Вы можете получить все, что вам нужно,
если только это вам и вправду нужно.
Рэй Брэдбери
Март пахнет смертью. От серо-коричневого горизонта с рваными макушками старых сосен до бледных облаков в пронзительном небе провонял он сладким запахом гниющей плоти. Бабушка не слышала того запаха, крепко держала Матвея за руку, тащила за собой вниз по улице. Под ногами чавкала и хрустела грязь, вперемешку со льдом. Белели в канаве обглоданные воронами, вымороженные за зиму собачьи кости. Матвей обернулся, чтобы запомнить где они лежат: после придет собрать рассыпавшиеся из черепа зубы. Бабушка одернула его, чтоб шел быстрей, и Матвей прибавил шаг.
В поселке сегодня хоронили Галку Копылову, прозванную Рукавичкой за то, что потеряла на пекарне три пальца: сунула по дурости руку в работающий тестомес — пальцы раздробило так, что собирать нечего. Давно это случилось, Матвей тогда еще не родился.
Упилась Галка до смерти. Жила одна и померла одна — склочная бабёнка. Дом ее, бледно-зеленый, с высокой завалинкой, сегодня полнился сельчанами. У крыльца бабушка тщательно вытерла ноги и Матвея заставила. Пошаркали подошвами о потрепанный кусок ковровой дорожки невнятного цвета. Бабушка смотрела вверх, на дом, а Матвей — под ноги. Мужики, курившие у крыльца, уважительно смолкли.
— Здравствуйте, Аглая Демьяновна, — приветствовал бабушку рослый Николай, муж главы администрации поселка.
— Здравствуй, Коля, — обронила бабушка. Остальные мужики дружно закивали головами.
Бабушку в поселке побаивались: никто из местных не владел магией так же хорошо, как она — потомственная ведьма. Да и, окромя того, бабушка уродилась одной из тех острых на язык женщин, что себе на уме. Жила наособицу, подруг не заводила, замуж вышла за приезжего, а как схоронила его, так и вовсе сделалась почти затворницей. И это в поселке, где все, почитай, «спят под одним одеялом». Бес знает, что у нее за душой, связываться с такой себе дороже.
В доме жарко натопили галанку, бабы пекли блины, варили кутью. Запах смерти здесь испуганно отступал. Бабушка поздоровалась со всеми сразу — и ни с кем в отдельности. В ответ посыпались приветствия, словно сухие горошины из стручка. Матвей молчал в растерянности, бабушка дала ему подзатыльник — не сильно, для острастки.
— Здравствуйте, — пролепетал Матвей, но никому не было до него дела.
Шумно галдели люди, каждый о своем. Бабушка, не раздеваясь, прошла в дом.
— Никуда не уходи, — она отпустила руку Матвея, расстегнула дорогое синее пальто — натуральная шерсть. Дочь, Матвеева мать, подарила.
Бабушка и сама не бедствовала, жила в достатке, но пальто — это знак внимания и тем особенно дорого. Да и нравилось оно бабушке, хоть и седая та, в годах, а все еще статная и видная, и в этом пальто — чисто королева.
В нарядно убранной зале, на двух табуретках — гроб в дешевых красных оборках, в гробу — Галка-Рукавичка в клетчатом платье. Нарядная, сама на себя не похожа. Строгая, бледная, да непривычно молчаливая. В сложенных на груди руках — букетик вербы. Кругом неистовство пластиковых цветов да сосновых веток.
Матвей порадовался, что бабушка наконец отпустила его руку. В доме Рукавички Матвей прежде не бывал, пошел смотреть. По беленым стенам между окон развешаны фотографии — все старые, в резных деревянных рамках. Глядят на Матвея пожелтевшими лицами. Мужчины, все как на подбор — рослые, в незнакомой Матвею военной форме, топорщат холеные усы. Женщины — томные, с округлыми плечами, пенятся воротнички платьев да невиданные кружевные зонтики. Расплывается позади выгоревшая до прозрачности набережная: фигурные балясины, море едва угадывается тонкой полосой горизонта…
Матвей пошел мимо, послушать чужие разговоры. В кухне смеялись.
— Я ж рассказывал, как батя мой с дедом дверь в дом по осени ремонтировали? Мы вроде классе в пятом учились, — Пашка-Хлыст стоял у печки, развлекая стряпух болтовней.
