– Я тебя презираю, – объявляю следом.
– Однако всё равно остаёшься. Раз за разом, – издевается змей.
Отшатываюсь и обжигаю бедро о стол. Предлагаю быть реалистами: мне некуда идти. Так просто.
– А было бы куда? Ушла?
– Не сомневайся в том, Ян.
Мужчина предупреждает меня, выплёвывая каждое слово по отдельности:
– Не трогай мой Монастырь.
За него он готов вонзиться зубами. О, Ян, неисправимый...
– За Монастырь, – объявляю я и, прихватив кем-то оставленный и приправленный алкоголем стакан, вылизываю напиток.
– За Монастырь, – подхватывает мужчина и прихватывает с пола бутыль.
– Это неправильно, – постанываю я сколько-то времени спустя. – Это паразитическая связь, Ян. Нельзя быть таковыми: нельзя всю свою сознательную жизнь издеваться друг на другом, сыскивая милости.
– Потому мы не вместе, – подводит мужчина.
Он сидит на подоконнике и разглядывает приближающийся с запада конвой. Пыль пышным хвостом приглаживает пересохшую почву, а солнце – утомляющее – пускает блики.
Решительно резюмирую, что не вместе мы по другой причине: его глупости, моей гордости и – в скромное довершение – павшему по вине обоих.
– Мы с тобой заигрались в свои совершенно глупые игры. Никто не должен был страдать. Никто не должен был пострадать.
– В этом смысл. Ради счастья исключительных страдают лица множественные.
– И много счастья ты видишь? О, скажи, – выпаливаю я, – ты продумал всё это ещё до моей просьбы отдать в жёны, верно? Ты знал, что вернёшь меня, до того, как продал?
Ян извилисто нашёптывает и прячет глаза в пышной листве (деревья в саду подросли и теперь их макушки видно даже с дивана). Скрежет металла и пара выхлопов; прибывший конвой тормозит подле главных ворот, и по выложенной тропе бредёт троица будущих послушниц. Эту троицу в обносках, похожих на юбки и бандо, ведёт другая троица – из сопровождающих мужчин. Быстро же Хозяин Монастыря нашёл замену павшим...
Выпивка прячется в стол. Ян оценочно режет приближающихся дев и предлагает мне выйти. Отказываюсь, шутливо ссылаясь на то, что занимаюсь изучением дел Монастыря, а потому должна присутствовать в момент знакомства с будущими послушницами. Недовольное бормотание сопровождает мою насмешливую улыбку ещё пару минут.
Освобождаю диван и опираюсь о подоконник, лёгкий – однако душный – ветер подхватывает юбку и ласкает тончайшей тканью мужские ноги. Дверь распахивается: троица взваливается в кабинет.
Неужели и я так выглядела?
И дело вовсе не в поношенных чудных вещах или страдальческом – в целом/от жизни в провинции/на пустыре или помирающей деревне – лице. Всё крылось во взгляде; вот, что мне предстояло узнать.
Смуглая шатенка смотрит презрительно удушающе, платиновая блондинка – без понимания и с досадой, светлолицая и с горчичным бобом – обречённо. Вот и собрались все возможные рефлексы на отправление тебя любимой в местный бордель для местных божков.
– Мои красавицы! – рукоплещет Хозяин Монастыря. – Что за дивные цветы? Вас собирали в саду?
Он с улыбкой обращается ко мне, глядя через плечо, и восторгается на старом наречии, что с этими сучками придётся повозиться: слишком резвый нрав и высокое мнение было у каждой и в разных величинах.
Шатенка всё с тем же недоверием косится на незнакомые слова, блондинка приветливо улыбается, словно её одарили лучшими комплиментами, а горчичная выпускает нервный смешок и прячет потерянные глазки; никто ничего не понял и каждый воспринял неясные хитросплетения слогов по-своему.
А затем Ян, утомительно петляя меж выставленными на ковре девицами, приглаживает их оголённые спины или теплится губами у висков. О, с какой досадой и в этот же миг с каким глумлением я отворачиваюсь к окну и ловлю дребезжание зелёных верхушек из виднеющейся части сада.
