Часть первая: Тень предков
Глава 1: Цена утреннего кофе
Я проснулась от солнечного зайчика, упрямо скачущего по моим векам. Не от крика в ночи, не от тяжёлого предчувствия, а от настойчивого, тёплого света, пробивавшегося сквозь щель в тяжёлых портьерах. И от тепла.
Тепла, исходившего от могучего тела, прижавшегося ко мне спиной. Его дыхание было ровным и глубоким, рука, лежавшая поверх моего одеяла, — тяжёлой и безмятежной. Я лежала, не шевелясь, вдыхая этот редкий, драгоценный мирок. В воздухе пахло не порохом, не лекарственными травами и не страхом. Пахло просто утром. Деревом, воском и едва уловимым, знакомым запахом его кожи.
Он почувствовал моё пробуждение. Не повернулся, лишь его пальцы слегка сжали моё предплечье. Это было не просто прикосновение — это был безмолвный вопрос и такой же безмолвный ответ, тончайшая нить понимания, натянувшаяся между нами в предрассветной тишине.
В этом едва заметном движении читалось всё: и тревожная бдительность воина, чутко улавливающего малейшие изменения в ритме моего дыхания, и бережная уверенность любящего, дающего знать, что я не одна в этой мглистой пустоте между сном и явью. Его пальцы, тёплые и твёрдые, стали якорем, удерживающим меня от сомнений, что обычно подкрадывались с первыми лучами солнца.
Мы лежали в молчании, и это крошечное сжатие говорило громче любых слов: "Я здесь. Я с тобой. Спокойно".
— Уже утро, мой грозный советник? — его голос был низким, пропитанным сном, и в нём слышалась та самая улыбка, которую я пока не видела.
Уголки моих губ дрогнули. «Мой грозный советник». Это прозвище родилось в один из тех редких вечеров, когда мы, уставшие, но довольные, сидели у камина, и я разбирала его очередной спор с упрямым вассалом. Он сказал тогда, что мои аргументы острее отточенного клинка, а воля твёрже горной породы. И с тех пор, оставаясь наедине, звал меня только так. В этих словах не было насмешки. Была гордость. И нежность, которую он, этот суровый человек, научился проявлять лишь со мной.
— Уже, — ответила я, прижимаясь лбом к его лопатке. — И если ты, ваша светлость, не соизволите подняться, мы опоздаем на приём к послам из южных земель.
— Пусть подождут, — лениво проворчал он, наконец переворачиваясь ко мне. Его глаза, серые и ясные, без тени вчерашней усталости, смотрели на меня с тем выражением, от которого у меня до сих пор перехватывало дыхание. В них было принятие. И покой. — Или скажи им, что Герцогиня приболела и требует моего неотлучного присутствия.
— Они не поверят, — рассмеялась я. — Все знают, что Герцогиня железная.
— А я — стальной, — он притянул меня к себе, и его смех, глухой и раскатистый, отозвался в его груди. — Так что мы подходим друг другу.
Мы лежали, сплетясь руками и ногами, строя планы. О послах, о новых дорогах, которые нужно было проложить к рудникам, о том, чтобы к вечеру выбраться на прогулку в парк, пока не закончились последние тёплые дни. В его словах не было напряжения правителя, несущего неподъёмный груз. Была лёгкость человека, который знает, что делит этот груз с тем, кто выдержит любую тяжесть.
Воздух в комнате был наполнен этой лёгкостью, этим безмятежным счастьем, которое мы, казалось, вырвали у судьбы с боем. И на какое-то время я позволила себе забыть о тёмном диске, спрятанном в потайном ящике, о древних проклятиях и о том, что когда-то этот мир пытался нас уничтожить. В этот миг существовали только мы, солнечный свет и тихий шепот двух людей, нашедших, наконец, свой дом друг в друге.
***
Мы перебрались в эркер, где небольшой стол уже был накрыт. Полукольцо высокого окна впускало в комнату мягкий, рассеянный свет нового утра, озаряя серебряные приборы и белоснежные чашки.
