УЛИЦА ВЫШИВАЛЬЩИЦ
Крики десятков глоток, стук, скрип, скрежет, глухой удар – стройка оглушала край уютной торговой улицы, хотя велась в нескольких сотнях шагов выше, на пустыре. Поднялся клуб пыли, спустя пару ударов сердца облаком прокатился по улице меж лавок, тотчас люди заперхали, зачихали.
Что ж, дальше наблюдать глупо, пора знакомиться.
Юноша сегодня сидел на том же месте, на истёртом коврике возле пятой от пустыря лавки вышивальщиц.
Она отложила льняной платок с вышитыми белой гладью бутонами роз, кивком поблагодарила показывавшую ей товары девицу.
Кольнуло сочувствие: бедняжка. Лучше бы той никогда не поднимать свои разноцветные глаза – один серый, второй зелёный – от вышивки. Случись какая беда в округе, обязательно же объявят виновницей, никакие обереги на дверях не спасут.
Перед горем вышивальщицы, сопровождающим её от рождения, даже померкло собственное несчастье.
Обязательно купит потом что-нибудь у девочки.
Сейчас же отошла к рассеянно что-то чертящему палочкой в придорожной пыли прохвосту.
– Составишь для меня прошение, эфенди?
Юноша поднял на неё тёмные миндалевидные глаза с загнутыми кверху, по-девичьи длинными ресницами, чуть улыбнулся.
– Какой же я тебе эфенди, госпожа? «Жалкий раб, повелеваю» – так пристало тебе молвить. Приказывай, повинуюсь, несравненная.
Вдали снова что-то с грохотом упало, раздалась брань и взметнулись клубы пыли, но писец будто не заметил. Он ловко приладил к деревянной дощечке чистую осьмушку белого листа, макнул перо в чернила, выжидающе замер.
– Кому прошение, госпожа? В суд?
– Нет, сборщику налогов.
– Три мангира, госпожа.
Много. Она потянула завязки кошеля, фыркнула насмешливо.
– А как же «раб, повинуюсь»?
Три медяшки перекочевали в подставленную узкую ладонь, сверкнула белозубая нахальная улыбка.
– Ты сама назвала меня «эфенди», госпожа, а эфенди не пристало трудиться задарма.
Она хмыкнула, впервые присмотрелась вблизи. Чистый высокий лоб под неровно откромсанными смоляными прядями, тонкий породистый нос с горбинкой, узкая верхняя губа и неожиданно пухлая нижняя, аккуратная острая бородка, едва скрывающая мягкую линию подбородка. Обладатели таких подбородков – округлых, с по-своему очаровательной ямочкой – всегда казались ей бесхарактерными или же вёрткими хитрованами.
И прочее в юноше понравиться вряд ли могло. Аккуратно намотанный тюрбан прискорбно низок; одежда чиста, но синяя куртка-суджери застирана до голубого цвета; заляпанные чернилами нарукавники писца уже полупрозрачны от ветхости; башмаки… н-да, хорошо, что до холодов ещё далеко.
– «Его милости от…». Назовись, луноликая, необходимо указать в начале прошения.
– Я Турна-ханум, вдова мастера гильдии кожевников Омара-бея.
– А проживаешь ты…?
Чёрные буквы ложились на чистый лист ровно, твёрдо, без малейших сомнений. Пальцы… да, пожалуй, его пальцы хороши. Длинные, худые, сильные – и с чистыми на удивление ногтями.
Она лишь укрепилась в своих подозрениях. Прохвост, настоящий прохвост. Ногти у него!
– Там, через одну улицу, – махнула рукой, обозначая направление, – третий дом от тупика, с зелёной крышей.
– О чём просишь почтенного сборщика, госпожа?
– Напиши: землю виноградника возле северной заставы продал ещё минувшей весной мой покойный муж, да благословит Аллах его душу, и есть о том запись в этих…
– Реестрах, – не поднимая головы, подсказал юноша. Где только набрался умных слов? Перо порхало в его пальцах с какой-то непогрешимой уверенностью в своей правоте. А ведь большинство писцов сначала примерялись, осторожничали, покусывали кончик пера.
Какой след оставить в ткани бытия?
Юноша в застиранной куртке таких сомнений не ведал.
