- Мне оставалось только ждать. Я знал, что она придет.
- Откуда такая уверенность?
- Потому что она всегда приходит. А сегодня именно тот день.
- Какой?
- Когда мне особенно будет больно. Я вчера виделся с дочерью, и весь последующий день для меня самый тяжелый. У меня никого нет, кроме моей девочки, и разлука с ней дается мне нелегко. Она это знает. Это как рана, с которой раз за разом срывают повязку. Я на какое-то время будто дичаю. Проявляю упрямство, говорю дерзости. А ей это нравится. Не моя дерзость, конечно, а повод затеять ссору. Она меня будто дразнит, не позволяет уползти в нору и там зализывать раны. Будь в моем распоряжении какое-то время, я бы излечил себя. Мне бы удалось вернуть себе хладнокровие и рассудок. Но она не позволяет мне это сделать. Ей нужно видеть, как я в отчаянии кусаю губы, как ломаю себя, как трещат мои кости. При этом мне полагается отвечать на любезности и выполнять прихоти высокородной дамы. Я должен быть ласков, покорен и нежен. Чего бы мне это не стоило… А если нет, то моя дочь пострадает. Ее похитят, или убьют. Вот я и подумал, что если это сегодня случится, я не выдержу. Сил нет. Она, вероятно, этого не понимает, или наоборот, слишком хорошо понимает, что я живой и мне… больно. Очень больно.
Говоря все это, я смотрю куда-то в сторону, а с последними словами обращаюсь к Жанет, будто за подтверждением, так ли это, действительно ли я живой. У нее лицо застывшее, яростное.
- Хватит, - решительно говорит она. – Иди ко мне.
Жанет протягивает руки, и я с готовностью повинуюсь. Ее волосы щекочут мне кожу, лезут в глаза, в рот, но я не борюсь с ними. Напротив, мне приятна их жестковатая бесцеремонность. Я прячу в них лицо, с мечтой окончательно запутаться и утонуть. Когда-то я уже касался их, рыжий локон, подобно пламени, царапнул щеку, и я все еще помню это щекочущее скольжение. Я мечтал испытать его вновь, стыдился и гнал соблазн прочь, но в полудреме возвращался к нему. Мне казалось, что, доведись мне коснуться ее волос еще раз, то все мои чаяния сбудутся. Все прочее уже за гранью желаний и доступно только богам. И вот я, ничтожный смертный, обнимаю ее, уже не прячу руки за спиной, цепляясь за иссохший стебель, а касаюсь ее тела, ощущаю ее живое присутствие, слышу ее дыхание. От ее кожи, матовой и теплой, мою ладонь отделяет преграда из расшитого бархата. Ткань облегает ее очень плотно, и я нахожу чуть заметную впадину между ее лопаток. Я тут же воображаю мягкий желобок, уходящий по ее спине вниз. От собственной дерзости у меня кружится голова. Тут же испытываю страх, что сжимаю ее слишком сильно, и чуть отстраняюсь. Но Жанет не подается назад. Она ободряюще целует меня в уголок рта, в подбородок и выдыхает в самое ухо:
- Смелее.
Трется прохладной щекой о мою, пылающую. И снова коротко трогает губами. Я сглатываю ком и ладонью провожу по ее спине вверх, к затылку. У меня колотится сердце, дыхание срывается. Я будто узник, после долгих лет заключения в темноте, вышедший на свет. Перед этим узником лестница, а наверху узкий лаз. И там слепящее солнце. Он ставит ногу на первую ступень и обнаруживает, что разучился ходить. Ему надо начинать все сначала. А я разучился быть любовником, я стал вещью, безропотным, говорящим механизмом, который приводится в действие нажатием рычага. Этот механизм не умеет действовать самостоятельно, он умеет только исполнять. Как же ему сдвинуться с места? Без кнута, без понуканий. Будто счастливый парус под напором свежего бриза. Как страшно. И сладко. И мучительно стыдно. Если бы она только помогла мне, указала бы, что делать. Но Жанет молчит, вернее, она шепчет мне что-то на ухо, что-то пронзительно нежное, но из-за шумящей в голове крови слов не разобрать. Там, где кончается кружево ее воротника, матовый блеск кожи. Мягкая линия шеи и чуть выступающая ключица. Я осмеливаюсь прикоснуться. Я должен быть осторожен, ибо она не может быть настоящей. Это волшебным образом сгустившийся солнечный свет, который принял облик женщины. Летом она вдыхала запах цветущих трав, подставляла свое лицо первым лучам, и потом прятала щедрый дар небес в самой себе. Солнечный свет осаждался в ней будто золотой песок, он просачивался сквозь кожу, окрашивая волосы и проступая чередой веснушек. А она все вдыхала и вдыхала. И вот она принесла этот обрывок лета сюда, в декабрьскую тьму. Она светится манящим, ласкающим теплом, в котором так упоительно лишиться разума.
