Глава 1
В день похорон маменьки Норы пчёлы в нашем саду вели себя так, словно ничего не случилось. Они деловито гудели над поздней лавандой, ныряли в раскрытые чашечки мальвы и сердито толкались возле ульев. Солнце грело потемневшие доски, пахло воском, мёдом и нагретой травой. Всё было привычным до жестокости. Даже старая груша у колодца, которую маменька каждую весну обещала спилить, шевелила листьями и роняла на землю мелкие твёрдые плоды. Только под восточной яблоней лежала свежая земля.
Я стояла перед невысоким холмиком, сжимая в руке веточку розмарина. В наших краях розмарин клали в могилу, чтобы умершего помнили, хотя маменька считала этот обычай расточительством.
«Память в голове держат, девочка, а хорошую траву — в сухом ящике», — непременно сказала бы она, увидев, сколько душистых веточек сельчане бросили на крышку гроба. Но сказать уже не могла.
Я опустилась на колени и воткнула розмарин в рыхлую землю. Пальцы сразу испачкались, под ноготь забился тёмный комочек. Можно было надеть перчатки. Маменька учила меня беречь руки: по трещинам в коже в тело проникает зараза, а лекарка с больными пальцами полезна примерно так же, как беззубая пила. Утром я даже положила перчатки возле двери, но забыла их там.
Последнюю неделю я вообще многое забывала: закрыть заслонку в печи, посолить суп, подоить козу до того, как та начинала возмущённо бодать дверь хлева. Дважды ставила на огонь пустой чайник, а вчера обнаружила нож для хлеба в корзине с чистым бельём. Маменька посмеялась бы, потом нахмурилась и велела поспать. Я бы ответила, что непременно посплю, когда закончу работу. Теперь никто не приказывал мне отдыхать.
Я поднялась и оглянулась на людей, собравшихся за плетнём. Они пришли из трёх ближайших деревень и стояли неловкой плотной группой, не зная, пора ли уходить или следует ещё немного помолчать. Мужчины сняли шапки. Женщины держали корзины, свёртки и кувшины — будто опасались, что я останусь без маменьки и немедленно забуду, чем питаются живые люди.
Староста Элмер первым переступил с ноги на ногу.
— Хорошая была женщина, — произнёс он, разглаживая седые усы. — Строгая, конечно. Мою Марту однажды половником ударила.
— Ваша Марта пришла к ней на девятом месяце и предложила помочь передвинуть сундук, — напомнила я. — Маменька сочла, что словами до неё не достучаться.
— Так ведь помогло. — Староста вздохнул и снова посмотрел на могилу. — Марта после того три дня сидела смирно. Редкое событие.
Его жена, стоявшая рядом с младшей дочерью, шмыгнула носом.
— Нора нашего Фина приняла, когда повитуха из Торнли в снегу застряла. Он тогда не дышал. Она его вниз головой держала, по пяткам хлопала и ругалась так, что ребёнок, должно быть, решил вернуться из одного любопытства.
Фину исполнилось восемь. Сейчас он прятался за материной юбкой, крепко прижимая к груди деревянную лошадку, и смотрел на могилу круглыми испуганными глазами. Маменька говорила, что дети понимают смерть лучше взрослых: взрослые придумывают красивые слова, а дети сразу замечают, что человека больше нет за столом.
— Она ещё говорила, что у него лёгкие хорошие, — добавила Марта, вытирая щёку краем платка. — И что голос будет громкий.
— В этом она не ошиблась, — согласился староста.
Люди тихо засмеялись. Смех получился виноватым, но мне стало легче. Маменька Нора не любила торжественной скорби и наверняка рассердилась бы, увидев, как мы стараемся выглядеть достойно, вместо того чтобы вспомнить хоть что-нибудь живое.
Постепенно заговорили все. Мельник рассказал, как она заставила его три недели пить горький настой, а позже призналась, что последние семь дней наливала в кружку обычную воду: хотела проверить, не выздоравливает ли он от одного страха перед следующим приёмом. Жена угольщика вспомнила, как маменька Нора ночью шла через лес к её заболевшему сыну и всю дорогу бранила мужа за плохой фонарь. Молодая Гвен, недавно родившая двойню, ничего не сказала — только обняла меня и заплакала в плечо.
