Василий похолодел, вспомнив, как то же самое говорила несколько часов назад убитая им крестьянка). Где ты его откопал? Почему молчишь? Так вот ты мне что из путешествия приволок! Сейчас увидишь, как дорого я ценю такие подарочки!
Кинувшись к люльке, Марфа выхватила из нее младенца и высоко подняла его над головой. Тотчас же Василий бросился к жене, обхватил ее за шею, как прежде с ним самим когда-то делал Федька, и, не дожидаясь, пока царевна опомнится и окажет сопротивление, дернул: сила неожиданно вернулась к нему.
Раздался хруст; тело Марфы обмякло, осело, и она повалилась к ногам мужа, когда тот отпустил ее, чтобы подхватить падающего ребенка. Охрана, которая прибыла с ней, видела все это поверх плеч караульщиков, но не успела вмешаться. Забрать уже бездыханную царевну она также не попыталась и через пять минут покинула деревню, разнося по свету весть о новом преступлении Василия. Царевич ласково коснулся губами лба младенца и, не кладя его обратно в зыбку, шепнул:
– Спи! Тебя никто не посмеет обидеть!
Дверь в избу после страшной сцены так и осталась растворенной, и вскоре послышался отчетливый стук капель о ступени крыльца: дождь, возобновившийся еще до появления Марфы, теперь разошелся. Вода быстро стала просачиваться сквозь навес, переставший быть защитой для солдат, которые только что заступили на смену. Исподлобья глянув на Василия и ссутулившись, они минут через пять затеяли между собою ворчливое препирательство по одному им известному поводу, пока один из них не произнес:
– Господи помилуй!
Слова эти были вызваны звуком, донесшимся из-за близлежащих холмов. Жалостливый и в то же время исполненный злобы, он не походил ни на звериный вой, ни на крик человека, и одной своей неестественностью наводил ужас, подобный тому, какой испытывают люди, уставившись на двухголового новорожденного уродца.
Звук раздался вновь; другой солдат успел приставить заскорузлую ладонь ребром к уху.
– Пес, похоже, сбесился, – изрек он.
– А ты нешто слыхивал его?
– До того не доводилось, а знающие люди сказывали, что и как.
– Сюда б не забежал!
– Забежит – убьем: ему же легче, – равнодушно откликнулся товарищ. – Человек-то хуже всякого пса бывает. Ты бердыш блюди: не ровен час, измокнет да ржа пойдет – от сотника по морде получишь.
Меж тем ребенок снова заплакал – теперь громче и надсадней, чем раньше. Царевич не мог найти причину, а тем более – средство, чтобы эти крики прекратились. Тут сказывался недостаток опыта: Василию не приходилось нянчить ни младших братьев или сестер (разница в возрасте с Петром была слишком незначительной), ни собственного сына, к которому Марфа фактически не подпускала. Царевич уже собирался потребовать, чтобы привели какую-нибудь крестьянку в помощь, но вспомнил, что не далее как сегодня две женщины уже пробовали отнять у него младенца. Терпение Василия иссякало; вдруг он с ужасом подумал, что в тот роковой вечер так же был раздражен из-за ребенка, находившегося в его руках. Тогда этим кто-то воспользовался; бесспорно, воспользуются и сейчас, если он, государев наследник, не предпримет подобающих ему мер. Заключив ранее, что не нужно заручаться подмогой местных крестьян, которые могут причинить вред ему и ребенку, Василий безотчетно перешел к мысли, что они уже готовы и даже пытаются это сделать. Дрожа, Василий поднял взор на окно, исчерченное водяными струями, за которым таилась опасность; тотчас же ему показалось, что он стискивает ребенка как-то слишком сильно. Царевич выронил его и бросился на улицу, будто кот, на которого плеснули кипятком; граница между злостью и желанием убивать, и дотоле размытая, теперь окончательно стерлась в его душе.