Ян награждает каждую девочку обольстительным взглядом и гранённым стаканом. Но чёртово обольщение, как и гранённый стакан, сработать не могут – девочки с ядом косятся на меня. Явная претендентка на роль любимицы зудит в их малых умах. Я отступаю от окна и мягкой поступью бреду до новеньких. Эти новенькие были не для Хозяина Монастыря, о нет! Это мои послушницы. В моих силах было показать себя, стравить напыщенные речи Яна о безмолвном послушании ему и закрепиться за управляющей (хотя бы одной из).
Горчичная опускает глаза, но я, ласково ухватив её за подбородок, велю посмотреть. Девочка поднимает испуганное личико и ловит моё дыхание.
Параллельно с тем выступает сам Ян. Его чёртов принцип не касаться новоприбывших и послушниц даёт смачную прореху; и вот мы измываемся друг над другом и друг перед другом.
Хозяин Монастыря, соблазнительно нашёптывая, уговаривает их ступить на земли Монастыря – отныне и навсегда, и зудит о красивой и беззаботной жизни. Я подтверждаю его слова и переманиваю девочек, угощаю питьём и выразительными словами о прекрасном; горчичную едва не обжигаю касанием губ, у блондинки задорно прокручиваю прядь волос, а брюнетке засматриваюсь в глаза и обещаю этим взглядом лучшие из возможных благ. Они соглашаются. Соглашаются: ни разу ничего не уточнив, не спросив и не воскликнув. И соглашаются – вот уж чудо – совершенно без слов: зачарованно качают головками и троицей ютятся на диване. Я растягиваюсь на спинке за их спинами, и вместе мы ожидаем приготовления Отца. Ян подсовывает им документы, а затем поджигает ещё одну папиросу. Дурман стоит невообразимый; пропитанный с ума сводящими ароматами стол – с дымящимися на нём шашками – пускает почти невидимые благовония. Я привнесла в Монастырь долгожданные метаморфозы.
– Ты привнесла в Монастырь разруху и беду, – несколько позже объявляет мужчина.
– Спровоцированы они были исключительно тобой.
– Однако носят твоё имя! Не возжелаешь быть Богиней Хаоса?
– Если такова должность не занята – сочту за честь.
Хозяин Монастыря разглядывает под полупрозрачной тканью на моём бедре белую подвязку. Из старого мира и старых традиций, когда брак торжественно отмечали и документально заверяли, когда жена позволяла мужу снять с себя эту подвязку.
– А ты с чувством юмора, да? – причитает Ян.
Хозяин Монастыря отворачивается и складывает перед собой кипу бумаг, а я, двинув её бедром, присаживаюсь на стол подле. Бумаги сыплются, Ян нервно сглатывает. Закидываю ногу на ногу, и тогда разрезанная ткань велит мрачному взгляду приласкать одаренную солнечной позолотой кожу.
Хозяин Монастыря быстро смотрит на меня и быстро отворачивается.
– И чего ждёшь? Команды? – издеваюсь я.
– Сколько ещё мне терпеть твои мучения?
– А сколько вытерпишь?
Слегка откидываю угол юбки и вместе с тем здравый смысл.
– Взять, – швыряю следом. – Так ты хочешь? Словно собака на кость?
Хозяин Монастыря с недоверием (оправданным) и непониманием (отверженным) взирает на меня и взглядом просит повториться. Я киваю. Взять.
И на ласкающую в секунду руку, бью и по этой руке, и по её обладателю. Возможно, виноват испитый стакан неясного содержания, возможно, скуренные самокрутки, возможно, девы, которых мы пытались соблазнить назло друг другу.
– Это всё что тебе надо? Всё, чего ты хочешь, да? И плевать: какими силами и чьими жизнями. Ненавижу тебя! – огрызаюсь я и – как вдруг – влепляю Яну полюбившуюся (кому из нас больше?) пощёчину. – Ты прикончил Гелиоса и, едва тело успело остыть, ползёшь под юбку его жене? Чёртов псих. Ты психопат!
– Кричишь сейчас ты, не я. Не я псих.
– Как же я тебя ненавижу!
Вдруг заливаюсь слезами и пытаюсь ударить вновь. Перегрызаю внутри себя слова о Гелиосе. Уродливые слова. Мне следовало молчать. Но скудность лица Яна и его лёгкость после тяжёлой утраты выворачивали и напитывали какой-то злостью, даже злобой.