Слуг мы отослали — этот утренний ритуал стал для нас священным, островком абсолютной приватности в бурном море обязанностей. Здесь, в этой светлой нише, пахло свежими булками, горьким кофе и тишиной — редкой, драгоценной тишиной, принадлежащей только нам. За толстыми стенами доносились лишь приглушённые звуки просыпающегося замка, но они не могли нарушить уединения, что мы так тщательно выстроили вокруг этих минут.
Я подошла к столику, где стоял тот самый массивный серебряный кофейник — свидетель стольких наших разговоров, от яростных споров до интимных признаний. Его ручка была гладкой от множества прикосновений. Я налила густую, тёмную жидкость в его любимую фарфоровую чашку, знаменитую своей невероятной тонкостью. Он всегда говорил, что только из такой и стоит пить кофе — чтобы чувствовать хрупкость, которую нужно оберегать.
— Сахар? — спросила я, уже зная ответ.
— Только горечь и твоё общество, — парировал он, усаживаясь и отодвигая в сторону кипу утренних донесений, словно отгоняя назойливых мух.
Я поставила чашку перед ним, и в этот момент он протянул мне небольшую деревянную дощечку с сотами, с которых стекал золотистый, душистый мёд. Я отломила кусочек воска, и сладкий вкус разлился по языку. Этот обмен — горький кофе для него, сладкий мёд для меня — стал ещё одной ниточкой в паутине наших привычек.
Мы ели и пили почти молча, но тишина эта была насыщенной, а не пустой. Он просматривал документы краем глаза, я составляла в уме план предстоящего приёма. Иногда наши взгляды встречались, и в них вспыхивало короткое, тёплое понимание. Он мог отодвинуть ко мне свиток, не говоря ни слова, и я уже знала, на какую строчку указать пальцем, чтобы подтвердить его мысль. Я могла вздохнуть, и он, не глядя, спрашивал: «Опять этот старый хрыч Леофрик со своими жалобами?»
И вот, наблюдая, как солнечный свет играет в его тёмных волосах, как его сильные, привыкшие к мечу пальцы так бережно держат хрупкую фарфоровую чашку, я поймала себя на мысли, от которой внутри всё перевернулось.
Я дома.
Не в замке. Не в герцогстве. Не в теле Елены. А здесь. В этом коконе из взаимного понимания, в пространстве между ним и мной, где не нужно было носить маски, где не нужно было быть настороже.
Впервые за долгое-долгое время я чувствовала себя не солдатом на передовой, не игроком в смертельно опасной партии, не чужестранкой, отчаянно пытающейся выжить. Я чувствовала… основание под ногами. Твёрдую почву. Тихую гавань после многомесячного шторма.
Это было так ново и так непривычно, что на мгновение мне стало почти страшно. Ощущение было похоже на тончайший фарфор в руках — прекрасный и одновременно пугающий своей хрупкостью. Как будто я украла что-то, мне не принадлежащее. Чужая драгоценность, слишком яркая для моих привыкших к полумраку глаз, слишком ценная для моих рук, помнящих лишь тяжесть книг. Как будто это хрупкое счастье могло рассыпаться от одного неверного вздоха.
Я ловила себя на том, что задерживаю дыхание, боясь спугнуть этот миг, боясь, что он окажется лишь очередным изощрённым обманом судьбы, который вот-вот растает, оставив после себя лишь горький осадок воспоминаний.
Но затем он поднял на меня глаза, увидел, вероятно, тень на моём лице, и его взгляд задал безмолвный вопрос: «Всё в порядке?»
И я улыбнулась в ответ, без слов отвечая: «Да. Всё прекрасно».
Потому что в этот миг это была правда.
Мы допивали кофе, и разговор плавно перетек к обсуждению нового инженера, присланного для укрепления плотины на северной реке. Каэлен, обычно погружавшийся в такие темы с горящими глазами, говорил чуть медленнее обычного.
Его пальцы медленно вращали пустую чашку, а взгляд временами отвлекался на солнечные зайчики, игравшие на столешнице, словно часть его внимания всё ещё оставалась здесь, в нашем утреннем уединении, не желая полностью возвращаться к бремени управления.
