– Ну, поди к кабацким девкам, ежели вовсе невмоготу! Ты не я: на тебе они вмиг повиснут, только отряхайся.
– И того никак не приемлю. Окромя нее, никто мне не надобен!
– Вконец ты, видать, обабился! Чай, и во сне у тебя из тайного уда кровь заместо малафейки идет!
– Э, полегче!
– Коли ты свою женку не можешь держать в руках, как же отцов скипетр удержишь? – Петр приподнялся, и Василия обдало густым перегаром: выпитое вино начинало действовать на младшего царевича, толкая его к произнесению таких слов, которые не сорвались бы с его языка при других обстоятельствах. – Сдай мне его, как батюшка помрет, чему быть уж скоро! И казну тоже! А ты слаб...
– Слабостью коришь? Или забыл, как я тебя за лохмы таскал в ребячестве? И ныне то готов содеять!
Молчание Петра было сочтено вызовом. Василий соскочил на пол, и между братьями завязалась борьба. Первая минута никому не дала перевеса, но потом Петр стал уступать, по большей степени потому, что сознание его мутилось все более, и он понемногу терял концентрацию, необходимую для физического сопротивления. Вывернув брату руки назад, Василий прижал его лбом к стене, темной от сырости.
– Больно! Пусти!.. – прохрипел Петр.
– Признаешь, что ты хилей меня?
– Признаю!
– Прощения проси, сволочь!
– Прошу! Отпусти только!
Василий разжал пальцы. Пошатываясь, Петр добрел до полка и уселся, неподвижно уставившись в одну точку.
– Ты прав, брат, – промолвил он тихим голосом. – Во всем я тебе не ровня. Нет у меня ни лица пригожего, ни свиты верной, ни сундуков с богатым платьем. Царский сын, а живу хуже смерда! Чахну я возле тебя, как осинка под еловыми лапами! Даже вот эта баня...
Пьяные слезы потекли по щекам младшего сына. Василию стало жалко брата, в той мере, в какой он вообще был способен испытывать жалость к кому бы то ни было. Он сел рядом, обнял Петра и произнес:
– Ну, не хнычь! Мы с тобою воедино повязаны, обоих нас порчеными кличут. Правду ты баял: мне моего часа ждать недолго, а как получу казну, заткну рот всем горланам! Да нагуляюсь вволю тогда! И тебя уж милостью не оставлю.
Через некоторое время царевичи покинули баню – Петр раньше, Василий позже. По суете в палатах и резко увеличившемуся числу женской прислуги старший сын Дормидонта понял, что прибыл обоз царевны. Василий хотел повидаться с женой и вместе с тем боялся этой встречи; сама необходимость выбора раздражала его. Судьба избавила его от подобных терзаний: Марфа сама попалась ему навстречу в одном из дворцовых переходов в сопровождении двух сенных девушек. Она уже успела сменить строгую одежду, предназначенную для благочестивого путешествия, на роскошный наряд, приличествующий ее сану. Глаза супругов встретились, и несколько секунд они пристально глядели друг на друга; Василий попытался было заговорить, но у него будто отнялся язык. Впрочем, слова были излишни: из немой беседы царевич понял все, что требовалось, и, прежде всего, то, что благосклонности в эту ночь, как и во все предыдущие, он не дождется.