— Рассказывай, — скомандовала тетя Зина и протянула Пашке свернутый блинчик.
— Козел соседский тогда во двор к нам залез. Белый, Маркизом звали.
— Косинчихи козел? Помню. До чего ж мерзкий был характером!
— Ага. Залез он к нам и стал до бати с дедом доебываться. Батя взял кусок шланга, что на заборе висел, а козла — за рога, и шлангом отстегал. Да и выпнул за калитку. Козел как ошпаренный помчался по улице, а тут Рукавичка идет из магазина. В пакете бутылки звенят. Козел ее догнал, да как наподдал рогами под зад! Рукавичка аж подлетела! — Пашка-Хлыст взмахнул руками, показывая, как именно покойная Галка-Рукавичка взмыла в воздух, прежде чем грохнуться плашмя в дорожную пыль.
Бабы в кухне дружно заржали. Пашка-Хлыст, довольный собой, откусил от блинчика, а затем продолжил:
— Короче, Рукавичка на дороге валяется, козел ее топчет, рогами бьет. Рукавичка орет блажниной: «Помогите, убивают!». Косинчиха услыхала, выбежала, козла домой загнала.
— Помню, помню, — подхватила тетя Зина. — Потом, как мороз ударил, Косинчиха козла зарезала и к Рукавичке с куском мяса мириться ходила. Перепились обе и передрались.
Матвей слушал и украдкой разглядывал Пашку-Хлыста. Тот на четыре года старше. В январе ему исполнилось шестнадцать и вымахал он рослый и крепкий, Матвей в свои двенадцать казался рядом с ним воробушком: мелкий, щуплый, шея тонкая, длинная — чисто курёнок, волосы невнятного русого оттенка, да большие голубые глазищи.
Тетя Зина приметила Матвея и ему тоже сунула в руки блинчик, обильно присыпанный сахаром. Матвей смутился, покраснел, но взял. Слова благодарности застряли в горле, и Матвей стыдливо опустил взгляд, торопливо вышел на улицу и только там вздохнул свободно. Съел блин, облизал пальцы, спустился с крыльца.
За сараем, у поленницы под яблоней, стоял укромно чурбачок — рубить дрова, и Матвей сел там совсем один, сунул руки в карманы. Солнце пригревало. Матвей закрыл глаза, смотрел на него сквозь веки. Солнце рисовало узоры — золотые на красном. Хлопнула входная дверь. Кто-то подошел, Матвея накрыла тень.
— Что, поскрёбыш, забыла про тебя твоя бабка? — Пашка-Хлыст улыбался обманчиво ласково, и Матвей скукожился. В школе Пашку боялись, он пару раз оставался на второй год и не шарахался даже от уборщицы тети Фаи, которую и директор обходил стороной. Раньше Пашка Матвея не замечал, но сегодня приметил ни с того ни с сего.
— Покурим? — Пашка присел на корточки, достал сигареты, протянул пачку Матвею. Матвей замотал головой и замер.
— Ты немой? — Пашка закурил, не таясь. — Или чё?
Матвей снова замотал головой.
— Или чё, — Пашка выпустил дым Матвею в лицо. — Ну, расскажи чё-нить интересное. Про чертей там, или как бабка твоя ворожит и с голой жопой на метле по ночам летает. Или с кем мамаша тебя нагуляла такого притамо?шного, что глянула да испугалась, бабке подбросила и в город смоталась.
Матвей уставился в землю, затаил дыхание — как кот в траве, что сидит и думает, будто не видно его. Под ногами лежала чешуйками бурая сосновая кора. Матвей рассматривал ее, словно ничего интереснее в жизни не видел.
— Скучный ты, — Пашка встал.
— Что делаете? — Женька Ковалева подошла так, что Матвей не услышал.
— Да вот, — Пашка улыбнулся ей во весь рот, сверкнул по-лошадиному крупными зубами. — Мотя про родню рассказывает. Говорит, бабка его голышом по дому скачет в полнолуние, чертей зазывает.
— Дурак ты, Пашка! Наведет она на тебя порчу, так что все волосы вылезут, будешь знать! — сказала Женька за спиной у Матвея, и Паша перестал лыбиться, но наверняка не от угрозы, а просто Женя ему нравилась. Она вообще всем нравилась, и Матвею тоже.