Жанет смотрит на меня, и в ее глазах то же солнечное торжество, гибельное пламя для обезумевшего мотылька. Я не могу противостоять этому зову, я преодолеваю стыд и страх, и свою ничтожную ограниченность смертного. Я снова обнимаю ее, но уже с древним изначальным пылом любовника. Я уже знаю, как надо касаться ее, как ласкать, как владеть ею по праву возлюбленного; как ощутить этот тиранический триумф мужчины. Жанет не торопит и не препятствует. Она не направляет меня и ни о чем не просит. Она только касается ладонями моего лица и гладит мои волосы. А я, ободренный этой безнаказанностью, распутываю шнурки ее корсажа. И обнаруживаю, что на груди у нее тоже веснушки… На молочно-белой коже они будто золотые звездочки вокруг двух розовых планет. Жанет будто ненароком сгибает ногу, и обнажается ее затянутое в шелк колено. Она опирается на локоть и откидывается назад. Повыше ее подвязки упругое гладкое бедро, и я уже чувствую безумное сожаление из-за собственного несовершенства. Мне бы хотелось ласкать ее всю, каждую ее клеточку, не отрывать губ от ее рта, и в то же время жадно наслаждаться округлостью ее груди и податливостью живота, ощущать ее всем телом, а не одной неуклюжей ладонью. Я чувствую, что слишком поспешен и почти груб, но желание мое так сильно, что разрывает изнутри болью. Я не могу остановиться. Мой разум окончательно меркнет. Я только стонущее, бьющееся тело. Мой порыв – это мольба. Когда-то отвергнутый, изгнанный, обращенный в жалкий осколок, я желаю вернуться к блаженной целостности. Я хочу погрузиться до конца и утратить ненавистную, алчную самость. Я уже не молю, я требую, я бьюсь в невидимую стену, за которой меня ждет лучезарное небытие. Там я найду то, что потерял. Моя отделенная душа, моя противоположность. Я не буду более покинут и ничтожен, я стану частью великого целого. Сорвавшаяся капля мечтает о гремящем потоке, который унесет ее к далекому морю, зерно пшеницы о влажном земном лоне, которое примет его и взрастит. Мука нестерпимая, но стена все тоньше… Я совсем близко. Только бы не задохнуться от подступающей радости, не ослепнуть. По спине пробегает огненный всполох. Сейчас я обращусь в обугленного, стенающего еретика. И буду проклят, или вознесен. Когда стена, наконец, идет трещинами, рушится, с губ моих срывается хрип. Я хочу кричать, но горло перехватывает какая-то шершавая судорога, глушит и пресекает крик. Но преграда поддается, и я проваливаюсь в сияющее жерло, где меня ждет полный распад, огненная тишина и кратковременное безмыслие. Мое тело теряет свои границы, расползаясь, и восторг раздирает его на тонкие лоскуты. Я получил вечное прощение, я помилован. Я свободен.