– Ну да, в реестрах. Но к бедной смиренной вдове пришли люди, требовать подать за ту землю. Несправедливо это! Молю бея преклонить свой слух к моему воплю.
– Воззванию. Так будет лучше, луноликая госпожа.
На бумагу легла ещё одна строка, со словами, которые она не произносила. Любопытно. Окончив, юноша быстро пробежал глазами составленное прошение заново, достал из лежащего подле него на земле потёртого футляра старенький тростниковый калям, бережно обмакнул в те же обычные чернила и уверенной рукой вывел на дешёвой бумаге заглавие в стиле сулюс с округлыми, переплетающимися, будто в страстном объятии, буквами.
О, как же самовлюблён! Стоило ли прошение сборщику мзды каллиграфической росписи? Нет, конечно! Но юноша не удержался от хвастовства.
А она узнала роспись. Прохвост умудрился выработать свой стиль.
Попался.
– Прошу, госпожа, да благословит Аллах твоё дело.
– Да пребудет с тобой милость Всевышнего, писец.
Она забрала осьмушку листа, не глядя сунула в тканевую суму на локте. Отойти постаралась с максимальным достоинством: перенести вес на носок, чуть потянуть, не обращая внимания на боль, плавно оттолкнуться.
Хитрые башмаки из кожи с мягкими вставками, за которые она заплатила умельцу цену живого племенного быка, помогали. На её поясе висела связка ключей – знак сана, знак доверия, – и она уже давно по звуку позвякивания научилась определять, насколько выдаёт своё увечье.
Несмотря на все старания, в дребезжании лишь отдалённо угадывалась мелодия.
Она с досадой сдула упавшую на брови слишком длинную чёлку, а когда краем глаза заметила спешащего навстречу грузного господина с обветренным лицом, безрезультатно пытающегося выглядеть степенно, но беспрестанно утирающий лоб хлопковым отрезом, – досада усилилась десятикратно.
Поторопилась! Отошла слишком далеко!
Как вороватый баши практически подбегает к прохвосту-писцу, Турна всё же наблюдала со злорадным удовлетворением. Не ошиблась, вот с чьей помощью утекают деньги со строительства! Однако услышать, о чём толкуют сейчас баши с писцом и какие расчёты юркими змейками заполняют новую осьмушку листа, уже не могла. Ладно, раз поторопилась, теперь обождёт: лавок на улице Вышивальщиц имелось ещё довольно, спешить здесь так же, как и в любом другом месте благословенной столицы, не принято, везде её с удовольствием развлекут беседой и угостят.
Раздражённо отвела вновь упавшую прядь, поправила скрывающий нижнюю половину лица яшмак, подала знак сопровождающей её с плетёной корзиной в руках немолодой служанке: мол, ещё хочу посмотреть товары.
До заката не так уж и далеко. А на закате принято подсчитывать прибыль дня.
И Турна вновь неспешно поковыляла вдоль открытых лавок, перед которыми сидели громкоголосые главы семейств, а в глубине безмолвно склонялись над деревянными рамами с натянутой тканью женщины и девицы.
От слепящего великолепия Большого базара улочка Вышивальщиц казалась столь же далека, как далека бесхитростная луговая ромашка от садовой розы, благоуханной, тугой лепестками и сладострастной. Рубахи, камзолы, кафтаны, шаровары, женские платья-энтари, полотенца, платки, скатерти, занавеси, покрывала всех размеров и множества предназначений, молитвенные коврики, даже чехлы для лука – всё это, точно так же как на Бедестане, можно было купить на улице Вышивальщиц. Но район здесь был бедный, а разве бедняку по карману шитьё золотой или серебряной нитью? Очарует его гладкий блеск яркой шёлковой вышивки, но разве найдёт он в своём тощем кошеле достаточно монет, чтобы порадовать дорогим подарком мать, сестру, жену, дочь? Разве что в самый большой праздник вроде свадьбы, на который станет копить не один год. Оторвёт ли мать семейства драгоценные, добытые кровью и потом, акче от очага, дабы потешить себя шелками? Нет, конечно. Поэтому здесь трудолюбивые вышивальщицы творили свои чудеса нитями простыми: хлопком, льном, шерстью.