— Чё сразу дурак? — Пашка бросил окурок на тропинку между прошлогодних грядок. — Мотя, скажи ей, — толкнул Матвея в плечо так, что тот едва не свалился с чурбака.
Матвей не стерпел больше: обычно его почти не замечали и к таким издевкам он не привык, вскочил и бросился на Пашку-Хлыста с кулаками, молча. Пашка с хохотом увернулся, схватил Матвея за капюшон куртки, приподнял и встряхнул как щенка, за шиворот.
— Пусти, урод! Рожа лошадиная! — Матвей зашипел на него, пытаясь вырваться.
— Ух ты! Разговаривает! — Пашка выдохнул Матвею в лицо сигаретным душком. — Звони, Женька, на радио. Будем Мотьку диктором устраивать. Или лучше на телевидение. На канал, где про всякую бесовщину рассказывают! А еще лучше, доставай телефон и снимай, в интернет выложим — может, деньжат поднимем.
Матвей сопел и бился, но Пашка держал крепко.
— Хватит, — попросила Женька. — Пусти его.
— А поцелуешь, если отпущу?
— Сам себя поцелуй.
— В задницу! — Матвей извернулся и пнул скользом Пашку в ногу.
— Борзый поскрёбышек, — Пашка, не глядя, тряхнул Матвея еще разок, так что Матвей почти вывалился из своей куртки. — Тогда приходи, Женька, завтра теленка смотреть. У нас Ночка отелилась. Хорошенький такой теленочек. С завитком на лбу. Тебе понравится.
— Матвея позови, я с ним приду, — сказала Женька с вызовом.
— Ну и на кой он нам? — Пашка заглянул Матвею в лицо. — Смотрит как псина бешеная. Отпущу — покусает.
— Да ты боишься, что ли, его? — поддела Женька.
— Было б кого бояться! Пусть приходит, — Пашка снова тряхнул Матвея, но не сильно. — Приходи, мелкота, теленочка смотреть, — и отпустил Матвея.
Матвей бросился прочь и взлетел на крыльцо, за спиной громко заржал Пашка. Матвей шмыгнул в дом и там уже смахнул выступившие злые слезы.
В доме народу еще прибыло — не протолкнуться. Матвей поискал взглядом бабушку — не увидел. Вскоре подогнали грузовик, люди зашевелились, потянулись к выходу. Матвей опять оказался на улице. Из дома вынесли гроб, погрузили в кузов с откинутыми бортами, украшенный сосновыми ветками. Потекла по улице медленная человеческая река, увенчанная пластиковыми букетами. Под нестройные звуки похоронного марша, доносящиеся из кабины грузовика, повезли гроб на кладбище.
Матвей пошел следом, разглядел в толпе синее бабушкино пальто. Никто не плакал по Галке-Рукавичке. Никто не приходился ей так близко, чтобы горевать. Родственники, приехавшие издалека, не знали ее вовсе.
Матвей все сбавлял и сбавлял шаг, еле плелся, пока не оказался в самом хвосте. У заброшенного, осевшего в землю дома, и вовсе отстал. Зашел во двор, скрылся от чужих глаз: ходить на изнанку не запрещалось, но все же Матвей таился, словно кто-то мог осудить или наказать его за то, что он столь легко преодолевал барьер, отделяющий жизнь и реальность от мертвой изнанки мира.
Здесь, в тени брошенного дома, никто Матвея не видел, и он развернулся спиной и шагнул задом наперед — мир потускнел. Вся наследственная магия Матвея, по сути, крылась в этой способности — запросто шнырять туда-сюда, а больше он ничего и не умел, да и бабушка не учила, не считала нужным.
На изнанке, в Тхан’Маар, не светило солнце, небо тонуло в серой беспросветной дымке. Пахло дымом, словно жгли где-то осенние листья. Поселок, такой живой на той стороне, здесь напоминал пепелище, заросшее сухим бурьяном. Обвалившиеся стены домов, печные трубы, как старушечьи пальцы, указывали вверх, в вечно серую пелену мертвого неба.
Матвей пошел по улице — никого здесь нет, кроме него. Матвей вернулся туда, где утром присмотрел в канаве собачьи кости. Мертвое — оно и на той стороне мертвое, и на этой. Отыскал в сухой траве собачий остов, собрал просыпавшиеся зубы, а череп уволок к развалинам ближайшего дома, разбил кирпичом, выковырял и собрал в карман крепко засевшие клыки с окаменелым желтым налетом.