Хозяин Монастыря наступает и загребает в объятия, останавливая судороги и удары, усаживает к себе на колени и, теплясь к груди, успокаивает. Пытается.
– Я тебя ненавижу, – почти воем добавляю я и добавляю какие-то ошмётки кулаков. – Чёрт бы с тобой, Ян... – и вот уже реву. – Ненавижу...
– Тише.
– Ненавижу…
Он обхватывает талию и жмёт к себе: весь горит, трепещет; желание вперемешку с досадой, вот так смех! – мы приготовили чертовски противный (по своей человеческой природе) коктейль и теперь с лихвой пускались в пьяные танцы двух потерявших рассудок.
Будь в нас чуть меньше напыщенной и неоправданной гордости, которая меж двух сердец лишь возбраняется, ничего бы не вышло. Никакие бы горечи и разлуки не оросили нашу историю:
не прояви он свою непокрытую принципиальность, когда сам подбросил Гелиосу,
не прояви я свою преувеличенную горесть, когда рассыпалась меж монастырскими стенами с воем о не случившихся чувствах,
не прояви он своё малодушие и тщеславие, швырнув оскорбительное предложение стать его женой,
не прояви я свою не отпускающую гордыню, издеваясь над гостем...
О, тысяча «если бы не» и больше собрали из нас нынешних нас: изуродованных не только историей и жизнью, но и самими собою. Однако и прекратиться то не могло. Не могли мы остановиться, больше нет. И потому я предупреждаю Яна:
– Мы с тобой, Хозяин Монастыря, идиоты: были и таковые остаёмся. Пора бы прекратить играть в свои бездушные игры, но ставки уже необоснованно высоки. Я устала, Ян, от такой жизни, хотя только начала жить.
– Добро пожаловать в мой мир, – усмехается он.
И вот я сижу на подоконнике, свесив ноги на улицу, и закуриваю тонкую, утаенную Ману, сигарету. Кольцо отлетает с губ и опоясывает зенитное солнце. Гелиос? Я улыбаюсь ему, как вдруг улавливаю звуки на стороне. Горизонт открывает облако пыли и нечто приближающееся.
– Разве ты ожидаешь гостей? – вопрошаю через плечо; мужчина, которого настигли думы, отрывает голову от развороченных листов бумаги и взирает на меня.
– А у нас гости?
– И кто-то важный!
– Почему ты так решила? – удивляется Ян и покидает кресло; равняется со мной и отбирает сигарету.
– Потому что без твоего долбанного конвоя, – ругаюсь следом. – Смотри, как едет. Словно скачет...о, это и вправду лошадь.
Хозяин Монастыря ругается самым скверным образом, ударяет по подоконнику и, стаскивая меня за плечо, велит убираться.
– Неужели есть кто-то, кого ты боишься? – забавляюсь я. – Или просто опасаешься...? Уж за меня не переживай.
– Обыкновенно путник этот несёт смерть.
– Её я не боюсь, видались.
Смеюсь и готовлю три стакана, откупориваю бутыль подарочного коньяка и восседаю обратно на окно. Ян, затянувшись в последний раз, отдаёт мне несчастную спицу.
Незнакомец рассекает промятую конвоем тропу, а чёрные одежды его развеваются по ветру. Лошадь – смоляная красавица, с идеальной выправкой и понимающими глазами; вижу их за версту и желаю познакомиться.
Ян сбагривает документы, расчищая стол, и принимает не слишком задумчивое лицо. Ударяю почти докуренной иглой о дребезжащий подоконник и внимательно рассматриваю прибывшего: некто гарцует по выложенной до Монастыря плитке, замирает подле части сада и, махнув рукой охране (та, к слову, беспокойно и приветливо кланяется), оставляет лошадь. Человек замечает движение и взирает на меня; от вздёрнутой головы с макушки спадает капюшон: взору предстаёт длинная белёсая коса. Мы встречались...
– Бог Смерти, – шёпотом объявляю я и вязну в тени кабинета.
– Вы знакомы? – хмурится Хозяин Монастыря.
– Тебя это пугает или удивляет?
– Сейчас не до твоих издевательств, Луна. Появление Бога Смерти – дурная примета, знаешь ли. Его имя себя оправдывает.
– Разве же он убийца?