Но чудеса были настоящими, сродни чуду простенькой ромашки, которая могла болящему жизнь спасти.
А роза – не могла.
Когда-то Турну тоже учили вышивке, сама она вышивала по сравнению со своими бывшими товарками дурно, больше колола пальцы и переводила шёлковые нити, надменно видя свою истинную силу не в рукоделии. Потом – толчок в спину, и вся её сила растворилась, ушла песком сквозь пальцы, но обретённые будто нехотя знания остались навеки, чужое искусство оценить могла.
И теперь бродила Турна меж прилавков в истинном восхищении.
Видела она вышивку тоньше, великолепнее, продуманнее, но сердечнее – нет.
Цветы жили, манили, благоухали; листья шуршали; плоды спели и лопались сладким соком; птицы парили; пугливые лани срывались в стремительный бег; сложное строгое повторение ромбов, треугольников и квадратов сулило защиту младенцам и плодовитость их матерям, счастье невестам и силу мужьям.
Сделав практически полный круг, она вновь остановилась возле лавки, в закутке которой трудилась юная вышивальщица с разноцветными глазами. Мимо пробежал уже всё подробно обговоривший с писцом и чем-то довольный баши, отвечающий за шумящую на пустыре стройку, но Турна лишь скосила на него глаза.
Погрузилась вся в наблюдение за тонкими, хрупкими, полупрозрачными девичьими перстами.
И вроде бы ничего таинственного.
Вот вышивальщица раздумчиво наклонила голову набок, глядя словно сквозь растянутую на прямоугольной раме отпаренную тонкую шерсть. Затем взяла тонкий уголёк – и запорхал он над бежево-пшеничным полем ткани, будто мотылёк. О, о счастливом событии грезила юная вышивальщица. Родится холодами младенец, но тепло ему будет, и спокоен будет он, укачанный в этом дивном покрывале, и храним от злых джиннов словом Аллаха, и крепок здоровьем, словно вздымающиеся ввысь вековые чинары, и радостен, словно воспевающие рассвет птахи.
Не будет здесь ни хитро перекрученных нитей, ни подложенного шнура, придающего объём рисунку, ни воска для крепости. Будет лишь нежная гладь, округлый тамбурный шов и практически невидимые, аккуратные изнаночные узелки. И струящаяся в каждом стежке нерастраченная любовь вышивальщицы с глазами ворожеи.
Отчего-то в груди стало горько, пусто и больно, Турна сглотнула пересохшим горлом. Хотела окликнуть девчонку: «эй, возьму то полотенце для лица с гранатами», – но не стала.
Пусть её… работает.
Понаблюдала ещё немного.
Точно так же, как юноша в линялой куртке, разноглазая вышивальщица сомнений не ведала. Уверенно закончила рисунок, обронила уголёк, практически не глядя выбрала среди трёх десятков игл нужную, бестрепетной рукой вдела слепо подхваченную нить…
На стройке снова что-то загрохотало, но в этот раз иначе, задорно. Невнятно там забормотали десятки голосов, которые потом вдруг сложились в нарастающую песнь. Песнь ширилась, обретала мощь и слова через сотни глоток.
– Эх, воля Твоя, станет глыба воском…
Каменщики.
– Оживёт дуб в моих руках…
А это уже плотники.
Девица головы от своей вышивки не подняла, будто не слышала ничего. Но откуда-то с торца улицы, задевающего пустырь стройки, будто прохладой знойным днём потянуло тихими женскими голосами. Робки они были, грустны и задумчивы, но отчего-то вплелись наравне в мощную мужицкую песнь каменщиков и плотников. Потушили, заставили замолкнуть крикливые возгласы мужей и отцов-зазывал, полились меж стен и крыш лавок сначала ручейком, затем – полноводной рекой.
И вот уже девица хрупким голоском напевает мелодично и тоскливо, и молнией мелькает игла в её пальцах в скудном освещении уходящего дня.
Сама бы Турна при таком свете шить не стала – бросила бы пяльцы гневно, а девчонка покорно вышивала и творила свои маленькие чудеса.
И песнь лилась с уст вышивальщицы светлая, полная мечты и надежды.
– Счастливо будь, дитя.
Белизной снега вышью я тебе цветы,
Синевой неба – круг солнце,
А собственной кровью – великую букву Элиф.