Постепенно смеркалось; на небе высветились первые звезды, а слуги начали зажигать свечи. Василий бесцельно бродил по дворцу, спустился и в сад, но тотчас вернулся. Им овладела какая-то тягучая скука, когда даже родной дом кажется неприбранным и неуютным. В конце концов ноги завели царевича в супружескую опочивальню, куда он меньше года назад под ликующие возгласы вносил на руках свою дородную жену после веселого свадебного пира и где теперь в золоченой зыбке спал его сын, наследник и надежда всей династии, которой положил начало Дормидонт. Василий подошел и взял ребенка на руки. Он сам не знал, зачем это сделал, было ли это естественным желанием приласкать ребенка или не менее естественным стремлением воспользоваться своим правом хозяина и прикоснуться к тому, что несомненно принадлежит тебе, но что ты в силу обстоятельств не всегда можешь даже видеть. Точно так же Василий не мог бы ответить, зачем он заходил сегодня к государю, искренне ли он интересовался здоровьем отца или, подстраховываясь, выставлял напоказ свою сыновнюю почтительность. Василий никогда не задумывался о мотивах своих действий или их последствиях: ни природные данные, ни весь ход его жизни не способствовали выработке в нем подобной привычки. Он мог лишь чувствовать, как эмоции и мысли сменяют друг друга, неуклонно, будто разматывается моток нитей в руках золотошвеи. В этой уютной горнице более чем где бы то ни было, Василий чувствовал себя обманутым и униженным. Ноющее чувство внизу живота – следствие неудовлетворенного мужского желания – заставляло коситься на широкую кровать, рассчитанную на двух человек, но нелепый водораздел, пролегший не так давно через жизнь царевича, лишил этот предмет своего изначального предназначения. Причина была рядом – маленькая, сморщенная, слишком абсурдная для той роли, которую играла теперь, и царевич не мог отделаться от мысли, что, не будь этого ребенка, все было бы гораздо лучше.
В сердце Василия закипела злоба.
Пальцы его сжались на горле младенца.
Нянька, неотлучно находившаяся при ребенке, сперва не понимала истинного смысла событий, разворачивающихся в метре от нее, тем более что их начало выглядело вполне невинным. Лишь когда младенческое тельце глухо стукнулось о ковер, она испустила пронзительный вопль. Василий отшатнулся к дверям и, тоже закричав, опрометью кинулся вон. Тотчас же он попал в руки сбежавшихся на шум придворных. Они буквально втолкнули Василия назад, в ту проклятую комнату, в которую он ни за что не хотел снова попадать и отдал бы ради этого половину оставшейся жизни. Царевич немедленно бросился к окну; по счастью, оно было забрано ставнями, а, чтобы их открыть, требовалось некоторое время, которого царевичу, разумеется, не дали: его оттащили силой и буквально бросили на кровать. Горница заполнилась народом; Василий вскоре перестал издавать бессвязные выкрики, которые, однако, помогли окружающим составить вполне верное представление о произошедшей катастрофе. Теперь царевич умолк и лишь затравленно переводил взгляд с одного лица на другое, отчетливо читая во всех взглядах одинаковую и причудливую смесь жалости и презрения. Боярин Никита Телепнев, приходивший утром к Дормидонту, распорядился о том немногом, что можно было сделать и что надлежало сделать как можно скорее: унести трупик ребенка и удалить из помещения няньку, которая все еще билась в истерике. Остальные приглушенно переговаривались:
– На царевича навели порчу!
– Не навели бы, не пожелай он сам своему дитяти худого!
– Государю лучше покамест не докладывать!
– От него и вовсе утаить можно! Не то с царевной!
– А где она?
– По доброму обычаю пошла омыться с дороги да позабавиться кривлянием шутих и гуслярским пением.
– Не век ей тешиться, вскоре придет сюда!
– Сказать разве, что ребеночек сам в одночасье помер?
– У него лицо почернело, и следы от пальцев на шее. Не поверит!
– Или выдумать, что неведомые лихие люди постарались?
– А с нянькой как быть? Ей ведь за недогляд и поноровку отвечать придется по всей строгости! А как ей каленое железо приложат к титькам, так небось поведает, кто государева внука жизни лишил! Марфа-то непременно припрется в застенок по такому случаю, и ей не воспретишь!
– Она же меня теперь со свету сживет! – простонал царевич.
– Кто сживет?
Приподняв голову, Василий увидел Петра. Младший брат, завалившийся спать сразу после бани, теперь встал, собственно говоря, по нужде, но инстинкт зеваки переборол естественную потребность и заставил отложить посещение отхожего места. Вопросов более общего характера Петр не задавал, видимо, успев перешепнуться с теми, кто стоял в задних рядах.