Именно от Гвен маменька возвращалась неделю назад.
Роды начались раньше срока и длились почти сутки. Мальчики лежали неправильно; один родился слабым, второй долго не подавал голоса. Маменька спасла обоих, а на обратном пути попала под холодный дождь. Она вошла в дом промокшая до нижней рубашки, поставила корзину на стол и первым делом сообщила, что Гвен следует кормить крепким бульоном, а не той водицей, которую её свекровь называет супом.
Только потом позволила мне снять с неё плащ. К вечеру у неё начался жар. Я сделала всё, чему она меня учила. Растирала руки и ноги, меняла влажное бельё, поила маленькими глотками, проветривала комнату, следила, чтобы в груди не скапливалась тяжесть. На третий день послала мальчишку за старым доктором Фоули в Харроуфилд. Доктор передал порошки и велел не беспокоить его без крайней надобности. Крайняя надобность, по-видимому, должна была сама явиться в город, снять шляпу и оплатить визит серебром.
Порошки маменька понюхала, поморщилась и сказала, что за такую смесь приличного аптекаря следовало бы отлупить его же ступкой. На шестую ночь она перестала узнавать комнату. На седьмое утро попросила открыть окно.
Я не хотела. Воздух был холодным, над садом лежал туман, а от каждого сквозняка маменька начинала кашлять. Но она рассердилась — слабо, едва шевельнув бровями, и я подчинилась. В спальню вошёл запах влажной земли, яблок и последних роз.
— Осень близко, — прошептала она.
— До осени ещё десять дней.
— Зима всё равно приходит раньше, чем её ждёшь. Проверь крышу над кладовой. И не покупай муку у Бреннана, пока не просеешь при нём. Он смешивает хорошую со старой.
— Сами проверите, когда поправитесь.
Она посмотрела на меня ясными серыми глазами. Жар на несколько минут отступил, и от этого стало страшнее.
— Элиза.
— Не хочу.
— Я ещё ничего не сказала.
— Всё равно не хочу.
Маменька с трудом подняла руку и коснулась моей щеки. Ладонь была сухой и горячей, пальцы почти ничего не весили.
— Тогда просто послушай. Дом твой. Сад твой. В старом сундуке под зимними одеялами лежат бумаги твоей матери. Не доставай их без нужды и никому не показывай печать. Если придут люди Розвудов — не верь первому слову, даже если они станут плакать и называть тебя родной кровью.
Я накрыла её руку своей.
— Они не знают, где я.
— Люди узнают всё, если за знание хорошо заплатить.
— Я никуда не уйду.
— Иногда уходить приходится не от страха, а ради того, чтобы однажды вернуться. — Она закрыла глаза, собираясь с силами. — И не выходи за Харроу.
Несмотря на слёзы, у меня вырвался короткий смешок.
— Вот это наставление я запомню без труда.
— Он смотрит на тебя как кот на сливки. Не любит, а уже считает своими.
— Я ему отказала. Это не обсуждается.
— Отказ для порядочного мужчины — ответ. Для Харроу — оскорбление. Запри дверь, если снова приедет один.
Она умерла через два часа, не проснувшись. Теперь дверь действительно следовало запирать. И крышу проверить. И муку просеивать при Бреннане. Дел было столько, что хватило бы на две жизни, а у меня внезапно осталась только одна — собственная.
Люди начали расходиться после полудня. Каждый оставил что-нибудь на длинном столе под навесом: круг сыра, мешочек овсяной крупы, копчёного гуся, две связки лука, кувшин мёда, корзину яиц. Гвен принесла кусок хорошего льняного полотна.
— Это слишком дорого, — возразила я, проведя пальцами по ровному переплетению нитей. — Забери. Тебе пелёнки нужны.
— У меня ещё есть. Маменька Нора не взяла платы за роды.
— Она никогда не брала с рожениц.
— Поэтому возьми ты.