Кладбище с изнанки скребло небо макушками сухих сосен. Под ногами пружинила ржавая хвоя. Матвей отыскал дедову могилу. В реальной жизни могила стояла ухоженная, за зеленой оградкой, которую бабушка каждый год красила. С изнанки же могила едва возвышалась неприметным холмиком. Матвей высыпал на нее собачьи зубы — пусть будут.
Могилку уже украшали черные вороньи перья и белые камешки-голыши. Матвей тащил сюда все, что казалось красивым. Выражал так любовь к деду, которого видел лишь на карточках в фотоальбоме. Дед умер за год до рождения Матвея. Хорошо и просто любить того, кого нет: он не ворчит, не ругается, затрещин не раздает и улыбается ласково с любой фотографии.
В реальном мире бабушка с брезгливостью выгребла бы и выбросила все Матвеевы «богатства», разложенные на могиле. Потому и нес он их на изнанку. Бабушка и называла «изнанку» по старинке — изнанкой, как что-то ошибочное, вроде надетого шиворот-навыворот платья, а Матвею нравилось необычное и звучное: Тхан’Маар, как говорили сэа.
В Тхан’Маар стояла тишина, любой звук растворялся в пространстве без следа. Не случалось на изнанке смены времен года, не шел ни снег, ни дождь, и как будто не водилось ничего живого, кругом все одно и то же — сухая трава, голые деревья, развалины. Бабушка говорила: это потому, что все здесь мертвое. Бабушке не нравилось, что Матвей ходит в Тхан’Маар, но он любил тишину и безлюдье.
«Вот потому, — ворчала бабушка, — Вечный Лес тебя и не пускает. Провонял ты тленом насквозь. Тому, кто часто ходит на изнанку, нет дороги к источнику жизни. Тут уж или мертвое, или живое». Матвей в Тхан’Саанг — так сэа называли Вечный Лес, в дебрях которого растет Древо жизни — не бывал, и не знал, о чем сокрушается бабушка, а потому не жалел ни о чем.
Он поправил на могилке деда вороньи перья, развернулся, снова шагнул задом наперед и вышел к жизни, к свежему ветру, в солнечный мартовский день. Затворил за собой калитку оградки, направился туда, где шумели голоса. Галку-Рукавичку уже опустили в землю. Мужики в четыре лопаты споро засыпали свежую могилу белым песком.
Песок здесь везде, где ни копни. Сверху, на штык лопаты, слой плодородной почвы, а под ним только песок. Выше, в сопках, — еще и песчаник да гранитные скалы. Как рассказывали на уроках — когда-то в доисторические времена здесь плескалось море, оттого грунт почти везде песчаный.
Шумели на ветру сосны. Сельчане понемногу расходились. Кто хотел на поминки, развернулись обратно к дому Рукавички, прочие же разбрелись каждый по своим делам. Бабушка отыскала Матвея взглядом, поманила рукой. Матвей подошел.
— Опять на изнанку шастал? — бабушка сморщила нос, почуяв запах. — Дымом несет, как с пожарища. Сколько раз говорила: не ходи туда! Нечего там делать живым.
Матвей опустил голову, вздохнул.
— Щеки холодные, руки ледяные, — бабушка торопливо ощупала Матвея цепкими горячими пальцами, поправила шарф. — Перчатки надень. Опять соплей по колено будет.
Взяла его за руку и потащила домой.
— Бестолочь, — шла и бормотала под нос, то и дело дергала Матвея, чтоб шевелился быстрей. — За что мне такое наказание?
Матвей покорно плелся рядом. Он привык: бабушка всегда им недовольна. Словно вид Матвея, его присутствие, будили в ней одно лишь только раздражение. Иногда он ловил на себе ее пронизывающий взгляд: бабушка смотрела так, будто хотела заглянуть внутрь, под кожу. Может там, внутри, Матвей скрывает что-то интересное, или устроен как-то иначе, чем другие дети?
Матвей цепенел под этим взглядом. Как же он нуждался в поддержке, в опоре! А на что опираться ребенку, как не на любовь матери и близких, на одобрение, что моментально окутывает теплом? Но в доме бабушки он ощущал лишь равнодушие, а любовь матери оставалась для него чудом, которое ему едва ли суждено познать… Он видел любовь в чужих семьях, у соседей.