Солдаты, переполошенные воплем царевича, окружили его; они мало что поняли из его невнятных слов, кроме распоряжения, которое надлежало исполнить. Через две минуты охрана выволокла поселян из домов и, сбив их в кучу, поставила напротив Василия. Крестьяне не смели ни сопротивляться, ни спрашивать, зачем их подняли столь внезапно и в такой поздний час. Они лишь старались плотней прижаться друг к другу – как от страха, так и потому, что дождь промачивал насквозь исподнюю одежду, и какая-то девочка с громким плачем обхватила колени матери.
– Об отметательстве прознайте, служилые!.. – голос Василия звучал надтреснуто, но уже обрел четкость, необходимую для того, чтобы все поняли, что он хочет сказать. – В змеиной яме преклонили головы... Нынче я едва вдругорядь не лишил живота свое дитя из-за насланной порчи. Сохранить же его иначе не можно, кроме как давши острастку. Рубите их!..
– Царевич, то люди безвинные, – тихо, но твердо вымолвил сотник.
– Еще не внимаете? – произнес Василий, делая распальцовку.
Один из солдат сорвался с места и ринулся в сторону крестьян, но сразу же упал ничком – без крика, точно у него на ходу остановилось сердце.
– Что... ты сделал? – выдавил Василий.
Сотник обтер саблю и, чуть выждав, ответил:
– Что надлежало... Такие, как он, вырезали целую деревню ради парнишки из иного царства. И кровь тех смердов тоже на твоей шее, царевич! (Василий, как ни был взвинчен, машинально потянулся к затылку, точно там действительно выступило что-то липкое, не смываемое и дождем). Для повтора не шелохнемся, а ребятенка, мать которого ты убил, отдадим добрым людям на воспитание. Кудель спряжена – более не намотаешь...
Луна выглянула в разрыве между тучами и осветила лицо сотника, на котором читалась непреклонная решимость. Царевич стоял по щиколотку в грязи и воде, и рябь искажала его отражение, так, что чудилось, будто его отбрасывал и не человек вовсе. С губ Василия сорвалось:
– Ах ты!.. Я тебя приневолю слушаться!
Он выбросил вперед руки; четыре выставленных пальца были направлены на сотника и крестьян, находящихся позади него и уготованных в жертву. Сотник недобро усмехнулся, затем вдруг отступил немного и сделал резкий взмах. Царевич заорал; из его тела хлынули две широкие черные струи. Тотчас, как по знаку, четверо солдат с обнаженными кинжалами отделились от общей группы; они окружили Василия, а когда через секунду расступились, царевич неподвижно лежал в той луже, куда ранее упали отсеченные кисти его рук, навсегда застывшие в бесполезных распальцовках.
Жители деревни наблюдали за разворачивающимся перед ними действом, оцепенев и пока не смея верить, что еще более жуткого продолжения все-таки не последует. Сотник стащил с головы шапку и, обернувшись к ним, произнес:
– Оставайтесь с миром... Никто не поставит вас к ответу за кровь, которая пролилась здесь, новой же не бывать. – Издали вновь раздался вой бешеного пса, и сотник, прежде чем отдать команду сниматься с лагеря, сказал, кивнув в ту сторону:
– Его убьете сами, если что... Прощайте.
Глава 21.
Вторая клятва
Максим откинул крышку.
Деревни не было; во всяком случае, язык мальчика не повернулся бы назвать этим словом то, что предстало перед его взором и уцелело лишь благодаря недавнему дождю. Впрочем, огонь, вероятно, тлеющий где-нибудь под кучами остывающего пепла, еще мог разгореться и довершить то, что начал. Желание помочь своим семьям и отомстить за погибшего товарища трансформировалось в другое, и его плоды Максим теперь мог наблюдать воочию.
Аверя также выбрался из погреба и помог сестре сделать то же самое. Подойдя к Максиму и коснувшись его плеча, он указал на валявшийся неподалеку обугленный череп с молочными зубами и произнес:
– Этого ты хотел для нас с Аленкой?