– О, ни за что. Суд вершится не его руками. Он лишь гонец, что приносит благие или дурные вести. Но без вестей не является, беда в этом.
Я мыслю о граничащих друг с другом понятиях жизни и смерти. О взаимозаменяемых понятиях. Одно есть отсутствие или следствие другого. Ты даёшь, ты забираешь. И право отнять жизнь у тебя есть, ежели ты способен породить новую. Вот только не порождаются опыт, дух и ум – в этом проблема. Выходит, и право отнимать нет.
– А ты убивал, верно? – решаюсь спросить Хозяина Монастыря.
Тот бросает спесивый взгляд и ведёт бровью, подкашливает и усмехается.
– Своими руками, Ян, – уточняю следом, дабы лишний раз напомнить, что кровь, пущенная чужими, но под его началом, принадлежит хозяйской голове.
– Дерьмо случается, Луна. Бывало.
Сколькими нужно пожертвовать, дабы укрепить дрожащую руку?
– А скольких ты убил?
– Тебе эта информация ни к чему, – отвечает Ян.
– Ты просто не помнишь! – горько насмехаюсь следом.
– А если бы и помнил, что бы это изменило?
– Смотря, что для тебя жизнь, – перебиваю раздосадованное лицо и – вмиг – разгневанный голос.
– Ничто, – спокойно говорит мужчина. – Я Бог, Луна, и для меня жизнь – ничего из себя не представляющая величина: одна из миллионов и более; подчиняемая и воли, и прихоти. Может, даже валюта.
– Не забывай, что и я Богиня.
Он впяливается в саднящее лицо, полное тоски и горечи.
– И что же для тебя жизнь, богиня? – стрекочет Ян.
– Пожелаю взглянуть смерти в лицо, дабы узреть истинный, исчерпывающий ответ.
– Не играйся, Луна! Такие игры – действительно – стоят жизни.
И в этот миг дверь распахивается. Ни сопровождающей охраны, ни его сопутствующих лиц, ни стука, ни приглашения. Бог Смерти, с которым мы беседовали однажды (но не единожды) – у сада, на пороге дома Жизни, взирает на меня и Яна и поочередно приветствует рукопожатием. Я предлагаю сесть, а сама – внутренне – отмечаю его манеру поведения и разговора: он не выделяет полов и соответствующие жесты/фразы, он не ограничивается телесной оболочкой и говорит возвышенно.
Ян, тревожно падая в собственное кресло, интересуется причиной визита.
– Проведать, – улыбается Бог Смерти, а затем, одарив собеседника многозначным взглядом, пожимает мою руку вновь и заверяет: – Я искренне соболезную вам, Богиня Солнца. Можно бесконечно предаваться напыщенным речам о том, что это колоссальная потеря для пантеона и верующих...но это ничего не значит и ничего из себя не представляет в сравнении с вашей личной потерей. Сожалею об утрате и обещаю любую помощь. Ваша искренность чувств, как было отмечено мной в одну из бесед, поразила, а потому не могу не предложить поддерживающе плечо ныне.
Всё встаёт на свои места.
Некто, прознавший о падении дома Солнца и любезно предавший тело его последнего представителя земле. Разумеется, покушаться на жизнь упомянутого господина я не могла. Не имела права и желания. Всё равно тайна скоро обнажится...А Бог Смерти мог стать достойным союзником.
Я выражаю благодарность и велю не зацикливаться на единой теме; время – вершить дела. Бог Смерти, не похожий ни на мужчину, ни на женщину (то есть вобравший и те, и те черты) попросту не мог быть посетителем и уж тем более завсегдатаем Монастыря. Значит, к Яну его привело иное...
Разглядываю бархатную белоснежную косу, пущенную по чёрной мантии, пока обладатель её, предаваясь светским (и, соответственно, натянутым) разговорам, восседает на диване. От алкоголя он отказывается, а на вопрос, чем можно обрадовать гостя, незамысловато отвечает, что предпочитает пить молоко с мёдом и только Хозяину Монастыря то известно: каждый раз Бог Смерти называет одно и то же, но каждый раз Хозяин Монастыря, не грезя о следующей встрече, забывает пополнить запасы бара.
Я давно не слышала этого слова (и молоко, и бар), а потому приправляю человека удивлённым взглядом.