если только это вам и вправду нужно.
Рэй Брэдбери
Глава 1
Март пахнет смертью. От серо-коричневого горизонта с рваными макушками старых сосен до бледных облаков в пронзительном небе провонял он сладким запахом гниющей плоти. Бабушка не слышала того запаха, крепко держала Матвея за руку, тащила за собой вниз по улице. Под ногами чавкала и хрустела грязь, вперемешку со льдом. Белели в канаве обглоданные воронами, вымороженные за зиму собачьи кости. Матвей обернулся, чтобы запомнить где они лежат: после придет собрать рассыпавшиеся из черепа зубы. Бабушка одернула его, чтоб шел быстрей, и Матвей прибавил шаг.
В поселке сегодня хоронили Галку Копылову, прозванную Рукавичкой за то, что потеряла на пекарне три пальца: сунула по дурости руку в работающий тестомес — пальцы раздробило так, что собирать нечего. Давно это случилось, Матвей тогда еще не родился.
Упилась Галка до смерти. Жила одна и померла одна — склочная бабёнка. Дом ее, бледно-зеленый, с высокой завалинкой, сегодня полнился сельчанами. У крыльца бабушка тщательно вытерла ноги и Матвея заставила. Пошаркали подошвами о потрепанный кусок ковровой дорожки невнятного цвета. Бабушка смотрела вверх, на дом, а Матвей — под ноги. Мужики, курившие у крыльца, уважительно смолкли.
— Здравствуйте, Аглая Демьяновна, — приветствовал бабушку рослый Николай, муж главы администрации поселка.
— Здравствуй, Коля, — обронила бабушка. Остальные мужики дружно закивали головами.
Бабушку в поселке побаивались: никто из местных не владел магией так же хорошо, как она — потомственная ведьма. Да и, окромя того, бабушка уродилась одной из тех острых на язык женщин, что себе на уме. Жила наособицу, подруг не заводила, замуж вышла за приезжего, а как схоронила его, так и вовсе сделалась почти затворницей. И это в поселке, где все, почитай, «спят под одним одеялом». Бес знает, что у нее за душой, связываться с такой себе дороже.
В доме жарко натопили галанку, бабы пекли блины, варили кутью. Запах смерти здесь испуганно отступал. Бабушка поздоровалась со всеми сразу — и ни с кем в отдельности. В ответ посыпались приветствия, словно сухие горошины из стручка. Матвей молчал в растерянности, бабушка дала ему подзатыльник — не сильно, для острастки.
— Здравствуйте, — пролепетал Матвей, но никому не было до него дела.
Шумно галдели люди, каждый о своем. Бабушка, не раздеваясь, прошла в дом.
— Никуда не уходи, — она отпустила руку Матвея, расстегнула дорогое синее пальто — натуральная шерсть. Дочь, Матвеева мать, подарила.
Бабушка и сама не бедствовала, жила в достатке, но пальто — это знак внимания и тем особенно дорого. Да и нравилось оно бабушке, хоть и седая та, в годах, а все еще статная и видная, и в этом пальто — чисто королева.
В нарядно убранной зале, на двух табуретках — гроб в дешевых красных оборках, в гробу — Галка-Рукавичка в клетчатом платье. Нарядная, сама на себя не похожа. Строгая, бледная, да непривычно молчаливая. В сложенных на груди руках — букетик вербы. Кругом неистовство пластиковых цветов да сосновых веток.
Матвей порадовался, что бабушка наконец отпустила его руку. В доме Рукавички Матвей прежде не бывал, пошел смотреть. По беленым стенам между окон развешаны фотографии — все старые, в резных деревянных рамках. Глядят на Матвея пожелтевшими лицами. Мужчины, все как на подбор — рослые, в незнакомой Матвею военной форме, топорщат холеные усы. Женщины — томные, с округлыми плечами, пенятся воротнички платьев да невиданные кружевные зонтики. Расплывается позади выгоревшая до прозрачности набережная: фигурные балясины, море едва угадывается тонкой полосой горизонта…
Матвей пошел мимо, послушать чужие разговоры. В кухне смеялись.
— Я ж рассказывал, как батя мой с дедом дверь в дом по осени ремонтировали? Мы вроде классе в пятом учились, — Пашка-Хлыст стоял у печки, развлекая стряпух болтовней.