В вопросе не чувствовалось ни злобы, ни насмешки, а только печаль и досада. Максиму было бы не так горько, если бы Аверя рассердился или даже побил его; прижавшись лбом к обгоревшей стене хлева, откуда скот был или переколот, или угнан, Максим еле слышно выдавил:
– Простите, ребята! Я подумал, что равен Богу. Какой же я дурак!..
– Ладно, не сыри глаза: не всякое лыко в строчку, – помедлив, сказал Аверя. – По крайней мере, сведали: Жар-птицы в тебе нет. Но ты можешь ее имать. Ты один!..
– Да пропади она пропадом!..
– И мы – пропади? Или иную дорогу знаешь, что мимо плахи ведет? Мы ж против государева наследника своровали, а руки и ноги секли и за меньшие вины.
– Так что нам теперь делать?
– Выдвигаться к Синим горам! Там она – там ей и овладеешь.
– Как?
– Сама твоей будет...
– И как я найду ее?
– Почуешь. Ты – из иного царства...
– И далеко до этих гор?
Аверя назвал расстояние в верстах, которое Максим сразу же забыл, понял только, что оно значительно.
– Без лошадей, денег и еды...
– Знаю: может, придется побираться да корье жрать заместо хлеба. – Аверя придвинулся к Максиму и горячо зашептал: – А то бают: был в некоем городе воевода шибко неправедный, людей к потолку вздергивал по единому наговору, без улик!.. У одной же вдовы, там же обретавшейся, старший сын к лихим людям подался. Воевода и говорит ей: коли сочту, что по твоей наводке да с твоего ведома было, суставы тебе так выверну, что назад не вставишь... Меньшой же брат того, кто сбег, – а годков ему было помене нашего – пошел во двор к воеводе за мать просить. Воевода велел челядинцам пропустить его, оглядел затем и изрек: окажу-де ей милость, да только и ты мне окажи. Походи ко мне ночью, а покуда ходишь, мать твою не трону... И с братом не буду строг, ежели судьбу его мне решать приведется. Сладенек ты, как свежеотжатый мед... Максим, если до такого приспеет в крайности, содеешь? Я ради Аленки бы...
Максим поначалу вздрогнул, но затем глянул на друга и ответил без дрожи в голосе:
– Я – как ты!.. Только ради вас обоих. И ради Пашки… Ребята, слушайте! Вы не разузнали, что с ним? Когда на нас напали, я не успел спросить…
Аверя, и без того не слишком веселый, еще больше помрачнел; Аленка же, сидевшая чуть поодаль, побледнела и отвернулась.
– Да не тяните вы! – крикнул Максим, заподозривший неладное. – Что случилось?
Аверя опустил голову, точно съежившись под острым, направленным на него взглядом, и наконец откликнулся – тихо, словно опасаясь, что кто-то посторонний услышит:
– Он погиб…
Странного чувства – будто собственного тела больше нет – Максим не испытывал ни до этого, ни после. Происходившее ничуть не напоминало обморок или хотя бы помрачение рассудка – Максим все четко видел вокруг себя и четко осознавал, – но его ноги, видимо, начали подгибаться, так что Аверя предусмотрительно схватил его за локоть. Однако Максим быстро преодолел секундную слабость и, распрямившись, резко спросил:
– Это из-за нее, да?
– Помнишь встречу с Евфимием на дороге?
Максим кивнул.
– Его, едва ссадив с корабля, в застенок потащили, а там принялись кости дробить, и его сердце не выдержало… Тем и избегнул казни!.. А пытали Евфимия о хлопчике, который носил чудную одежду, – только не о тебе. Его короткие штаны были синие, а вот здесь, – Аверя показал чуть выше своей коленки, – занятное клеймо портной вышил – пять сплетенных белых колец. («Олимпийские шорты Павлика!» – мелькнуло у Максима в голове). Евфимий приветил того парнишку и загодя молвил ему, чтобы он уходил от Дормидонтовых истцов, а куда – на север ли, на юг – им не пожелал сказать. За это и претерпел… Пусть теперь подле Бога о нас его молит… Сказывали, что положивший душу свою за ближних или дальних перед смертью уже сподобляется увидеть Господа. И с Евфимием беспременно то случилось…
– Но Пашку схватили-таки?!