– Однако всё равно остаёшься. Раз за разом, – издевается змей.
Отшатываюсь и обжигаю бедро о стол. Предлагаю быть реалистами: мне некуда идти. Так просто.
– А было бы куда? Ушла?
– Не сомневайся в том, Ян.
Мужчина предупреждает меня, выплёвывая каждое слово по отдельности:
– Не трогай мой Монастырь.
За него он готов вонзиться зубами. О, Ян, неисправимый...
– За Монастырь, – объявляю я и, прихватив кем-то оставленный и приправленный алкоголем стакан, вылизываю напиток.
– За Монастырь, – подхватывает мужчина и прихватывает с пола бутыль.
– Это неправильно, – постанываю я сколько-то времени спустя. – Это паразитическая связь, Ян. Нельзя быть таковыми: нельзя всю свою сознательную жизнь издеваться друг на другом, сыскивая милости.
– Потому мы не вместе, – подводит мужчина.
Он сидит на подоконнике и разглядывает приближающийся с запада конвой. Пыль пышным хвостом приглаживает пересохшую почву, а солнце – утомляющее – пускает блики.
Решительно резюмирую, что не вместе мы по другой причине: его глупости, моей гордости и – в скромное довершение – павшему по вине обоих.
– Мы с тобой заигрались в свои совершенно глупые игры. Никто не должен был страдать. Никто не должен был пострадать.
– В этом смысл. Ради счастья исключительных страдают лица множественные.
– И много счастья ты видишь? О, скажи, – выпаливаю я, – ты продумал всё это ещё до моей просьбы отдать в жёны, верно? Ты знал, что вернёшь меня, до того, как продал?
Ян извилисто нашёптывает и прячет глаза в пышной листве (деревья в саду подросли и теперь их макушки видно даже с дивана). Скрежет металла и пара выхлопов; прибывший конвой тормозит подле главных ворот, и по выложенной тропе бредёт троица будущих послушниц. Эту троицу в обносках, похожих на юбки и бандо, ведёт другая троица – из сопровождающих мужчин. Быстро же Хозяин Монастыря нашёл замену павшим...
Выпивка прячется в стол. Ян оценочно режет приближающихся дев и предлагает мне выйти. Отказываюсь, шутливо ссылаясь на то, что занимаюсь изучением дел Монастыря, а потому должна присутствовать в момент знакомства с будущими послушницами. Недовольное бормотание сопровождает мою насмешливую улыбку ещё пару минут.
Освобождаю диван и опираюсь о подоконник, лёгкий – однако душный – ветер подхватывает юбку и ласкает тончайшей тканью мужские ноги. Дверь распахивается: троица взваливается в кабинет.
Неужели и я так выглядела?
И дело вовсе не в поношенных чудных вещах или страдальческом – в целом/от жизни в провинции/на пустыре или помирающей деревне – лице. Всё крылось во взгляде; вот, что мне предстояло узнать.
Смуглая шатенка смотрит презрительно удушающе, платиновая блондинка – без понимания и с досадой, светлолицая и с горчичным бобом – обречённо. Вот и собрались все возможные рефлексы на отправление тебя любимой в местный бордель для местных божков.
– Мои красавицы! – рукоплещет Хозяин Монастыря. – Что за дивные цветы? Вас собирали в саду?
Он с улыбкой обращается ко мне, глядя через плечо, и восторгается на старом наречии, что с этими сучками придётся повозиться: слишком резвый нрав и высокое мнение было у каждой и в разных величинах.
Шатенка всё с тем же недоверием косится на незнакомые слова, блондинка приветливо улыбается, словно её одарили лучшими комплиментами, а горчичная выпускает нервный смешок и прячет потерянные глазки; никто ничего не понял и каждый воспринял неясные хитросплетения слогов по-своему.
А затем Ян, утомительно петляя меж выставленными на ковре девицами, приглаживает их оголённые спины или теплится губами у висков. О, с какой досадой и в этот же миг с каким глумлением я отворачиваюсь к окну и ловлю дребезжание зелёных верхушек из виднеющейся части сада.