Счастливо будь, не коснётся тебя зло…
Пусть не суждено было Турне стать матерью, — даже на её устах возникла улыбка.
Свою душу девочка вплетает в вышивку, надолго ли самой хватит?
Порывисто вздохнув, Турна неодобрительно покосилась на пройдоху-писца, тоже с полуприкрытыми веками слушающему песню, устало поковыляла по направлению к стройке. Боль от натруженной стопы поднималась уже к икре, но упрямство и любопытство подстёгивали, гнали дальше! Скоро узнает, что там за ухищрения, о которых она смогла лишь смутно догадаться, а не увидеть ясно, будто при солнечном свете. Интересно же!
А боль… бывало и хуже, много хуже.
Один раз она уже почти умерла, и ни на миг не забывала, благодаря кому до сих пор дышит.
Со стройки больше не украдут ни медяка. А всё, что украли, она заставит вернуть.
Её счастье – в этом.
Быть честной, быть верной, быть бережливой.
Однако последнее время честность её отчего-то начала вызывать у госпожи насмешку, и в такие мгновения Турна чувствовала себя как никогда жалкой и никчёмной.
Наверное, так бы почувствовала себя та разноглазая вышивальщица, отбери у неё нити, иглы и ткани.
…Жаль, не купила у девицы ничего. Завтра купит.
Больная нога предательски подвернулась.
– Госпожа?! – ахнув, пожилая служанка кинулась к ней, подставила округлое плечо.
Они уже миновали часть улицы с уютом лавок, оказались на огибающей стройку дороге, когда откуда ни возьмись хлынули всадники с вестовым впереди.
– Дороооогу! Пааа-бе-ре-гииись!
– Дорогу! Дорогу!
Торговый, строительный люд, зеваки – все прянули прочь, рассыпались, поскакали по дороге, будто упругие яблоки из оброненной мальчишкой корзины.
– Госпожа, скорее!
Всполошившаяся женщина потянула Турну, дёрнула неловко, и резкая боль прострелила выше, в колено.
– Берегись! – окрик раздался уже практически над ухом.
Турна вскинула голову. Узнала форму – силахдары.
Бегло удивилась – они? здесь? – и рванулась прочь.
Больно! Невыносимо больно!
Рухнула на какое-то откаченное строителями к стене дома бревно. Сквозь поглотившую мир тьму её глаз выхватил несколько ярких кусков: дышащий жаром и потом гнедой конский бок, жёлтый сапог всадника.
Очень близко, так близко, что могла каждую шерстинку лошадиной шкуры пересчитать! Так близко, что едва не царапнул выступающий конец стремени, сдирая покрывало.
И всё это – в полной тишине. Будто потерял мир все звуки враз.
Турна отшатнулась, выпрямилась – и вдруг среди темноты и безмолвия на неё свысока глянули орехово-медовые глаза.
Глянули бесстрастно, холодно – и равнодушно соскользнули.
Уличная пыль, преумноженная в сотни раз близостью большой стройки, уже оседала за лошадьми замыкающих всадников, когда Турна наконец смогла побороть своё немое ошеломление.
Закашлялась.
Отчего ага ездит этими бедняцкими окраинами?
Тренировочный лагерь на холме за Восточными воротами, прямой выезд оттуда с Дороги Караванщиков, но там перебирают старый византийский водопровод… Значит, возвращается теперь ага улицей Вышивальщиц, ближайшей удобной для всадников дорогой. Благодаря дороге богоугодный комплекс и решили возводить именно здесь – мало того, что пустырь ровный, так и строительные материалы к нему легче подвозить.
Однако беспокоиться не о чем, узнать ага её не мог, никогда не удостаивал взглядом. Да если даже и видел однажды: что сейчас разглядишь под накидкой-ферандже и тонким, но не прозрачным яшмаком?
– Госпожа?! О, Всевышний, помилуй! Госпожа!
– Воды принеси, – просипела сквозь мучительный сухой кашель.
Сколько же пыли! А она осталась слаба горлом после давней болезни.
Насмерть перепуганная служанка куда-то унеслась, а Турна сидела на нагретом солнцем за день неошкуренном бревне, слизывала кровь с прокусанных губ и сквозь кашель вслушивалась во вдруг загомонивший разом мир вокруг.