Василий впился глазами в брата.
– Это ты! – произнес он.
На лице Петра отразилось недоумение, похоже, искреннее. Он уже открыл рот, чтобы спросить, что же Василий имел в виду, но не успел произнести ни слова.
– Это ты! – сдавленно повторил Василий. – Ты, собака! Из зависти подтолкнул меня или подговорил кого так сделать! Думал, не простит мне такого отец и все тебе отпишет!
Вскочив, Василий ринулся на брата; думный дворянин Тимофей Стешин и один из солдат, прежде охранявший Дормидонта и сейчас сменившийся с поста, едва успели схватить его за руки.
– Пустите! – осатанело заорал царевич.
Петр тоже пришел в ярость.
– Если отец и лишит тебя наследства, – крикнул он, – то лишь по твоей вине! Замыслил грех свой на меня перевалить! Вот только не бывать по-твоему, брат! Сам, на своем горбу потащишь его до могилы! Да смотри, кровью по дороге не обделайся!
Резко развернувшись, Петр покинул комнату. Бешенство тотчас оставило Василия; он даже как будто обмяк, почти повиснув на руках людей, которые лишь тогда решились их разжать.
– Не потащу, – негромко произнес он. – Из кожи вылезу, мясо видно будет, а очищусь от погани. Батюшка от Жар-птицы спасения чает, упрошу, чтоб он мне ее отдал. Тогда я верну сына!
Царевич поспешил к дверям; никто не спросил его, намерен ли он немедленно исполнять то, что задумал, и помнит ли, что в столь позднее время доступ в покои Дормидонта воспрещен кому бы то ни было. Пересуды меж придворными прекратились; только некий дьяк, засидевшийся во дворце ради бумажной волокиты, сказал, обращаясь к своему приятелю из Разбойного приказа и глядя вслед Василию:
– Жолв ему, а не Жар-птица! Иной государь, попусти Бог подобное, погоревал бы малость, покаялся да и жил себе мирно. А этот так и будет мыкаться теперь!
– Так он с утробы порченый – что с него взять? – откликнулся собеседник.
Толпа рассеялась. Боярин Телепнев очутился в ее конце, возле дворянина Стешина; точнее, он намеренно задержался, чтобы потянуть старого товарища за рукав и потом уединиться для разговора, представлявшегося чрезвычайно важным. Оба они прошли в покои Телепнева, который, в силу своего высокого положения, имел право на особое жилье в самом дворце. Плотно прикрыв двери и задвинув засов, боярин спросил:
– За что царево дитя загубил, Тимофей Силыч?
Стешин пристально посмотрел на начальника Земского приказа, будто никогда его раньше не видел. Телепнев пояснил:
– Приметил я, как ты следил за Василием, а после, как он скрылся в опочивальне, сделал распальцовку.
Стешин не сразу отозвался; Телепнев не торопил его, зная, что ответ в конце концов получит. После полуминутной паузы Стешин мутно произнес:
– За свое дитя...
Боярин упрямым взглядом потребовал дальнейших разъяснений.
– Василий сына моего собаками затравил, – вымолвил Стешин.
– Что?
– Тому уже несколько лет. Василию не повезло на охоте: зверье на манки не шло, а использовать силу клада он не мог. Ты знаешь, Дормидонт царевичей таланами не балует и другим не велел так делать: боится, что сынки пожелают ему смерти. А мой сын в то время в лесу недалече от столицы редкие травы искал. Любознательный он был у меня, бесенок: все в нашем царстве хотел выведать, будто им и править намеревался. Вот Василий с досады да со скуки на него и спустил борзых. Мальчик мой после того денек только прожил. А женка моя с горя зачахла и через полгода тоже преставилась.
– Ты мне о том не говорил.
– А думаешь, легко лишний раз рану теребить? Жаловаться проку не было: где ж управы найти на Дормидонтова сына? Вот пусть теперь сам распробует, каково это – ребенка терять.
Телепнев, помедлив, вздохнул.