Это похоже на обморок или кратковременный паралич. Мое тело подверглось такому опустошению, что, вероятно, стало прозрачным. Во всяком случае, я его не чувствую. Голова отяжелела, и мне ее не поднять. Рука Жанет все так же успокаивающе касается моего затылка. А губы ее у моего виска. Она вкрадчиво прикасается. Я знаю, что жилка на этом виске все еще бешено пульсирует. Я слышу прерывистый шум. А она угадывает его через кожу. Ее руки, слабые и невесомые, внезапно обретают стойкость виноградного стебля, и ползут, обвивая. Она чуть подается вперед, будто желая заманить меня еще глубже, по ту сторону ослепительной бездны, где я останусь навсегда, растворенным. Я и сам жажду вечного пленения, но у меня нет сил, я себя исчерпал. Уже не я заполняю ее, а она меня, своей всепоглощающей нежностью, своим глубинным покоем. Она отдает то, что взяла, восполняя убыль своим присутствием. Дыхания наши сливаются, и мне уже не распознать, где она, а где я. Ее висок так же влажен, как и мой, а черная прядь поглощает рыжий всполох. Ее руки, с потусторонним могуществом, оплетают меня всего, и я нежусь, тону в этом затянувшемся беспамятстве. Мне больше нечего желать и некуда идти. Я вернулся.
Жанет бережно отбрасывает волосы с моего лба. Это ее движение, очень деликатное, возвращает меня к действительности, и я чувствую, как занемел мой локоть, на который я все это время опирался, и как горит ее щека, слившаяся с моей. Бог мой, ей же нечем дышать! Я хочу пошевелиться, но Жанет меня не пускает.
- Подожди, - шепчет она, - еще немного…
Как же она может это выносить! Я ее всю измял, изломал, у нее должно быть ноют ребра. В своем исступлении я был немилосерден. Но Жанет обнимает меня за шею и даже закидывает ногу так, чтобы я не мог освободиться.
- Побудь еще немного со мной, не уходи. Мне приятно чувствовать твое тело. И твою усталость.
Я все же переношу тяжесть на свой злополучный локоть, чтобы она могла вздохнуть, и несколько отстраняюсь. Между нами снова пропасть телесного бытия, наши души разлучены и замкнуты в плотские сосуды. Рассудок рассекает, делит и препятствует. Будто и не было ничего. Но я вижу ее лицо. У разлуки, постигшей нас, есть обратная сторона. Я могу любоваться лицом женщины. Она чуть утомлена и волосы ее в беспорядке. На левой скуле пламенеет пятно. Это след моей отяжелевшей головы. Как у всех рыжих, кожа у нее очень чувствительная, от прикосновения наливается кровью, едва не вспыхивает огнем. Но сейчас этот односторонний румянец удивительно ее красит.
- Не смотри на меня, - вдруг говорит Жанет.
- Почему?
- Я дурнушка. У меня веснушки и вздернутый нос.
Ее голос звучит глуховато, без привычного насмешливого задора.
- А мне понравились… веснушки, и нос тоже…
Она улыбается, а мне вдруг становится неловко, стыдно за нетерпение и грубость. И чем яснее сознание, тем нестерпимей стыд. Как же я мог так поступить с ней! Как посмел коснуться! Я вел себя, как настоящий варвар. Дикий германец! Я овладел ею, будто она захваченная в бою пленница. И нечего оправдывать себя ее попустительством. Но стыд чувство не единственное. Я чувствую еще и гордость. Другая ипостась варвара! Да, да, я горжусь собой, так доволен и уверен в себе, что готов отвечать на соленые шуточки самого Зевса, этого олимпийского распутника. Нет причин краснеть и смущаться. И слушать бы не стал его хвастливых речей, больше приличествующих пьяному ландскнехту. Он плут и совратитель, тогда как я… А кто же я? Черед стыда остудить гордыню, пихнуть в бок раздувшееся самолюбие. Я вовсе не бог, а лишившийся рассудка мальчишка… Это смешение восторга со стыдом производит странное действие. Лед и пламень, запертые в узкую, герметичную колбу, не истребляют друг друга, а дробятся и смешиваются, обращаясь в обжигающий субстрат. Я принимаю его, как эфирное, неведомое лекарство, которое, растекаясь, излечивает раны. Горечь яда и добрый глоток вина. Я хмелею.
- Жанет, - произношу я в смятении, - ваше высочество…
Я не смогу ей этого объяснить, нет таких слов. Но она их и не требует. Она знает.
- Я люблю тебя, - вдруг ясно и просто говорит Жанет, - и хочу, чтобы ты был счастлив.
От щемящей нежности и того же стыда, от неловкости и блаженства я снова прячу лицо. А Жанет смеется и тихо жалуется на ноющие ребра и боль в затекшей спине.