Крики десятков глоток, стук, скрип, скрежет, глухой удар – стройка оглушала край уютной торговой улицы, хотя велась в нескольких сотнях шагов выше, на пустыре. Поднялся клуб пыли, спустя пару ударов сердца облаком прокатился по улице меж лавок, тотчас люди заперхали, зачихали.
Что ж, дальше наблюдать глупо, пора знакомиться.
Юноша сегодня сидел на том же месте, на истёртом коврике возле пятой от пустыря лавки вышивальщиц.
Она отложила льняной платок с вышитыми белой гладью бутонами роз, кивком поблагодарила показывавшую ей товары девицу.
Кольнуло сочувствие: бедняжка. Лучше бы той никогда не поднимать свои разноцветные глаза – один серый, второй зелёный – от вышивки. Случись какая беда в округе, обязательно же объявят виновницей, никакие обереги на дверях не спасут.
Перед горем вышивальщицы, сопровождающим её от рождения, даже померкло собственное несчастье.
Обязательно купит потом что-нибудь у девочки.
Сейчас же отошла к рассеянно что-то чертящему палочкой в придорожной пыли прохвосту.
– Составишь для меня прошение, эфенди?
Юноша поднял на неё тёмные миндалевидные глаза с загнутыми кверху, по-девичьи длинными ресницами, чуть улыбнулся.
– Какой же я тебе эфенди, госпожа? «Жалкий раб, повелеваю» – так пристало тебе молвить. Приказывай, повинуюсь, несравненная.
Вдали снова что-то с грохотом упало, раздалась брань и взметнулись клубы пыли, но писец будто не заметил. Он ловко приладил к деревянной дощечке чистую осьмушку белого листа, макнул перо в чернила, выжидающе замер.
– Кому прошение, госпожа? В суд?
– Нет, сборщику налогов.
– Три мангира, госпожа.
Много. Она потянула завязки кошеля, фыркнула насмешливо.
– А как же «раб, повинуюсь»?
Три медяшки перекочевали в подставленную узкую ладонь, сверкнула белозубая нахальная улыбка.
– Ты сама назвала меня «эфенди», госпожа, а эфенди не пристало трудиться задарма.
Она хмыкнула, впервые присмотрелась вблизи. Чистый высокий лоб под неровно откромсанными смоляными прядями, тонкий породистый нос с горбинкой, узкая верхняя губа и неожиданно пухлая нижняя, аккуратная острая бородка, едва скрывающая мягкую линию подбородка. Обладатели таких подбородков – округлых, с по-своему очаровательной ямочкой – всегда казались ей бесхарактерными или же вёрткими хитрованами.
И прочее в юноше понравиться вряд ли могло. Аккуратно намотанный тюрбан прискорбно низок; одежда чиста, но синяя куртка-суджери застирана до голубого цвета; заляпанные чернилами нарукавники писца уже полупрозрачны от ветхости; башмаки… н-да, хорошо, что до холодов ещё далеко.
– «Его милости от…». Назовись, луноликая, необходимо указать в начале прошения.
– Я Турна-ханум, вдова мастера гильдии кожевников Омара-бея.
– А проживаешь ты…?
Чёрные буквы ложились на чистый лист ровно, твёрдо, без малейших сомнений. Пальцы… да, пожалуй, его пальцы хороши. Длинные, худые, сильные – и с чистыми на удивление ногтями.
Она лишь укрепилась в своих подозрениях. Прохвост, настоящий прохвост. Ногти у него!
– Там, через одну улицу, – махнула рукой, обозначая направление, – третий дом от тупика, с зелёной крышей.
– О чём просишь почтенного сборщика, госпожа?
– Напиши: землю виноградника возле северной заставы продал ещё минувшей весной мой покойный муж, да благословит Аллах его душу, и есть о том запись в этих…
– Реестрах, – не поднимая головы, подсказал юноша. Где только набрался умных слов? Перо порхало в его пальцах с какой-то непогрешимой уверенностью в своей правоте. А ведь большинство писцов сначала примерялись, осторожничали, покусывали кончик пера.
Какой след оставить в ткани бытия?
Юноша в застиранной куртке таких сомнений не ведал.