– Что ж, Тимофей Силыч, не могу тебя судить. Стар я – о своих грехах заботиться надобно.
– И о деле нашем. Не постигну: что же в нем пошло не так? Ведь о том свете в Синих горах, которого ты ждал двадцать пять лет, сообщили надежные люди, и не должно быть тому мороком или обманом.
– Я и далее подожду. А ежели Господь скажет: «Довольно ты, Никита Гаврилович, порадел о благе твоего царства в самую тяжелую пору» и призовет меня к себе, за двоих потрудишься.
– Потружусь, и борозды, что ты начал, не испорчу!
– Тогда и радость в конце испытаешь за двоих.
Затянутый силок
Пантелей не разочаровал ребят и не заставил их маяться длительным ожиданием: он быстро вернул долг Авере, и Аверя в тот же день передал Дормидонту требуемое количество таланов. Максим полагал, что его друзья немедленно отправятся за информацией, ради которой он проделал с ними весь этот путь. Однако решительность Авери и Аленки, которую Максим имел возможность неоднократно наблюдать и которая заставляла симпатизировать им не меньше, чем проявленная к нему доброта, казалось, изменила юным кладоискателям перед последним усилием, ничтожнейшим по сравнению с прочими. В течение трех последующих дней Аверя и Аленка не были в книгохранилище, а если и посещали его, когда уходили со двора без Максима, то не говорили другу о результатах своих поисков. Максима это удивляло, но и только: он не осмеливался ни спрашивать напрямик, ни высказывать претензии, чувствуя, что и так слишком многим обязан. Несколько намеков, которые он сделал, остались без внимания.
На четвертый день Аленка с утра пораньше решила пройтись по базару, но не успела добраться и до первого ряда, как перед ней выросли двое стражников. До этого они напряженно вглядывались в толпу и время от времени переводили глаза на развернутый бумажный столбец, видимо, высматривая конкретного человека по известным им признакам.
– Пойдешь, девка, с нами!
– Куда?
– Там увидишь!
На Аленку надели рукавицы, мешавшие сделать распальцовку. Однако вязать руки, что полагалось делать с теми, кого ожидал тяжелый допрос, не стали, и это несколько успокоило девочку. Кроме того, Аленка не ведала за собой вины, которая могла бы повлечь серьезное разбирательство. Под конвоем она проследовала в одну из палат Разбойного приказа, где возле стены стояла длинная скамья, и на ней уже сидело несколько девочек примерно одного возраста и роста с Аленкой, даже оттенок волос у них был похож. Напротив находился стол, за которым расположился приказной дьяк и двое подьячих, и полукруглая низкая дверь, обитая железом. Аленка заняла указанное ей место ближе к краю скамьи. Соседки, большинство из которых, были, по-видимому, спешно свезены из ближайших деревень, заметно нервничали. На Аленке была не форменная одежда кладоискателей, а обыкновенный сарафан; тем не менее, одна из девочек по каким-то приметам угадала в ней столичную жительницу и спросила негромко, что здесь происходит, полагая, что Аленка лучше осведомлена. Дьяк резким тоном велел хранить тишину.
Тишина, впрочем, вскоре была нарушена мерными шагами и позвякиванием железа, донесшимися из-за полукруглой двери. Она отворилась, и два солдата ввели в помещение закованного человека, всмотревшись в которого, Аленка невольно вздрогнула.
Перед ней стоял Федька Налим.
Лицо разбойного атамана перекосилось; он выбросил руку вперед, в направлении Аленки, насколько это позволяли кандалы, и крикнул:
– Вот она!
– А так ли, вор? – спросил дьяк.
– Да я эту стерву из тысячи узнаю!
В тот день Максим, как и Аверя, проснулся поздно и поэтому не слышал, как Аленка покидала дом. Это не был родительский дом: тот сгорел три года назад, когда Аверя и Аленка, уже осиротев, воспитывались вне столицы у Евфимия. Теперь ребята жили в избе, выделенной в особой слободе от Земского приказа, и делили ее с еще одним кладоискателем, пока не вернувшимся из путешествия.