19
Она сама подписала грязный донос на судьбу и душу, поставила две буквы имени под чудовищным откровением. О ней теперь все известно. Если на это клеймо когда-нибудь взглянет женщина (от этой мысли Клотильду передернуло), она узнает главную тайну своей предшественницы: она, герцогиня Ангулемская, потерпела сокрушительное поражение. Коснувшись этих загрубевших букв рукой, неведомая женщина презрительно усмехнется. Как ничтожна должна быть та любовница, что утверждает свою власть над мужчиной каленым железом!
Они всегда уходят на рассвете. Рассвет известный вор. Он подкрадывается, проникает в окно и крадет. Я остаюсь один. Мадлен, мой новорожденный сын, отец Мартин. Все они ушли на рассвете. Первый утренний час разлучил меня с дочерью. С рассветом исчезла Жанет. Я даже не задаюсь вопросом, так ли это. Я знаю. Я один в своей темнице. Ее нет. Слева от меня бледный прямоугольник окна, справа – темная пасть камина. А между ними одинокий узник. Я даже не уверен, была ли она здесь. Возможно, это был только сон. Яркий, сладостный, дарованный как утешение. Боги время от времени все же исполняют желания смертных – посылают им сны. В эту ночь их выбор пал на меня.
Я не хочу просыпаться. Пусть рассудок бдит, но я жмурюсь и даже прижимаю к глазам кулаки. Если я и дальше останусь в неподвижности и темноте, сознание отступит, я растворюсь, и черный поток унесет меня к желанным берегам. Обратно я не вернусь, останусь там навсегда. Не будет больше ужаса пробуждения. Но рассудок настойчив. Он швыряет в застоявшуюся воду камешки мыслей, поднимая со дна сверкающие пузырьки. Я вижу на дне жемчуг и тянусь за ним. Мои воспоминания. Я и хотел бы вновь заснуть, но эти воспоминания так упоительно сладостны, так желанны, что я не в силах преодолеть соблазн.
Она была здесь. Постель остыла, но еще хранит ее запах, а на подушке длинный рыжий волос. Золотая извилистая тропка. Путь сквозь белую тишину. Я медленно веду пальцем от начала волоска к его корню. И наоборот. На шелковой поверхности пологая впадина от ее головы, а вот эта, поглубже и меньше размером, от ее локтя. Она опиралась на локоть, когда смотрела на меня. А я в это время изо всех сил боролся с дремотой. Я не желал уступать. Но Жанет каким-то волшебным образом, заклинанием или лаской, подтолкнула меня в объятия Морфея. Она хотела, чтобы я уснул. Близился рассвет, час разлуки. Оставаться дольше было опасно, она должна была уйти. Покинуть меня. И она не хотела прощаться. Чтобы не давать обещаний и не ждать моих. Она избавила меня от бремени надежды, от последних слов. Я потерял ее, но это случилось до рассвета, во сне. Я не видел ее исчезающей во мраке, не слышал удаляющихся шагов. Она просто исчезла. Превратилась в сон. В сон, который остается в теле блаженной истомой и живет в нем еще много часов, даруя тихую потаенную радость. Я сытый, довольный, и вид у меня, вероятно, до крайности глупый. Я узник, проснувшийся счастливым. Счастливый узник. Оксиморон.
В гостиной кто-то осторожно ходит. Перекладывает предметы, постукивает. Предположение невероятно, но все же это первое, что приходит мне в голову – Жанет! Это она! В гостиной часть ее одежды. Кажется, она жаловалась, что потеряла чулки. Я был так напорист, что едва не сорвал с них подвязки. Она затем нашла одну из них на хоботе подзорной трубы. Как же она смеялась! Или нет… Дело не в одежде. Она проголодалась. У меня же ничего не было, кроме рождественского пирога, к тому же, он оказался таким сладким, так щедро пропитан цветочной патокой, что, проглотив по куску, мы едва разлепили зубы. Жанет, деликатно отломив краешек, ознакомилась с медовым вкусом и воскликнула, что такому медоточивому созданию самое место при дворе. Окрестив кулинарное чудо «мадам Гатo», Жанет устроила церемонию представления.