— Рассказывай, — скомандовала тетя Зина и протянула Пашке свернутый блинчик.
— Козел соседский тогда во двор к нам залез. Белый, Маркизом звали.
— Косинчихи козел? Помню. До чего ж мерзкий был характером!
— Ага. Залез он к нам и стал до бати с дедом доебываться. Батя взял кусок шланга, что на заборе висел, а козла — за рога, и шлангом отстегал. Да и выпнул за калитку. Козел как ошпаренный помчался по улице, а тут Рукавичка идет из магазина. В пакете бутылки звенят. Козел ее догнал, да как наподдал рогами под зад! Рукавичка аж подлетела! — Пашка-Хлыст взмахнул руками, показывая, как именно покойная Галка-Рукавичка взмыла в воздух, прежде чем грохнуться плашмя в дорожную пыль.
Бабы в кухне дружно заржали. Пашка-Хлыст, довольный собой, откусил от блинчика, а затем продолжил:
— Короче, Рукавичка на дороге валяется, козел ее топчет, рогами бьет. Рукавичка орет блажниной: «Помогите, убивают!». Косинчиха услыхала, выбежала, козла домой загнала.
— Помню, помню, — подхватила тетя Зина. — Потом, как мороз ударил, Косинчиха козла зарезала и к Рукавичке с куском мяса мириться ходила. Перепились обе и передрались.
Матвей слушал и украдкой разглядывал Пашку-Хлыста. Тот на четыре года старше. В январе ему исполнилось шестнадцать и вымахал он рослый и крепкий, Матвей в свои двенадцать казался рядом с ним воробушком: мелкий, щуплый, шея тонкая, длинная — чисто курёнок, волосы невнятного русого оттенка, да большие голубые глазищи.
Тетя Зина приметила Матвея и ему тоже сунула в руки блинчик, обильно присыпанный сахаром. Матвей смутился, покраснел, но взял. Слова благодарности застряли в горле, и Матвей стыдливо опустил взгляд, торопливо вышел на улицу и только там вздохнул свободно. Съел блин, облизал пальцы, спустился с крыльца.
За сараем, у поленницы под яблоней, стоял укромно чурбачок — рубить дрова, и Матвей сел там совсем один, сунул руки в карманы. Солнце пригревало. Матвей закрыл глаза, смотрел на него сквозь веки. Солнце рисовало узоры — золотые на красном. Хлопнула входная дверь. Кто-то подошел, Матвея накрыла тень.
— Что, поскрёбыш, забыла про тебя твоя бабка? — Пашка-Хлыст улыбался обманчиво ласково, и Матвей скукожился. В школе Пашку боялись, он пару раз оставался на второй год и не шарахался даже от уборщицы тети Фаи, которую и директор обходил стороной. Раньше Пашка Матвея не замечал, но сегодня приметил ни с того ни с сего.
— Покурим? — Пашка присел на корточки, достал сигареты, протянул пачку Матвею. Матвей замотал головой и замер.
— Ты немой? — Пашка закурил, не таясь. — Или чё?
Матвей снова замотал головой.
— Или чё, — Пашка выпустил дым Матвею в лицо. — Ну, расскажи чё-нить интересное. Про чертей там, или как бабка твоя ворожит и с голой жопой на метле по ночам летает. Или с кем мамаша тебя нагуляла такого притамо?шного, что глянула да испугалась, бабке подбросила и в город смоталась.
Матвей уставился в землю, затаил дыхание — как кот в траве, что сидит и думает, будто не видно его. Под ногами лежала чешуйками бурая сосновая кора. Матвей рассматривал ее, словно ничего интереснее в жизни не видел.
— Скучный ты, — Пашка встал.
— Что делаете? — Женька Ковалева подошла так, что Матвей не услышал.
— Да вот, — Пашка улыбнулся ей во весь рот, сверкнул по-лошадиному крупными зубами. — Мотя про родню рассказывает. Говорит, бабка его голышом по дому скачет в полнолуние, чертей зазывает.
— Дурак ты, Пашка! Наведет она на тебя порчу, так что все волосы вылезут, будешь знать! — сказала Женька за спиной у Матвея, и Паша перестал лыбиться, но наверняка не от угрозы, а просто Женя ему нравилась. Она вообще всем нравилась, и Матвею тоже.