– И того никак не приемлю. Окромя нее, никто мне не надобен!
– Вконец ты, видать, обабился! Чай, и во сне у тебя из тайного уда кровь заместо малафейки идет!
– Э, полегче!
– Коли ты свою женку не можешь держать в руках, как же отцов скипетр удержишь? – Петр приподнялся, и Василия обдало густым перегаром: выпитое вино начинало действовать на младшего царевича, толкая его к произнесению таких слов, которые не сорвались бы с его языка при других обстоятельствах. – Сдай мне его, как батюшка помрет, чему быть уж скоро! И казну тоже! А ты слаб...
– Слабостью коришь? Или забыл, как я тебя за лохмы таскал в ребячестве? И ныне то готов содеять!
Молчание Петра было сочтено вызовом. Василий соскочил на пол, и между братьями завязалась борьба. Первая минута никому не дала перевеса, но потом Петр стал уступать, по большей степени потому, что сознание его мутилось все более, и он понемногу терял концентрацию, необходимую для физического сопротивления. Вывернув брату руки назад, Василий прижал его лбом к стене, темной от сырости.
– Больно! Пусти!.. – прохрипел Петр.
– Признаешь, что ты хилей меня?
– Признаю!
– Прощения проси, сволочь!
– Прошу! Отпусти только!
Василий разжал пальцы. Пошатываясь, Петр добрел до полка и уселся, неподвижно уставившись в одну точку.
– Ты прав, брат, – промолвил он тихим голосом. – Во всем я тебе не ровня. Нет у меня ни лица пригожего, ни свиты верной, ни сундуков с богатым платьем. Царский сын, а живу хуже смерда! Чахну я возле тебя, как осинка под еловыми лапами! Даже вот эта баня...
Пьяные слезы потекли по щекам младшего сына. Василию стало жалко брата, в той мере, в какой он вообще был способен испытывать жалость к кому бы то ни было. Он сел рядом, обнял Петра и произнес:
– Ну, не хнычь! Мы с тобою воедино повязаны, обоих нас порчеными кличут. Правду ты баял: мне моего часа ждать недолго, а как получу казну, заткну рот всем горланам! Да нагуляюсь вволю тогда! И тебя уж милостью не оставлю.
Через некоторое время царевичи покинули баню – Петр раньше, Василий позже. По суете в палатах и резко увеличившемуся числу женской прислуги старший сын Дормидонта понял, что прибыл обоз царевны. Василий хотел повидаться с женой и вместе с тем боялся этой встречи; сама необходимость выбора раздражала его. Судьба избавила его от подобных терзаний: Марфа сама попалась ему навстречу в одном из дворцовых переходов в сопровождении двух сенных девушек. Она уже успела сменить строгую одежду, предназначенную для благочестивого путешествия, на роскошный наряд, приличествующий ее сану. Глаза супругов встретились, и несколько секунд они пристально глядели друг на друга; Василий попытался было заговорить, но у него будто отнялся язык. Впрочем, слова были излишни: из немой беседы царевич понял все, что требовалось, и, прежде всего, то, что благосклонности в эту ночь, как и во все предыдущие, он не дождется.