- Откуда такая уверенность?
- Потому что она всегда приходит. А сегодня именно тот день.
- Какой?
- Когда мне особенно будет больно. Я вчера виделся с дочерью, и весь последующий день для меня самый тяжелый. У меня никого нет, кроме моей девочки, и разлука с ней дается мне нелегко. Она это знает. Это как рана, с которой раз за разом срывают повязку. Я на какое-то время будто дичаю. Проявляю упрямство, говорю дерзости. А ей это нравится. Не моя дерзость, конечно, а повод затеять ссору. Она меня будто дразнит, не позволяет уползти в нору и там зализывать раны. Будь в моем распоряжении какое-то время, я бы излечил себя. Мне бы удалось вернуть себе хладнокровие и рассудок. Но она не позволяет мне это сделать. Ей нужно видеть, как я в отчаянии кусаю губы, как ломаю себя, как трещат мои кости. При этом мне полагается отвечать на любезности и выполнять прихоти высокородной дамы. Я должен быть ласков, покорен и нежен. Чего бы мне это не стоило… А если нет, то моя дочь пострадает. Ее похитят, или убьют. Вот я и подумал, что если это сегодня случится, я не выдержу. Сил нет. Она, вероятно, этого не понимает, или наоборот, слишком хорошо понимает, что я живой и мне… больно. Очень больно.
Говоря все это, я смотрю куда-то в сторону, а с последними словами обращаюсь к Жанет, будто за подтверждением, так ли это, действительно ли я живой. У нее лицо застывшее, яростное.
- Хватит, - решительно говорит она. – Иди ко мне.
Жанет протягивает руки, и я с готовностью повинуюсь. Ее волосы щекочут мне кожу, лезут в глаза, в рот, но я не борюсь с ними. Напротив, мне приятна их жестковатая бесцеремонность. Я прячу в них лицо, с мечтой окончательно запутаться и утонуть. Когда-то я уже касался их, рыжий локон, подобно пламени, царапнул щеку, и я все еще помню это щекочущее скольжение. Я мечтал испытать его вновь, стыдился и гнал соблазн прочь, но в полудреме возвращался к нему. Мне казалось, что, доведись мне коснуться ее волос еще раз, то все мои чаяния сбудутся. Все прочее уже за гранью желаний и доступно только богам. И вот я, ничтожный смертный, обнимаю ее, уже не прячу руки за спиной, цепляясь за иссохший стебель, а касаюсь ее тела, ощущаю ее живое присутствие, слышу ее дыхание. От ее кожи, матовой и теплой, мою ладонь отделяет преграда из расшитого бархата. Ткань облегает ее очень плотно, и я нахожу чуть заметную впадину между ее лопаток. Я тут же воображаю мягкий желобок, уходящий по ее спине вниз. От собственной дерзости у меня кружится голова. Тут же испытываю страх, что сжимаю ее слишком сильно, и чуть отстраняюсь. Но Жанет не подается назад. Она ободряюще целует меня в уголок рта, в подбородок и выдыхает в самое ухо:
- Смелее.
Трется прохладной щекой о мою, пылающую. И снова коротко трогает губами. Я сглатываю ком и ладонью провожу по ее спине вверх, к затылку. У меня колотится сердце, дыхание срывается. Я будто узник, после долгих лет заключения в темноте, вышедший на свет. Перед этим узником лестница, а наверху узкий лаз. И там слепящее солнце. Он ставит ногу на первую ступень и обнаруживает, что разучился ходить. Ему надо начинать все сначала. А я разучился быть любовником, я стал вещью, безропотным, говорящим механизмом, который приводится в действие нажатием рычага. Этот механизм не умеет действовать самостоятельно, он умеет только исполнять. Как же ему сдвинуться с места? Без кнута, без понуканий. Будто счастливый парус под напором свежего бриза. Как страшно. И сладко. И мучительно стыдно. Если бы она только помогла мне, указала бы, что делать. Но Жанет молчит, вернее, она шепчет мне что-то на ухо, что-то пронзительно нежное, но из-за шумящей в голове крови слов не разобрать. Там, где кончается кружево ее воротника, матовый блеск кожи. Мягкая линия шеи и чуть выступающая ключица. Я осмеливаюсь прикоснуться. Я должен быть осторожен, ибо она не может быть настоящей. Это волшебным образом сгустившийся солнечный свет, который принял облик женщины. Летом она вдыхала запах цветущих трав, подставляла свое лицо первым лучам, и потом прятала щедрый дар небес в самой себе. Солнечный свет осаждался в ней будто золотой песок, он просачивался сквозь кожу, окрашивая волосы и проступая чередой веснушек. А она все вдыхала и вдыхала. И вот она принесла этот обрывок лета сюда, в декабрьскую тьму. Она светится манящим, ласкающим теплом, в котором так упоительно лишиться разума.