– Ну да, в реестрах. Но к бедной смиренной вдове пришли люди, требовать подать за ту землю. Несправедливо это! Молю бея преклонить свой слух к моему воплю.
– Воззванию. Так будет лучше, луноликая госпожа.
На бумагу легла ещё одна строка, со словами, которые она не произносила. Любопытно. Окончив, юноша быстро пробежал глазами составленное прошение заново, достал из лежащего подле него на земле потёртого футляра старенький тростниковый калям, бережно обмакнул в те же обычные чернила и уверенной рукой вывел на дешёвой бумаге заглавие в стиле сулюс с округлыми, переплетающимися, будто в страстном объятии, буквами.
О, как же самовлюблён! Стоило ли прошение сборщику мзды каллиграфической росписи? Нет, конечно! Но юноша не удержался от хвастовства.
А она узнала роспись. Прохвост умудрился выработать свой стиль.
Попался.
– Прошу, госпожа, да благословит Аллах твоё дело.
– Да пребудет с тобой милость Всевышнего, писец.
Она забрала осьмушку листа, не глядя сунула в тканевую суму на локте. Отойти постаралась с максимальным достоинством: перенести вес на носок, чуть потянуть, не обращая внимания на боль, плавно оттолкнуться.
Хитрые башмаки из кожи с мягкими вставками, за которые она заплатила умельцу цену живого племенного быка, помогали. На её поясе висела связка ключей – знак сана, знак доверия, – и она уже давно по звуку позвякивания научилась определять, насколько выдаёт своё увечье.
Несмотря на все старания, в дребезжании лишь отдалённо угадывалась мелодия.
Она с досадой сдула упавшую на брови слишком длинную чёлку, а когда краем глаза заметила спешащего навстречу грузного господина с обветренным лицом, безрезультатно пытающегося выглядеть степенно, но беспрестанно утирающий лоб хлопковым отрезом, – досада усилилась десятикратно.
Поторопилась! Отошла слишком далеко!
Как вороватый баши практически подбегает к прохвосту-писцу, Турна всё же наблюдала со злорадным удовлетворением. Не ошиблась, вот с чьей помощью утекают деньги со строительства! Однако услышать, о чём толкуют сейчас баши с писцом и какие расчёты юркими змейками заполняют новую осьмушку листа, уже не могла. Ладно, раз поторопилась, теперь обождёт: лавок на улице Вышивальщиц имелось ещё довольно, спешить здесь так же, как и в любом другом месте благословенной столицы, не принято, везде её с удовольствием развлекут беседой и угостят.
Раздражённо отвела вновь упавшую прядь, поправила скрывающий нижнюю половину лица яшмак, подала знак сопровождающей её с плетёной корзиной в руках немолодой служанке: мол, ещё хочу посмотреть товары.
До заката не так уж и далеко. А на закате принято подсчитывать прибыль дня.
И Турна вновь неспешно поковыляла вдоль открытых лавок, перед которыми сидели громкоголосые главы семейств, а в глубине безмолвно склонялись над деревянными рамами с натянутой тканью женщины и девицы.
От слепящего великолепия Большого базара улочка Вышивальщиц казалась столь же далека, как далека бесхитростная луговая ромашка от садовой розы, благоуханной, тугой лепестками и сладострастной. Рубахи, камзолы, кафтаны, шаровары, женские платья-энтари, полотенца, платки, скатерти, занавеси, покрывала всех размеров и множества предназначений, молитвенные коврики, даже чехлы для лука – всё это, точно так же как на Бедестане, можно было купить на улице Вышивальщиц. Но район здесь был бедный, а разве бедняку по карману шитьё золотой или серебряной нитью? Очарует его гладкий блеск яркой шёлковой вышивки, но разве найдёт он в своём тощем кошеле достаточно монет, чтобы порадовать дорогим подарком мать, сестру, жену, дочь? Разве что в самый большой праздник вроде свадьбы, на который станет копить не один год. Оторвёт ли мать семейства драгоценные, добытые кровью и потом, акче от очага, дабы потешить себя шелками? Нет, конечно. Поэтому здесь трудолюбивые вышивальщицы творили свои чудеса нитями простыми: хлопком, льном, шерстью.
Но чудеса были настоящими, сродни чуду простенькой ромашки, которая могла болящему жизнь спасти.