Гвен говорила тихо, но упрямство в её лице мне было знакомо. Два дня назад она родила близнецов, а уже сегодня пришла через половину леса, чтобы проводить маменьку. Спорить с такой женщиной было всё равно что объяснять каменной ограде преимущества нового местоположения.
— Хорошо. Но из половины я сошью рубашки мальчикам.
— Элиза…
— Это моё последнее слово.
— Ты говоришь совсем как она.
Гвен снова обняла меня. На этот раз я не удержалась и заплакала вместе с ней.
К вечеру двор опустел. Староста увёз складные скамьи, мужчины забрали лопаты, женщины перемыли посуду и погасили огонь под котлом. Последней ушла Марта Элмер. Перед калиткой она долго поправляла платок, потом вернулась и сунула мне небольшой полотняный мешочек.
— Здесь деньги, — сказала она прежде, чем я успела возразить. — Не милостыня. Нора помогала нам двадцать лет, и каждый дал сколько мог. Купишь соль, свечи и всё, что нужно к зиме.
— Я не могу это взять.
— Можешь. Просто не умеешь.
— Марта…
— А ещё староста велел передать: если ночью станет страшно, приходи к нам. Фина положим с младшими, тебе постелем у печи.
В её голосе не было жалости. Только простое предложение места в доме, где и без меня теснились шестеро детей, старая бабка и собака, считавшая себя седьмым ребёнком.
Я взяла мешочек.
— Спасибо.
— Вот и умница. Завтра пришлю Фина починить плетень.
— Ему восемь.
— Значит, самое время выяснить, на что годен мужчина в восемь лет.
Марта ушла, оставив меня одну среди вытоптанной травы, пустых кружек и множества подарков, которые следовало убрать до росы.
Я работала до заката. Отнесла продукты в кладовую, подвесила гуся под потолком, пересыпала яйца овсяной шелухой и проверила сыр. Один край уже начал сыреть, поэтому я срезала его, натёрла круг солью и завернула в чистое полотно. Мёд поставила на верхнюю полку, подальше от мышей и собственного желания есть его ложкой прямо из кувшина.
В доме пахло поминальным пирогом, воском и отваром, которым я всю неделю поила маменьку. Я распахнула окна, собрала простыни с её кровати и вынесла во двор. Матрас нужно было просушить, пол — выскоблить с уксусом, одежду — перебрать. Всё это я знала. Каждое действие имело смысл и порядок.
Только рука не поднималась снять с крючка её серую шаль.
Она висела возле печи, потёртая на сгибах, с маленькой заплаткой у бахромы. Маменька набрасывала её, когда выходила ранним утром кормить кур, укрывала ею больных детей, сворачивала валиком под поясницу роженицам и однажды поймала в неё разозлённого гуся. Шаль следовало выстирать. Или сложить в сундук. Или отдать кому-нибудь, кому она ещё могла согреть плечи.
Я прижала шерсть к лицу и почувствовала знакомый запах: дым, лаванда и чуть-чуть камфары.
Колени ослабли. Я опустилась на лавку, всё ещё держа шаль, и впервые за семь дней позволила себе ничего не делать.
Дом сразу стал огромным.
Раньше он казался маленьким: две спальни, общая комната с печью, кладовая и пристроенная маменькой лечебница, где стояли шкафы с травами. Мы постоянно сталкивались в дверях, спорили, кому мешает корзина, и жаловались, что книги вытесняют посуду. Теперь между стенами появилось слишком много воздуха. Тикали часы. В остывающей печи осыпались угли. За перегородкой коза Лепёшка требовательно мекнула, напоминая, что чужое горе не освобождает от вечернего молока.
Я вытерла лицо шалью.
— Иду, — сказала я козе. — Хоть ты не притворяйся умирающей от недостатка внимания.
Лепёшка не притворялась. Она была совершенно уверена, что именно от этого и умирает.
К темноте я управилась со скотиной, закрыла курятник и принесла в дом охапку дров. Есть не хотелось, но маменька считала отказ от ужина разновидностью дурного воспитания. Я разогрела похлёбку, отрезала хлеб и заставила себя проглотить несколько ложек. За столом напротив стояла пустая чашка. Я убрала её в шкаф.