Жанет смотрит на меня, и в ее глазах то же солнечное торжество, гибельное пламя для обезумевшего мотылька. Я не могу противостоять этому зову, я преодолеваю стыд и страх, и свою ничтожную ограниченность смертного. Я снова обнимаю ее, но уже с древним изначальным пылом любовника. Я уже знаю, как надо касаться ее, как ласкать, как владеть ею по праву возлюбленного; как ощутить этот тиранический триумф мужчины. Жанет не торопит и не препятствует. Она не направляет меня и ни о чем не просит. Она только касается ладонями моего лица и гладит мои волосы. А я, ободренный этой безнаказанностью, распутываю шнурки ее корсажа. И обнаруживаю, что на груди у нее тоже веснушки… На молочно-белой коже они будто золотые звездочки вокруг двух розовых планет. Жанет будто ненароком сгибает ногу, и обнажается ее затянутое в шелк колено. Она опирается на локоть и откидывается назад. Повыше ее подвязки упругое гладкое бедро, и я уже чувствую безумное сожаление из-за собственного несовершенства. Мне бы хотелось ласкать ее всю, каждую ее клеточку, не отрывать губ от ее рта, и в то же время жадно наслаждаться округлостью ее груди и податливостью живота, ощущать ее всем телом, а не одной неуклюжей ладонью. Я чувствую, что слишком поспешен и почти груб, но желание мое так сильно, что разрывает изнутри болью. Я не могу остановиться. Мой разум окончательно меркнет. Я только стонущее, бьющееся тело. Мой порыв – это мольба. Когда-то отвергнутый, изгнанный, обращенный в жалкий осколок, я желаю вернуться к блаженной целостности. Я хочу погрузиться до конца и утратить ненавистную, алчную самость. Я уже не молю, я требую, я бьюсь в невидимую стену, за которой меня ждет лучезарное небытие. Там я найду то, что потерял. Моя отделенная душа, моя противоположность. Я не буду более покинут и ничтожен, я стану частью великого целого. Сорвавшаяся капля мечтает о гремящем потоке, который унесет ее к далекому морю, зерно пшеницы о влажном земном лоне, которое примет его и взрастит. Мука нестерпимая, но стена все тоньше… Я совсем близко. Только бы не задохнуться от подступающей радости, не ослепнуть. По спине пробегает огненный всполох. Сейчас я обращусь в обугленного, стенающего еретика. И буду проклят, или вознесен. Когда стена, наконец, идет трещинами, рушится, с губ моих срывается хрип. Я хочу кричать, но горло перехватывает какая-то шершавая судорога, глушит и пресекает крик. Но преграда поддается, и я проваливаюсь в сияющее жерло, где меня ждет полный распад, огненная тишина и кратковременное безмыслие. Мое тело теряет свои границы, расползаясь, и восторг раздирает его на тонкие лоскуты. Я получил вечное прощение, я помилован. Я свободен.