Постепенно смеркалось; на небе высветились первые звезды, а слуги начали зажигать свечи. Василий бесцельно бродил по дворцу, спустился и в сад, но тотчас вернулся. Им овладела какая-то тягучая скука, когда даже родной дом кажется неприбранным и неуютным. В конце концов ноги завели царевича в супружескую опочивальню, куда он меньше года назад под ликующие возгласы вносил на руках свою дородную жену после веселого свадебного пира и где теперь в золоченой зыбке спал его сын, наследник и надежда всей династии, которой положил начало Дормидонт. Василий подошел и взял ребенка на руки. Он сам не знал, зачем это сделал, было ли это естественным желанием приласкать ребенка или не менее естественным стремлением воспользоваться своим правом хозяина и прикоснуться к тому, что несомненно принадлежит тебе, но что ты в силу обстоятельств не всегда можешь даже видеть. Точно так же Василий не мог бы ответить, зачем он заходил сегодня к государю, искренне ли он интересовался здоровьем отца или, подстраховываясь, выставлял напоказ свою сыновнюю почтительность. Василий никогда не задумывался о мотивах своих действий или их последствиях: ни природные данные, ни весь ход его жизни не способствовали выработке в нем подобной привычки. Он мог лишь чувствовать, как эмоции и мысли сменяют друг друга, неуклонно, будто разматывается моток нитей в руках золотошвеи. В этой уютной горнице более чем где бы то ни было, Василий чувствовал себя обманутым и униженным. Ноющее чувство внизу живота – следствие неудовлетворенного мужского желания – заставляло коситься на широкую кровать, рассчитанную на двух человек, но нелепый водораздел, пролегший не так давно через жизнь царевича, лишил этот предмет своего изначального предназначения. Причина была рядом – маленькая, сморщенная, слишком абсурдная для той роли, которую играла теперь, и царевич не мог отделаться от мысли, что, не будь этого ребенка, все было бы гораздо лучше.
В сердце Василия закипела злоба.
Пальцы его сжались на горле младенца.
Нянька, неотлучно находившаяся при ребенке, сперва не понимала истинного смысла событий, разворачивающихся в метре от нее, тем более что их начало выглядело вполне невинным. Лишь когда младенческое тельце глухо стукнулось о ковер, она испустила пронзительный вопль. Василий отшатнулся к дверям и, тоже закричав, опрометью кинулся вон. Тотчас же он попал в руки сбежавшихся на шум придворных. Они буквально втолкнули Василия назад, в ту проклятую комнату, в которую он ни за что не хотел снова попадать и отдал бы ради этого половину оставшейся жизни. Царевич немедленно бросился к окну; по счастью, оно было забрано ставнями, а, чтобы их открыть, требовалось некоторое время, которого царевичу, разумеется, не дали: его оттащили силой и буквально бросили на кровать. Горница заполнилась народом; Василий вскоре перестал издавать бессвязные выкрики, которые, однако, помогли окружающим составить вполне верное представление о произошедшей катастрофе. Теперь царевич умолк и лишь затравленно переводил взгляд с одного лица на другое, отчетливо читая во всех взглядах одинаковую и причудливую смесь жалости и презрения. Боярин Никита Телепнев, приходивший утром к Дормидонту, распорядился о том немногом, что можно было сделать и что надлежало сделать как можно скорее: унести трупик ребенка и удалить из помещения няньку, которая все еще билась в истерике. Остальные приглушенно переговаривались:
– На царевича навели порчу!
– Не навели бы, не пожелай он сам своему дитяти худого!
– Государю лучше покамест не докладывать!
– От него и вовсе утаить можно! Не то с царевной!
– А где она?
– По доброму обычаю пошла омыться с дороги да позабавиться кривлянием шутих и гуслярским пением.
– Не век ей тешиться, вскоре придет сюда!
– Сказать разве, что ребеночек сам в одночасье помер?
– У него лицо почернело, и следы от пальцев на шее. Не поверит!
– Или выдумать, что неведомые лихие люди постарались?
– А с нянькой как быть? Ей ведь за недогляд и поноровку отвечать придется по всей строгости! А как ей каленое железо приложат к титькам, так небось поведает, кто государева внука жизни лишил! Марфа-то непременно припрется в застенок по такому случаю, и ей не воспретишь!
– Она же меня теперь со свету сживет! – простонал царевич.
– Кто сживет?
Приподняв голову, Василий увидел Петра. Младший брат, завалившийся спать сразу после бани, теперь встал, собственно говоря, по нужде, но инстинкт зеваки переборол естественную потребность и заставил отложить посещение отхожего места. Вопросов более общего характера Петр не задавал, видимо, успев перешепнуться с теми, кто стоял в задних рядах.
Василий впился глазами в брата.
– Это ты! – произнес он.