Ян награждает каждую девочку обольстительным взглядом и гранённым стаканом. Но чёртово обольщение, как и гранённый стакан, сработать не могут – девочки с ядом косятся на меня. Явная претендентка на роль любимицы зудит в их малых умах. Я отступаю от окна и мягкой поступью бреду до новеньких. Эти новенькие были не для Хозяина Монастыря, о нет! Это мои послушницы. В моих силах было показать себя, стравить напыщенные речи Яна о безмолвном послушании ему и закрепиться за управляющей (хотя бы одной из).
Горчичная опускает глаза, но я, ласково ухватив её за подбородок, велю посмотреть. Девочка поднимает испуганное личико и ловит моё дыхание.
Параллельно с тем выступает сам Ян. Его чёртов принцип не касаться новоприбывших и послушниц даёт смачную прореху; и вот мы измываемся друг над другом и друг перед другом.
Хозяин Монастыря, соблазнительно нашёптывая, уговаривает их ступить на земли Монастыря – отныне и навсегда, и зудит о красивой и беззаботной жизни. Я подтверждаю его слова и переманиваю девочек, угощаю питьём и выразительными словами о прекрасном; горчичную едва не обжигаю касанием губ, у блондинки задорно прокручиваю прядь волос, а брюнетке засматриваюсь в глаза и обещаю этим взглядом лучшие из возможных благ. Они соглашаются. Соглашаются: ни разу ничего не уточнив, не спросив и не воскликнув. И соглашаются – вот уж чудо – совершенно без слов: зачарованно качают головками и троицей ютятся на диване. Я растягиваюсь на спинке за их спинами, и вместе мы ожидаем приготовления Отца. Ян подсовывает им документы, а затем поджигает ещё одну папиросу. Дурман стоит невообразимый; пропитанный с ума сводящими ароматами стол – с дымящимися на нём шашками – пускает почти невидимые благовония. Я привнесла в Монастырь долгожданные метаморфозы.
– Ты привнесла в Монастырь разруху и беду, – несколько позже объявляет мужчина.
– Спровоцированы они были исключительно тобой.
– Однако носят твоё имя! Не возжелаешь быть Богиней Хаоса?
– Если такова должность не занята – сочту за честь.
Хозяин Монастыря разглядывает под полупрозрачной тканью на моём бедре белую подвязку. Из старого мира и старых традиций, когда брак торжественно отмечали и документально заверяли, когда жена позволяла мужу снять с себя эту подвязку.
– А ты с чувством юмора, да? – причитает Ян.
Хозяин Монастыря отворачивается и складывает перед собой кипу бумаг, а я, двинув её бедром, присаживаюсь на стол подле. Бумаги сыплются, Ян нервно сглатывает. Закидываю ногу на ногу, и тогда разрезанная ткань велит мрачному взгляду приласкать одаренную солнечной позолотой кожу.
Хозяин Монастыря быстро смотрит на меня и быстро отворачивается.
– И чего ждёшь? Команды? – издеваюсь я.
– Сколько ещё мне терпеть твои мучения?
– А сколько вытерпишь?
Слегка откидываю угол юбки и вместе с тем здравый смысл.
– Взять, – швыряю следом. – Так ты хочешь? Словно собака на кость?
Хозяин Монастыря с недоверием (оправданным) и непониманием (отверженным) взирает на меня и взглядом просит повториться. Я киваю. Взять.
И на ласкающую в секунду руку, бью и по этой руке, и по её обладателю. Возможно, виноват испитый стакан неясного содержания, возможно, скуренные самокрутки, возможно, девы, которых мы пытались соблазнить назло друг другу.
– Это всё что тебе надо? Всё, чего ты хочешь, да? И плевать: какими силами и чьими жизнями. Ненавижу тебя! – огрызаюсь я и – как вдруг – влепляю Яну полюбившуюся (кому из нас больше?) пощёчину. – Ты прикончил Гелиоса и, едва тело успело остыть, ползёшь под юбку его жене? Чёртов псих. Ты психопат!
– Кричишь сейчас ты, не я. Не я псих.
– Как же я тебя ненавижу!
Вдруг заливаюсь слезами и пытаюсь ударить вновь. Перегрызаю внутри себя слова о Гелиосе. Уродливые слова. Мне следовало молчать. Но скудность лица Яна и его лёгкость после тяжёлой утраты выворачивали и напитывали какой-то злостью, даже злобой.