Это похоже на обморок или кратковременный паралич. Мое тело подверглось такому опустошению, что, вероятно, стало прозрачным. Во всяком случае, я его не чувствую. Голова отяжелела, и мне ее не поднять. Рука Жанет все так же успокаивающе касается моего затылка. А губы ее у моего виска. Она вкрадчиво прикасается. Я знаю, что жилка на этом виске все еще бешено пульсирует. Я слышу прерывистый шум. А она угадывает его через кожу. Ее руки, слабые и невесомые, внезапно обретают стойкость виноградного стебля, и ползут, обвивая. Она чуть подается вперед, будто желая заманить меня еще глубже, по ту сторону ослепительной бездны, где я останусь навсегда, растворенным. Я и сам жажду вечного пленения, но у меня нет сил, я себя исчерпал. Уже не я заполняю ее, а она меня, своей всепоглощающей нежностью, своим глубинным покоем. Она отдает то, что взяла, восполняя убыль своим присутствием. Дыхания наши сливаются, и мне уже не распознать, где она, а где я. Ее висок так же влажен, как и мой, а черная прядь поглощает рыжий всполох. Ее руки, с потусторонним могуществом, оплетают меня всего, и я нежусь, тону в этом затянувшемся беспамятстве. Мне больше нечего желать и некуда идти. Я вернулся.
Жанет бережно отбрасывает волосы с моего лба. Это ее движение, очень деликатное, возвращает меня к действительности, и я чувствую, как занемел мой локоть, на который я все это время опирался, и как горит ее щека, слившаяся с моей. Бог мой, ей же нечем дышать! Я хочу пошевелиться, но Жанет меня не пускает.
- Подожди, - шепчет она, - еще немного…
Как же она может это выносить! Я ее всю измял, изломал, у нее должно быть ноют ребра. В своем исступлении я был немилосерден. Но Жанет обнимает меня за шею и даже закидывает ногу так, чтобы я не мог освободиться.
- Побудь еще немного со мной, не уходи. Мне приятно чувствовать твое тело. И твою усталость.
Я все же переношу тяжесть на свой злополучный локоть, чтобы она могла вздохнуть, и несколько отстраняюсь. Между нами снова пропасть телесного бытия, наши души разлучены и замкнуты в плотские сосуды. Рассудок рассекает, делит и препятствует. Будто и не было ничего. Но я вижу ее лицо. У разлуки, постигшей нас, есть обратная сторона. Я могу любоваться лицом женщины. Она чуть утомлена и волосы ее в беспорядке. На левой скуле пламенеет пятно. Это след моей отяжелевшей головы. Как у всех рыжих, кожа у нее очень чувствительная, от прикосновения наливается кровью, едва не вспыхивает огнем. Но сейчас этот односторонний румянец удивительно ее красит.
- Не смотри на меня, - вдруг говорит Жанет.
- Почему?
- Я дурнушка. У меня веснушки и вздернутый нос.
Ее голос звучит глуховато, без привычного насмешливого задора.
- А мне понравились… веснушки, и нос тоже…
Она улыбается, а мне вдруг становится неловко, стыдно за нетерпение и грубость. И чем яснее сознание, тем нестерпимей стыд. Как же я мог так поступить с ней! Как посмел коснуться! Я вел себя, как настоящий варвар. Дикий германец! Я овладел ею, будто она захваченная в бою пленница. И нечего оправдывать себя ее попустительством. Но стыд чувство не единственное. Я чувствую еще и гордость. Другая ипостась варвара! Да, да, я горжусь собой, так доволен и уверен в себе, что готов отвечать на соленые шуточки самого Зевса, этого олимпийского распутника. Нет причин краснеть и смущаться. И слушать бы не стал его хвастливых речей, больше приличествующих пьяному ландскнехту. Он плут и совратитель, тогда как я… А кто же я? Черед стыда остудить гордыню, пихнуть в бок раздувшееся самолюбие. Я вовсе не бог, а лишившийся рассудка мальчишка… Это смешение восторга со стыдом производит странное действие. Лед и пламень, запертые в узкую, герметичную колбу, не истребляют друг друга, а дробятся и смешиваются, обращаясь в обжигающий субстрат. Я принимаю его, как эфирное, неведомое лекарство, которое, растекаясь, излечивает раны. Горечь яда и добрый глоток вина. Я хмелею.
- Жанет, - произношу я в смятении, - ваше высочество…
Я не смогу ей этого объяснить, нет таких слов. Но она их и не требует. Она знает.
- Я люблю тебя, - вдруг ясно и просто говорит Жанет, - и хочу, чтобы ты был счастлив.
От щемящей нежности и того же стыда, от неловкости и блаженства я снова прячу лицо. А Жанет смеется и тихо жалуется на ноющие ребра и боль в затекшей спине.