— Чё сразу дурак? — Пашка бросил окурок на тропинку между прошлогодних грядок. — Мотя, скажи ей, — толкнул Матвея в плечо так, что тот едва не свалился с чурбака.
Матвей не стерпел больше: обычно его почти не замечали и к таким издевкам он не привык, вскочил и бросился на Пашку-Хлыста с кулаками, молча. Пашка с хохотом увернулся, схватил Матвея за капюшон куртки, приподнял и встряхнул как щенка, за шиворот.
— Пусти, урод! Рожа лошадиная! — Матвей зашипел на него, пытаясь вырваться.
— Ух ты! Разговаривает! — Пашка выдохнул Матвею в лицо сигаретным душком. — Звони, Женька, на радио. Будем Мотьку диктором устраивать. Или лучше на телевидение. На канал, где про всякую бесовщину рассказывают! А еще лучше, доставай телефон и снимай, в интернет выложим — может, деньжат поднимем.
Матвей сопел и бился, но Пашка держал крепко.
— Хватит, — попросила Женька. — Пусти его.
— А поцелуешь, если отпущу?
— Сам себя поцелуй.
— В задницу! — Матвей извернулся и пнул скользом Пашку в ногу.
— Борзый поскрёбышек, — Пашка, не глядя, тряхнул Матвея еще разок, так что Матвей почти вывалился из своей куртки. — Тогда приходи, Женька, завтра теленка смотреть. У нас Ночка отелилась. Хорошенький такой теленочек. С завитком на лбу. Тебе понравится.
— Матвея позови, я с ним приду, — сказала Женька с вызовом.
— Ну и на кой он нам? — Пашка заглянул Матвею в лицо. — Смотрит как псина бешеная. Отпущу — покусает.
— Да ты боишься, что ли, его? — поддела Женька.
— Было б кого бояться! Пусть приходит, — Пашка снова тряхнул Матвея, но не сильно. — Приходи, мелкота, теленочка смотреть, — и отпустил Матвея.
Матвей бросился прочь и взлетел на крыльцо, за спиной громко заржал Пашка. Матвей шмыгнул в дом и там уже смахнул выступившие злые слезы.
В доме народу еще прибыло — не протолкнуться. Матвей поискал взглядом бабушку — не увидел. Вскоре подогнали грузовик, люди зашевелились, потянулись к выходу. Матвей опять оказался на улице. Из дома вынесли гроб, погрузили в кузов с откинутыми бортами, украшенный сосновыми ветками. Потекла по улице медленная человеческая река, увенчанная пластиковыми букетами. Под нестройные звуки похоронного марша, доносящиеся из кабины грузовика, повезли гроб на кладбище.
Матвей пошел следом, разглядел в толпе синее бабушкино пальто. Никто не плакал по Галке-Рукавичке. Никто не приходился ей так близко, чтобы горевать. Родственники, приехавшие издалека, не знали ее вовсе.
Матвей все сбавлял и сбавлял шаг, еле плелся, пока не оказался в самом хвосте. У заброшенного, осевшего в землю дома, и вовсе отстал. Зашел во двор, скрылся от чужих глаз: ходить на изнанку не запрещалось, но все же Матвей таился, словно кто-то мог осудить или наказать его за то, что он столь легко преодолевал барьер, отделяющий жизнь и реальность от мертвой изнанки мира.
Здесь, в тени брошенного дома, никто Матвея не видел, и он развернулся спиной и шагнул задом наперед — мир потускнел. Вся наследственная магия Матвея, по сути, крылась в этой способности — запросто шнырять туда-сюда, а больше он ничего и не умел, да и бабушка не учила, не считала нужным.
На изнанке, в Тхан’Маар, не светило солнце, небо тонуло в серой беспросветной дымке. Пахло дымом, словно жгли где-то осенние листья. Поселок, такой живой на той стороне, здесь напоминал пепелище, заросшее сухим бурьяном. Обвалившиеся стены домов, печные трубы, как старушечьи пальцы, указывали вверх, в вечно серую пелену мертвого неба.
Матвей пошел по улице — никого здесь нет, кроме него. Матвей вернулся туда, где утром присмотрел в канаве собачьи кости. Мертвое — оно и на той стороне мертвое, и на этой. Отыскал в сухой траве собачий остов, собрал просыпавшиеся зубы, а череп уволок к развалинам ближайшего дома, разбил кирпичом, выковырял и собрал в карман крепко засевшие клыки с окаменелым желтым налетом.