На лице Петра отразилось недоумение, похоже, искреннее. Он уже открыл рот, чтобы спросить, что же Василий имел в виду, но не успел произнести ни слова.
– Это ты! – сдавленно повторил Василий. – Ты, собака! Из зависти подтолкнул меня или подговорил кого так сделать! Думал, не простит мне такого отец и все тебе отпишет!
Вскочив, Василий ринулся на брата; думный дворянин Тимофей Стешин и один из солдат, прежде охранявший Дормидонта и сейчас сменившийся с поста, едва успели схватить его за руки.
– Пустите! – осатанело заорал царевич.
Петр тоже пришел в ярость.
– Если отец и лишит тебя наследства, – крикнул он, – то лишь по твоей вине! Замыслил грех свой на меня перевалить! Вот только не бывать по-твоему, брат! Сам, на своем горбу потащишь его до могилы! Да смотри, кровью по дороге не обделайся!
Резко развернувшись, Петр покинул комнату. Бешенство тотчас оставило Василия; он даже как будто обмяк, почти повиснув на руках людей, которые лишь тогда решились их разжать.
– Не потащу, – негромко произнес он. – Из кожи вылезу, мясо видно будет, а очищусь от погани. Батюшка от Жар-птицы спасения чает, упрошу, чтоб он мне ее отдал. Тогда я верну сына!
Царевич поспешил к дверям; никто не спросил его, намерен ли он немедленно исполнять то, что задумал, и помнит ли, что в столь позднее время доступ в покои Дормидонта воспрещен кому бы то ни было. Пересуды меж придворными прекратились; только некий дьяк, засидевшийся во дворце ради бумажной волокиты, сказал, обращаясь к своему приятелю из Разбойного приказа и глядя вслед Василию:
– Жолв ему, а не Жар-птица! Иной государь, попусти Бог подобное, погоревал бы малость, покаялся да и жил себе мирно. А этот так и будет мыкаться теперь!
– Так он с утробы порченый – что с него взять? – откликнулся собеседник.
Толпа рассеялась. Боярин Телепнев очутился в ее конце, возле дворянина Стешина; точнее, он намеренно задержался, чтобы потянуть старого товарища за рукав и потом уединиться для разговора, представлявшегося чрезвычайно важным. Оба они прошли в покои Телепнева, который, в силу своего высокого положения, имел право на особое жилье в самом дворце. Плотно прикрыв двери и задвинув засов, боярин спросил:
– За что царево дитя загубил, Тимофей Силыч?
Стешин пристально посмотрел на начальника Земского приказа, будто никогда его раньше не видел. Телепнев пояснил:
– Приметил я, как ты следил за Василием, а после, как он скрылся в опочивальне, сделал распальцовку.
Стешин не сразу отозвался; Телепнев не торопил его, зная, что ответ в конце концов получит. После полуминутной паузы Стешин мутно произнес:
– За свое дитя...
Боярин упрямым взглядом потребовал дальнейших разъяснений.
– Василий сына моего собаками затравил, – вымолвил Стешин.
– Что?
– Тому уже несколько лет. Василию не повезло на охоте: зверье на манки не шло, а использовать силу клада он не мог. Ты знаешь, Дормидонт царевичей таланами не балует и другим не велел так делать: боится, что сынки пожелают ему смерти. А мой сын в то время в лесу недалече от столицы редкие травы искал. Любознательный он был у меня, бесенок: все в нашем царстве хотел выведать, будто им и править намеревался. Вот Василий с досады да со скуки на него и спустил борзых. Мальчик мой после того денек только прожил. А женка моя с горя зачахла и через полгода тоже преставилась.
– Ты мне о том не говорил.
– А думаешь, легко лишний раз рану теребить? Жаловаться проку не было: где ж управы найти на Дормидонтова сына? Вот пусть теперь сам распробует, каково это – ребенка терять.
Телепнев, помедлив, вздохнул.
– Что ж, Тимофей Силыч, не могу тебя судить. Стар я – о своих грехах заботиться надобно.