Хозяин Монастыря наступает и загребает в объятия, останавливая судороги и удары, усаживает к себе на колени и, теплясь к груди, успокаивает. Пытается.
– Я тебя ненавижу, – почти воем добавляю я и добавляю какие-то ошмётки кулаков. – Чёрт бы с тобой, Ян... – и вот уже реву. – Ненавижу...
– Тише.
– Ненавижу…
Он обхватывает талию и жмёт к себе: весь горит, трепещет; желание вперемешку с досадой, вот так смех! – мы приготовили чертовски противный (по своей человеческой природе) коктейль и теперь с лихвой пускались в пьяные танцы двух потерявших рассудок.
Будь в нас чуть меньше напыщенной и неоправданной гордости, которая меж двух сердец лишь возбраняется, ничего бы не вышло. Никакие бы горечи и разлуки не оросили нашу историю:
не прояви он свою непокрытую принципиальность, когда сам подбросил Гелиосу,
не прояви я свою преувеличенную горесть, когда рассыпалась меж монастырскими стенами с воем о не случившихся чувствах,
не прояви он своё малодушие и тщеславие, швырнув оскорбительное предложение стать его женой,
не прояви я свою не отпускающую гордыню, издеваясь над гостем...
О, тысяча «если бы не» и больше собрали из нас нынешних нас: изуродованных не только историей и жизнью, но и самими собою. Однако и прекратиться то не могло. Не могли мы остановиться, больше нет. И потому я предупреждаю Яна:
– Мы с тобой, Хозяин Монастыря, идиоты: были и таковые остаёмся. Пора бы прекратить играть в свои бездушные игры, но ставки уже необоснованно высоки. Я устала, Ян, от такой жизни, хотя только начала жить.
– Добро пожаловать в мой мир, – усмехается он.
И вот я сижу на подоконнике, свесив ноги на улицу, и закуриваю тонкую, утаенную Ману, сигарету. Кольцо отлетает с губ и опоясывает зенитное солнце. Гелиос? Я улыбаюсь ему, как вдруг улавливаю звуки на стороне. Горизонт открывает облако пыли и нечто приближающееся.
– Разве ты ожидаешь гостей? – вопрошаю через плечо; мужчина, которого настигли думы, отрывает голову от развороченных листов бумаги и взирает на меня.
– А у нас гости?
– И кто-то важный!
– Почему ты так решила? – удивляется Ян и покидает кресло; равняется со мной и отбирает сигарету.
– Потому что без твоего долбанного конвоя, – ругаюсь следом. – Смотри, как едет. Словно скачет...о, это и вправду лошадь.
Хозяин Монастыря ругается самым скверным образом, ударяет по подоконнику и, стаскивая меня за плечо, велит убираться.
– Неужели есть кто-то, кого ты боишься? – забавляюсь я. – Или просто опасаешься...? Уж за меня не переживай.
– Обыкновенно путник этот несёт смерть.
– Её я не боюсь, видались.
Смеюсь и готовлю три стакана, откупориваю бутыль подарочного коньяка и восседаю обратно на окно. Ян, затянувшись в последний раз, отдаёт мне несчастную спицу.
Незнакомец рассекает промятую конвоем тропу, а чёрные одежды его развеваются по ветру. Лошадь – смоляная красавица, с идеальной выправкой и понимающими глазами; вижу их за версту и желаю познакомиться.
Ян сбагривает документы, расчищая стол, и принимает не слишком задумчивое лицо. Ударяю почти докуренной иглой о дребезжащий подоконник и внимательно рассматриваю прибывшего: некто гарцует по выложенной до Монастыря плитке, замирает подле части сада и, махнув рукой охране (та, к слову, беспокойно и приветливо кланяется), оставляет лошадь. Человек замечает движение и взирает на меня; от вздёрнутой головы с макушки спадает капюшон: взору предстаёт длинная белёсая коса. Мы встречались...
– Бог Смерти, – шёпотом объявляю я и вязну в тени кабинета.
– Вы знакомы? – хмурится Хозяин Монастыря.
– Тебя это пугает или удивляет?
– Сейчас не до твоих издевательств, Луна. Появление Бога Смерти – дурная примета, знаешь ли. Его имя себя оправдывает.
– Разве же он убийца?