Кладбище с изнанки скребло небо макушками сухих сосен. Под ногами пружинила ржавая хвоя. Матвей отыскал дедову могилу. В реальной жизни могила стояла ухоженная, за зеленой оградкой, которую бабушка каждый год красила. С изнанки же могила едва возвышалась неприметным холмиком. Матвей высыпал на нее собачьи зубы — пусть будут.
Могилку уже украшали черные вороньи перья и белые камешки-голыши. Матвей тащил сюда все, что казалось красивым. Выражал так любовь к деду, которого видел лишь на карточках в фотоальбоме. Дед умер за год до рождения Матвея. Хорошо и просто любить того, кого нет: он не ворчит, не ругается, затрещин не раздает и улыбается ласково с любой фотографии.
В реальном мире бабушка с брезгливостью выгребла бы и выбросила все Матвеевы «богатства», разложенные на могиле. Потому и нес он их на изнанку. Бабушка и называла «изнанку» по старинке — изнанкой, как что-то ошибочное, вроде надетого шиворот-навыворот платья, а Матвею нравилось необычное и звучное: Тхан’Маар, как говорили сэа.
В Тхан’Маар стояла тишина, любой звук растворялся в пространстве без следа. Не случалось на изнанке смены времен года, не шел ни снег, ни дождь, и как будто не водилось ничего живого, кругом все одно и то же — сухая трава, голые деревья, развалины. Бабушка говорила: это потому, что все здесь мертвое. Бабушке не нравилось, что Матвей ходит в Тхан’Маар, но он любил тишину и безлюдье.
«Вот потому, — ворчала бабушка, — Вечный Лес тебя и не пускает. Провонял ты тленом насквозь. Тому, кто часто ходит на изнанку, нет дороги к источнику жизни. Тут уж или мертвое, или живое». Матвей в Тхан’Саанг — так сэа называли Вечный Лес, в дебрях которого растет Древо жизни — не бывал, и не знал, о чем сокрушается бабушка, а потому не жалел ни о чем.
Он поправил на могилке деда вороньи перья, развернулся, снова шагнул задом наперед и вышел к жизни, к свежему ветру, в солнечный мартовский день. Затворил за собой калитку оградки, направился туда, где шумели голоса. Галку-Рукавичку уже опустили в землю. Мужики в четыре лопаты споро засыпали свежую могилу белым песком.
Песок здесь везде, где ни копни. Сверху, на штык лопаты, слой плодородной почвы, а под ним только песок. Выше, в сопках, — еще и песчаник да гранитные скалы. Как рассказывали на уроках — когда-то в доисторические времена здесь плескалось море, оттого грунт почти везде песчаный.
Шумели на ветру сосны. Сельчане понемногу расходились. Кто хотел на поминки, развернулись обратно к дому Рукавички, прочие же разбрелись каждый по своим делам. Бабушка отыскала Матвея взглядом, поманила рукой. Матвей подошел.
— Опять на изнанку шастал? — бабушка сморщила нос, почуяв запах. — Дымом несет, как с пожарища. Сколько раз говорила: не ходи туда! Нечего там делать живым.
Матвей опустил голову, вздохнул.
— Щеки холодные, руки ледяные, — бабушка торопливо ощупала Матвея цепкими горячими пальцами, поправила шарф. — Перчатки надень. Опять соплей по колено будет.
Взяла его за руку и потащила домой.
— Бестолочь, — шла и бормотала под нос, то и дело дергала Матвея, чтоб шевелился быстрей. — За что мне такое наказание?
Матвей покорно плелся рядом. Он привык: бабушка всегда им недовольна. Словно вид Матвея, его присутствие, будили в ней одно лишь только раздражение. Иногда он ловил на себе ее пронизывающий взгляд: бабушка смотрела так, будто хотела заглянуть внутрь, под кожу. Может там, внутри, Матвей скрывает что-то интересное, или устроен как-то иначе, чем другие дети?
Матвей цепенел под этим взглядом. Как же он нуждался в поддержке, в опоре! А на что опираться ребенку, как не на любовь матери и близких, на одобрение, что моментально окутывает теплом? Но в доме бабушки он ощущал лишь равнодушие, а любовь матери оставалась для него чудом, которое ему едва ли суждено познать… Он видел любовь в чужих семьях, у соседей.