А роза – не могла.
Когда-то Турну тоже учили вышивке, сама она вышивала по сравнению со своими бывшими товарками дурно, больше колола пальцы и переводила шёлковые нити, надменно видя свою истинную силу не в рукоделии. Потом – толчок в спину, и вся её сила растворилась, ушла песком сквозь пальцы, но обретённые будто нехотя знания остались навеки, чужое искусство оценить могла.
И теперь бродила Турна меж прилавков в истинном восхищении.
Видела она вышивку тоньше, великолепнее, продуманнее, но сердечнее – нет.
Цветы жили, манили, благоухали; листья шуршали; плоды спели и лопались сладким соком; птицы парили; пугливые лани срывались в стремительный бег; сложное строгое повторение ромбов, треугольников и квадратов сулило защиту младенцам и плодовитость их матерям, счастье невестам и силу мужьям.
Сделав практически полный круг, она вновь остановилась возле лавки, в закутке которой трудилась юная вышивальщица с разноцветными глазами. Мимо пробежал уже всё подробно обговоривший с писцом и чем-то довольный баши, отвечающий за шумящую на пустыре стройку, но Турна лишь скосила на него глаза.
Погрузилась вся в наблюдение за тонкими, хрупкими, полупрозрачными девичьими перстами.
И вроде бы ничего таинственного.
Вот вышивальщица раздумчиво наклонила голову набок, глядя словно сквозь растянутую на прямоугольной раме отпаренную тонкую шерсть. Затем взяла тонкий уголёк – и запорхал он над бежево-пшеничным полем ткани, будто мотылёк. О, о счастливом событии грезила юная вышивальщица. Родится холодами младенец, но тепло ему будет, и спокоен будет он, укачанный в этом дивном покрывале, и храним от злых джиннов словом Аллаха, и крепок здоровьем, словно вздымающиеся ввысь вековые чинары, и радостен, словно воспевающие рассвет птахи.
Не будет здесь ни хитро перекрученных нитей, ни подложенного шнура, придающего объём рисунку, ни воска для крепости. Будет лишь нежная гладь, округлый тамбурный шов и практически невидимые, аккуратные изнаночные узелки. И струящаяся в каждом стежке нерастраченная любовь вышивальщицы с глазами ворожеи.
Отчего-то в груди стало горько, пусто и больно, Турна сглотнула пересохшим горлом. Хотела окликнуть девчонку: «эй, возьму то полотенце для лица с гранатами», – но не стала.
Пусть её… работает.
Понаблюдала ещё немного.
Точно так же, как юноша в линялой куртке, разноглазая вышивальщица сомнений не ведала. Уверенно закончила рисунок, обронила уголёк, практически не глядя выбрала среди трёх десятков игл нужную, бестрепетной рукой вдела слепо подхваченную нить…
На стройке снова что-то загрохотало, но в этот раз иначе, задорно. Невнятно там забормотали десятки голосов, которые потом вдруг сложились в нарастающую песнь. Песнь ширилась, обретала мощь и слова через сотни глоток.
– Эх, воля Твоя, станет глыба воском…
Каменщики.
– Оживёт дуб в моих руках…
А это уже плотники.
Девица головы от своей вышивки не подняла, будто не слышала ничего. Но откуда-то с торца улицы, задевающего пустырь стройки, будто прохладой знойным днём потянуло тихими женскими голосами. Робки они были, грустны и задумчивы, но отчего-то вплелись наравне в мощную мужицкую песнь каменщиков и плотников. Потушили, заставили замолкнуть крикливые возгласы мужей и отцов-зазывал, полились меж стен и крыш лавок сначала ручейком, затем – полноводной рекой.
И вот уже девица хрупким голоском напевает мелодично и тоскливо, и молнией мелькает игла в её пальцах в скудном освещении уходящего дня.
Сама бы Турна при таком свете шить не стала – бросила бы пяльцы гневно, а девчонка покорно вышивала и творила свои маленькие чудеса.
И песнь лилась с уст вышивальщицы светлая, полная мечты и надежды.
– Счастливо будь, дитя.
Белизной снега вышью я тебе цветы,
Синевой неба – круг солнце,
А собственной кровью – великую букву Элиф.