– И о деле нашем. Не постигну: что же в нем пошло не так? Ведь о том свете в Синих горах, которого ты ждал двадцать пять лет, сообщили надежные люди, и не должно быть тому мороком или обманом.
– Я и далее подожду. А ежели Господь скажет: «Довольно ты, Никита Гаврилович, порадел о благе твоего царства в самую тяжелую пору» и призовет меня к себе, за двоих потрудишься.
– Потружусь, и борозды, что ты начал, не испорчу!
– Тогда и радость в конце испытаешь за двоих.
Глава 11.
Затянутый силок
Пантелей не разочаровал ребят и не заставил их маяться длительным ожиданием: он быстро вернул долг Авере, и Аверя в тот же день передал Дормидонту требуемое количество таланов. Максим полагал, что его друзья немедленно отправятся за информацией, ради которой он проделал с ними весь этот путь. Однако решительность Авери и Аленки, которую Максим имел возможность неоднократно наблюдать и которая заставляла симпатизировать им не меньше, чем проявленная к нему доброта, казалось, изменила юным кладоискателям перед последним усилием, ничтожнейшим по сравнению с прочими. В течение трех последующих дней Аверя и Аленка не были в книгохранилище, а если и посещали его, когда уходили со двора без Максима, то не говорили другу о результатах своих поисков. Максима это удивляло, но и только: он не осмеливался ни спрашивать напрямик, ни высказывать претензии, чувствуя, что и так слишком многим обязан. Несколько намеков, которые он сделал, остались без внимания.
На четвертый день Аленка с утра пораньше решила пройтись по базару, но не успела добраться и до первого ряда, как перед ней выросли двое стражников. До этого они напряженно вглядывались в толпу и время от времени переводили глаза на развернутый бумажный столбец, видимо, высматривая конкретного человека по известным им признакам.
– Пойдешь, девка, с нами!
– Куда?
– Там увидишь!
На Аленку надели рукавицы, мешавшие сделать распальцовку. Однако вязать руки, что полагалось делать с теми, кого ожидал тяжелый допрос, не стали, и это несколько успокоило девочку. Кроме того, Аленка не ведала за собой вины, которая могла бы повлечь серьезное разбирательство. Под конвоем она проследовала в одну из палат Разбойного приказа, где возле стены стояла длинная скамья, и на ней уже сидело несколько девочек примерно одного возраста и роста с Аленкой, даже оттенок волос у них был похож. Напротив находился стол, за которым расположился приказной дьяк и двое подьячих, и полукруглая низкая дверь, обитая железом. Аленка заняла указанное ей место ближе к краю скамьи. Соседки, большинство из которых, были, по-видимому, спешно свезены из ближайших деревень, заметно нервничали. На Аленке была не форменная одежда кладоискателей, а обыкновенный сарафан; тем не менее, одна из девочек по каким-то приметам угадала в ней столичную жительницу и спросила негромко, что здесь происходит, полагая, что Аленка лучше осведомлена. Дьяк резким тоном велел хранить тишину.
Тишина, впрочем, вскоре была нарушена мерными шагами и позвякиванием железа, донесшимися из-за полукруглой двери. Она отворилась, и два солдата ввели в помещение закованного человека, всмотревшись в которого, Аленка невольно вздрогнула.
Перед ней стоял Федька Налим.
Лицо разбойного атамана перекосилось; он выбросил руку вперед, в направлении Аленки, насколько это позволяли кандалы, и крикнул:
– Вот она!
– А так ли, вор? – спросил дьяк.
– Да я эту стерву из тысячи узнаю!
В тот день Максим, как и Аверя, проснулся поздно и поэтому не слышал, как Аленка покидала дом. Это не был родительский дом: тот сгорел три года назад, когда Аверя и Аленка, уже осиротев, воспитывались вне столицы у Евфимия. Теперь ребята жили в избе, выделенной в особой слободе от Земского приказа, и делили ее с еще одним кладоискателем, пока не вернувшимся из путешествия.