19
Она сама подписала грязный донос на судьбу и душу, поставила две буквы имени под чудовищным откровением. О ней теперь все известно. Если на это клеймо когда-нибудь взглянет женщина (от этой мысли Клотильду передернуло), она узнает главную тайну своей предшественницы: она, герцогиня Ангулемская, потерпела сокрушительное поражение. Коснувшись этих загрубевших букв рукой, неведомая женщина презрительно усмехнется. Как ничтожна должна быть та любовница, что утверждает свою власть над мужчиной каленым железом!
***
Они всегда уходят на рассвете. Рассвет известный вор. Он подкрадывается, проникает в окно и крадет. Я остаюсь один. Мадлен, мой новорожденный сын, отец Мартин. Все они ушли на рассвете. Первый утренний час разлучил меня с дочерью. С рассветом исчезла Жанет. Я даже не задаюсь вопросом, так ли это. Я знаю. Я один в своей темнице. Ее нет. Слева от меня бледный прямоугольник окна, справа – темная пасть камина. А между ними одинокий узник. Я даже не уверен, была ли она здесь. Возможно, это был только сон. Яркий, сладостный, дарованный как утешение. Боги время от времени все же исполняют желания смертных – посылают им сны. В эту ночь их выбор пал на меня.
Я не хочу просыпаться. Пусть рассудок бдит, но я жмурюсь и даже прижимаю к глазам кулаки. Если я и дальше останусь в неподвижности и темноте, сознание отступит, я растворюсь, и черный поток унесет меня к желанным берегам. Обратно я не вернусь, останусь там навсегда. Не будет больше ужаса пробуждения. Но рассудок настойчив. Он швыряет в застоявшуюся воду камешки мыслей, поднимая со дна сверкающие пузырьки. Я вижу на дне жемчуг и тянусь за ним. Мои воспоминания. Я и хотел бы вновь заснуть, но эти воспоминания так упоительно сладостны, так желанны, что я не в силах преодолеть соблазн.
Она была здесь. Постель остыла, но еще хранит ее запах, а на подушке длинный рыжий волос. Золотая извилистая тропка. Путь сквозь белую тишину. Я медленно веду пальцем от начала волоска к его корню. И наоборот. На шелковой поверхности пологая впадина от ее головы, а вот эта, поглубже и меньше размером, от ее локтя. Она опиралась на локоть, когда смотрела на меня. А я в это время изо всех сил боролся с дремотой. Я не желал уступать. Но Жанет каким-то волшебным образом, заклинанием или лаской, подтолкнула меня в объятия Морфея. Она хотела, чтобы я уснул. Близился рассвет, час разлуки. Оставаться дольше было опасно, она должна была уйти. Покинуть меня. И она не хотела прощаться. Чтобы не давать обещаний и не ждать моих. Она избавила меня от бремени надежды, от последних слов. Я потерял ее, но это случилось до рассвета, во сне. Я не видел ее исчезающей во мраке, не слышал удаляющихся шагов. Она просто исчезла. Превратилась в сон. В сон, который остается в теле блаженной истомой и живет в нем еще много часов, даруя тихую потаенную радость. Я сытый, довольный, и вид у меня, вероятно, до крайности глупый. Я узник, проснувшийся счастливым. Счастливый узник. Оксиморон.
В гостиной кто-то осторожно ходит. Перекладывает предметы, постукивает. Предположение невероятно, но все же это первое, что приходит мне в голову – Жанет! Это она! В гостиной часть ее одежды. Кажется, она жаловалась, что потеряла чулки. Я был так напорист, что едва не сорвал с них подвязки. Она затем нашла одну из них на хоботе подзорной трубы. Как же она смеялась! Или нет… Дело не в одежде. Она проголодалась. У меня же ничего не было, кроме рождественского пирога, к тому же, он оказался таким сладким, так щедро пропитан цветочной патокой, что, проглотив по куску, мы едва разлепили зубы. Жанет, деликатно отломив краешек, ознакомилась с медовым вкусом и воскликнула, что такому медоточивому созданию самое место при дворе. Окрестив кулинарное чудо «мадам Гатo», Жанет устроила церемонию представления.