Счастливо будь, не коснётся тебя зло…
Пусть не суждено было Турне стать матерью, — даже на её устах возникла улыбка.
Свою душу девочка вплетает в вышивку, надолго ли самой хватит?
Порывисто вздохнув, Турна неодобрительно покосилась на пройдоху-писца, тоже с полуприкрытыми веками слушающему песню, устало поковыляла по направлению к стройке. Боль от натруженной стопы поднималась уже к икре, но упрямство и любопытство подстёгивали, гнали дальше! Скоро узнает, что там за ухищрения, о которых она смогла лишь смутно догадаться, а не увидеть ясно, будто при солнечном свете. Интересно же!
А боль… бывало и хуже, много хуже.
Один раз она уже почти умерла, и ни на миг не забывала, благодаря кому до сих пор дышит.
Со стройки больше не украдут ни медяка. А всё, что украли, она заставит вернуть.
Её счастье – в этом.
Быть честной, быть верной, быть бережливой.
Однако последнее время честность её отчего-то начала вызывать у госпожи насмешку, и в такие мгновения Турна чувствовала себя как никогда жалкой и никчёмной.
Наверное, так бы почувствовала себя та разноглазая вышивальщица, отбери у неё нити, иглы и ткани.
…Жаль, не купила у девицы ничего. Завтра купит.
Больная нога предательски подвернулась.
– Госпожа?! – ахнув, пожилая служанка кинулась к ней, подставила округлое плечо.
Они уже миновали часть улицы с уютом лавок, оказались на огибающей стройку дороге, когда откуда ни возьмись хлынули всадники с вестовым впереди.
– Дороооогу! Пааа-бе-ре-гииись!
– Дорогу! Дорогу!
Торговый, строительный люд, зеваки – все прянули прочь, рассыпались, поскакали по дороге, будто упругие яблоки из оброненной мальчишкой корзины.
– Госпожа, скорее!
Всполошившаяся женщина потянула Турну, дёрнула неловко, и резкая боль прострелила выше, в колено.
– Берегись! – окрик раздался уже практически над ухом.
Турна вскинула голову. Узнала форму – силахдары.
Бегло удивилась – они? здесь? – и рванулась прочь.
Больно! Невыносимо больно!
Рухнула на какое-то откаченное строителями к стене дома бревно. Сквозь поглотившую мир тьму её глаз выхватил несколько ярких кусков: дышащий жаром и потом гнедой конский бок, жёлтый сапог всадника.
Очень близко, так близко, что могла каждую шерстинку лошадиной шкуры пересчитать! Так близко, что едва не царапнул выступающий конец стремени, сдирая покрывало.
И всё это – в полной тишине. Будто потерял мир все звуки враз.
Турна отшатнулась, выпрямилась – и вдруг среди темноты и безмолвия на неё свысока глянули орехово-медовые глаза.
Глянули бесстрастно, холодно – и равнодушно соскользнули.
Уличная пыль, преумноженная в сотни раз близостью большой стройки, уже оседала за лошадьми замыкающих всадников, когда Турна наконец смогла побороть своё немое ошеломление.
Закашлялась.
Отчего ага ездит этими бедняцкими окраинами?
Тренировочный лагерь на холме за Восточными воротами, прямой выезд оттуда с Дороги Караванщиков, но там перебирают старый византийский водопровод… Значит, возвращается теперь ага улицей Вышивальщиц, ближайшей удобной для всадников дорогой. Благодаря дороге богоугодный комплекс и решили возводить именно здесь – мало того, что пустырь ровный, так и строительные материалы к нему легче подвозить.
Однако беспокоиться не о чем, узнать ага её не мог, никогда не удостаивал взглядом. Да если даже и видел однажды: что сейчас разглядишь под накидкой-ферандже и тонким, но не прозрачным яшмаком?
– Госпожа?! О, Всевышний, помилуй! Госпожа!
– Воды принеси, – просипела сквозь мучительный сухой кашель.
Сколько же пыли! А она осталась слаба горлом после давней болезни.
Насмерть перепуганная служанка куда-то унеслась, а Турна сидела на нагретом солнцем за день неошкуренном бревне, слизывала кровь с прокусанных губ и сквозь кашель вслушивалась во вдруг загомонивший разом мир вокруг.