– О, ни за что. Суд вершится не его руками. Он лишь гонец, что приносит благие или дурные вести. Но без вестей не является, беда в этом.
Я мыслю о граничащих друг с другом понятиях жизни и смерти. О взаимозаменяемых понятиях. Одно есть отсутствие или следствие другого. Ты даёшь, ты забираешь. И право отнять жизнь у тебя есть, ежели ты способен породить новую. Вот только не порождаются опыт, дух и ум – в этом проблема. Выходит, и право отнимать нет.
– А ты убивал, верно? – решаюсь спросить Хозяина Монастыря.
Тот бросает спесивый взгляд и ведёт бровью, подкашливает и усмехается.
– Своими руками, Ян, – уточняю следом, дабы лишний раз напомнить, что кровь, пущенная чужими, но под его началом, принадлежит хозяйской голове.
– Дерьмо случается, Луна. Бывало.
Сколькими нужно пожертвовать, дабы укрепить дрожащую руку?
– А скольких ты убил?
– Тебе эта информация ни к чему, – отвечает Ян.
– Ты просто не помнишь! – горько насмехаюсь следом.
– А если бы и помнил, что бы это изменило?
– Смотря, что для тебя жизнь, – перебиваю раздосадованное лицо и – вмиг – разгневанный голос.
– Ничто, – спокойно говорит мужчина. – Я Бог, Луна, и для меня жизнь – ничего из себя не представляющая величина: одна из миллионов и более; подчиняемая и воли, и прихоти. Может, даже валюта.
– Не забывай, что и я Богиня.
Он впяливается в саднящее лицо, полное тоски и горечи.
– И что же для тебя жизнь, богиня? – стрекочет Ян.
– Пожелаю взглянуть смерти в лицо, дабы узреть истинный, исчерпывающий ответ.
– Не играйся, Луна! Такие игры – действительно – стоят жизни.
И в этот миг дверь распахивается. Ни сопровождающей охраны, ни его сопутствующих лиц, ни стука, ни приглашения. Бог Смерти, с которым мы беседовали однажды (но не единожды) – у сада, на пороге дома Жизни, взирает на меня и Яна и поочередно приветствует рукопожатием. Я предлагаю сесть, а сама – внутренне – отмечаю его манеру поведения и разговора: он не выделяет полов и соответствующие жесты/фразы, он не ограничивается телесной оболочкой и говорит возвышенно.
Ян, тревожно падая в собственное кресло, интересуется причиной визита.
– Проведать, – улыбается Бог Смерти, а затем, одарив собеседника многозначным взглядом, пожимает мою руку вновь и заверяет: – Я искренне соболезную вам, Богиня Солнца. Можно бесконечно предаваться напыщенным речам о том, что это колоссальная потеря для пантеона и верующих...но это ничего не значит и ничего из себя не представляет в сравнении с вашей личной потерей. Сожалею об утрате и обещаю любую помощь. Ваша искренность чувств, как было отмечено мной в одну из бесед, поразила, а потому не могу не предложить поддерживающе плечо ныне.
Всё встаёт на свои места.
Некто, прознавший о падении дома Солнца и любезно предавший тело его последнего представителя земле. Разумеется, покушаться на жизнь упомянутого господина я не могла. Не имела права и желания. Всё равно тайна скоро обнажится...А Бог Смерти мог стать достойным союзником.
Я выражаю благодарность и велю не зацикливаться на единой теме; время – вершить дела. Бог Смерти, не похожий ни на мужчину, ни на женщину (то есть вобравший и те, и те черты) попросту не мог быть посетителем и уж тем более завсегдатаем Монастыря. Значит, к Яну его привело иное...
Разглядываю бархатную белоснежную косу, пущенную по чёрной мантии, пока обладатель её, предаваясь светским (и, соответственно, натянутым) разговорам, восседает на диване. От алкоголя он отказывается, а на вопрос, чем можно обрадовать гостя, незамысловато отвечает, что предпочитает пить молоко с мёдом и только Хозяину Монастыря то известно: каждый раз Бог Смерти называет одно и то же, но каждый раз Хозяин Монастыря, не грезя о следующей встрече, забывает пополнить запасы бара.
Я давно не слышала этого слова (и молоко, и бар), а потому приправляю человека удивлённым взглядом.