Потом достала тетрадь запасов. До зимы требовалось купить два мешка муки, соль для мяса, ламповое масло и ещё одну пару тёплых чулок. В саду созревали яблоки и сливы. Нужно было собрать корни алтея, выкопать валериану, срезать последние стебли зверобоя и перебрать сушившиеся под крышей травы. Крышу над кладовой действительно следовало залатать: после вчерашнего дождя на балке выступило тёмное пятно.
Денег в мешочке Марты хватало на самое необходимое. Если продать часть мазей и сиропов на осенней ярмарке, можно было купить шерсть и новый котелок. Старый протекал по шву, и маменька всю весну собиралась отнести его лудильщику.
Планы ложились на бумагу ровными строчками. От них становилось спокойнее. Зима больше не выглядела огромным зверем, ожидавшим за дверью. Она распадалась на мешки муки, связки лука, поленницы и часы работы.
Я как раз подсчитывала, сколько свечей можно отлить из оставшегося воска, когда во дворе залаяла Рыжка.
Не тем ленивым голосом, которым она приветствовала соседских детей. Собака захлёбывалась низким, злым лаем и рвалась на цепи.
Я замерла, прислушиваясь.
По дороге приближалась лошадь.
Сельчане ездили на низкорослых рабочих кобылках, шаг которых я научилась узнавать издалека. Сейчас копыта били размеренно и тяжело. Хороший конь, подкованный на все четыре ноги. Всадник не торопился.
Маменькино предупреждение вернулось сразу, будто она произнесла его из соседней комнаты.
Запри дверь, если снова приедет один.
Я закрыла тетрадь, сняла с полки тяжёлый железный подсвечник и только потом подошла к окну.
У калитки остановился сэр Седрик Харроу.
Он сидел на гнедом жеребце так непринуждённо, словно родился в седле и с тех пор спускался на землю лишь затем, чтобы окружающие могли лучше рассмотреть его сапоги. На нём был тёмно-зелёный охотничий камзол, светлые бриджи и высокие сапоги с серебряными шпорами. Волосы цвета спелой пшеницы лежали безупречными волнами, хотя от усадьбы до нашего дома было больше шести миль лесной дороги.
За седлом он привязал ружьё.
Один, как и предупреждала маменька.
Сэр Седрик заметил меня в окне и снял шляпу. Его улыбка была мягкой, печальной и приготовленной заранее.
Я не открыла дверь.
Он подождал, потом постучал рукоятью хлыста.
— Мисс Мур, — позвал он. — Я знаю, что вы дома. Позвольте выразить соболезнования.
— Вы уже выразили их через старосту. Благодарю.
Говорить через закрытую дверь было невежливо. Иногда невежливость отлично заменяла крепкий засов.
— Я хотел сделать это лично.
— Теперь сделали.
Несколько мгновений он молчал. Рыжка продолжала рычать, припав к земле. Сэр Седрик не любил собак, которые не признавали стоимость его камзола.
— Элиза, откройте. Не заставляйте меня вести серьёзный разговор с дубовыми досками.
— Доски умеют хранить тайны и не перебивают. Для серьёзного разговора они подходят лучше многих людей.
Раньше мои ответы его забавляли. Сегодня улыбка осталась на губах, но глаза сделались холоднее.
— Вы провели тяжёлую неделю и, вероятно, не вполне понимаете, что вас ожидает. Я пришёл помочь.
— Если хотите помочь, попросите вашего управляющего не брать пошлину с вдовы Тэлбот за выпас двух коз. Она третий месяц ходит в усадьбу.
— Я пришёл говорить не о вдове Тэлбот.
— Жаль. Ей ваша помощь нужнее.
Он надел шляпу. Медленное движение выдало раздражение сильнее резкого жеста.
— В таком случае выйдите на крыльцо. Обещаю не переступать порога без приглашения.
Обещание ничего не стоило, но из-за двери я плохо видела его руки. Ружьё оставалось у седла, на поясе висел только охотничий нож. На дороге никого не было, зато дом старосты находился слишком далеко, чтобы услышать крик.