– По другому нельзя было… И ты недолго б погулял, кабы не мы – не для бахвальства говорю, по правде. А смерть он принял, как не всякому мужу дано: не выпрашивал пощады и не сморгнул даже, когда к его лбу притиснули пистоль, что и отражено в донесении. Лишь когда уже чиркнули кремнем, служивым померещилось, будто он шепотом помянул какого-то Максима.
– Да, это Пашка – он такой. Храбрый… – Как Максим ни удерживал слезы, они все же закипели у него на глазах. – А я…
– Брось реветь! Ну что же ты... – забормотал Аверя, убедившись, что прежний грубоватый оклик никакого действия теперь не возымел. – Заполучишь Жар-птицу – воротишь и твоего Пашку.
– А так можно?
– Скажи: ты помнишь день и час, когда упустил его?
– Рад бы не помнить... Да разве забудешь!
– Жар-птица – боярыня над местом и временем: мы читали. Правда, Аленка? (Девочка подтвердила, кивнув). Ты при ней волен вновь очутиться в своем царстве – вообразишь наперед, где именно и когда, – и отвратить гибель Пашки. Тебе и потребно всего лишь оказаться на той улице малость пораньше да посильней его толкнуть.
– Аверя, я ведь… – Максим осекся.
– Что?
– Тогда забуду вас! Или нет?
– А ты не хочешь этого?
– Ребята!.. – Максим отступил на два шага, чтобы видеть сразу обоих друзей. – Если у нас все получится… Может быть, у вас тоже есть какое-то заветное желание? Обещаю, что его исполню!
Аверя и Аленка испытующе глянули на Максима; было заметно, что они волнуются.
– Я даю слово, – повторил Максим. – Как клялся отцу уберечь Павлика.
– Хорошо, – произнес Аверя. – В таком случае… верни наших родителей.
Максим в знак согласия молча протянул руку; Аверя пожал ее. Все необходимое и впрямь было сказано; теперь надлежало подготовиться к дороге, насколько это представлялось возможным. Два из трех своих таланов Максим отдал Авере и Аленке соответственно, не считая себя вправе единолично распоряжаться самым ценным ресурсом, имеющимся в наличии, и более полагаясь на опыт друзей, нежели на свой собственный. Среди полуобгоревшего хлама удалось найти обрывок достаточно крепкой веревки; используя его и несколько обугленных кусков дерева, для Аленки соорудили некое подобие носилок. На отныне бесхозном участке Максим накопал немного репы и моркови, чего должно было хватить на ближайшее время; к сожалению, местные крестьяне не слишком пробавлялись огородничеством. Оставаться долее на пепелище не имело никакого смысла, и ребята, не дожидаясь темноты, двинулись в путь. Из-за Аленки шли небыстро – даже не потому, что ее так уж тяжело было тащить: просто Аверя и Максим боялись причинить ей боль, сделав слишком резкое и рассогласованное движение. Сама Аленка еще не могла приступить на раненую ногу, и поэтому даже удовлетворение простейших желаний было для нее сопряжено с определенными трудностями, так что красная как вишня девочка регулярно просила Аверю о помощи, поскольку его стеснялась все-таки меньше, чем Максима. На каждом привале Аверя обходил окрестности с заранее заготовленной расщепленной веточкой, иногда удаляясь километра на два от места стоянки, но обнаружить клад не получилось ни разу. Съестные припасы, несмотря на экономию, быстро убывали; за обедом все получали поровну, и Аверя строго следил, чтобы Аленка съедала свою долю до конца, хотя поначалу девочка противилась, не желая быть чрезмерной обузой. Пополнить провизию ребятам удавалось редко. Однажды Максим добыл яиц из гнезда, свитого почти на верхушке березы, рискуя свалиться и не обращая никакого внимания на отчаянно кричащих птиц.