— ...и он утверждает, что его метод позволит не просто латать дыры, а перестроить шлюз так, чтобы... — он внезапно замолк на полуслове.
Словно туча ненадолго закрыла солнце. Его рука, лежавшая на столе рядом с чашкой, непроизвольно поднялась и провела по виску, оттягивая кожу у внешнего уголка глаза. В его взгляде, устремленном в окно, на секунду мелькнуло не раздражение, а что-то иное — усталое, почти отрешённое.
Моё собственное дыхание замерло. Внутри всё мгновенно насторожилось, будто сработала невидимая сигнализация. Мой внутренний радар, уже полгода настроенный на малейшие изменения в его настроении, тоне, выражении лица, выдал безмолвную, но отчётливую тревогу.
— Каэлен? — тихо позвала я.
Он моргнул, словно возвращаясь из далёкого путешествия, и взгляд его снова обрёл привычную ясность. Он обернулся ко мне, и на его лице появилась лёгкая, натянутая улыбка.
— Пустое, — отмахнулся он, опуская руку. — Просто мало спал. Эти отчёты по поставкам зерна... — он кивнул на кипу пергаментов. — Цифры пляшут перед глазами.
Он попытался вернуться к разговору об инженере, но я уже не слышала его слов. Я видела лёгкую бледность, залегшую у него под глазами, которой не было ещё полчаса назад. Видела едва уловимую напряжённость в уголках его губ.
«Мало спал». Это было правдой. Он часто засиживался допоздна. Но это... это было иным. Мигрень? Возможно. Но что-то глубоко внутри, тот самый инстинкт, что не раз спасал нам жизни, тихо, но настойчиво шептал, что дело не только в усталости.
Я улыбнулась в ответ, сделала вид, что поверила, и кивнула, поддерживая беседу. Но безмятежность утра была безвозвратно испорчена. Солнечный свет теперь казался слишком ярким, а тишина — звенящей. Я наблюдала за ним украдкой, за каждым его движением, и эта тихая, бдительная тревога стала горьким привкусом к остаткам моего мёда.
Разговор иссяк. Мы сидели в тишине, каждый погружённый в свои мысли. Я всё ещё ловила себя на том, что краем глаза слежу за ним, пытаясь уловить ещё один намёк на ту странную усталость. Он же, казалось, уже отогнал тень и смотрел в парк, но его взгляд был отсутствующим.
Он потянулся за своей чашкой. Его рука двигалась привычным, точным движением — я тысячу раз видела, как эти пальцы сжимали рукоять меча, подписывали указы, с нежностью касались моего лица. Они всегда были воплощением контроля и силы.
И вот его пальцы должны были обхватить тонкую фарфоровую ручку. Но вместо этого они... разжались.
Это было неловко, нелепо и оттого вдвойне жутко. Не удар, не толчок. Просто внезапное, полное расслабление мышц, будто все сухожилия разом перерезали.
Чашка, ничем не удерживаемая, рухнула на дубовую столешницу. Звук её падения не был громким — всего лишь короткий, звонкий щелчок, а затем приглушённый стук. Но в утренней тишине он прозвучал как выстрел.
Она не разбилась вдребезги, а раскололась на несколько крупных, несовершенных осколков. Тёмный, почти чёрный кофе хлынул из неё, как кровь из раны, безжалостно растекаясь по белоснежной скатерти. Он поглощал солнечные лучи, образуя уродливое, быстро растущее пятно.
В наступившей тишине этот звук и это зрелище были оглушительными.
Я застыла, не в силах отвести взгляд от тёмной лужицы, ползущей к краю стола. От его руки, которая всё ещё зависла в воздухе в том же неестественном, расслабленном положении.
А потом тишину разорвал его голос, тихий и полный неподдельного, животного непонимания:
— Онемела...
Время словно замедлилось, растянув этот миг в мучительную вечность.
Каэлен не отрывал взгляда от своей собственной руки. Он смотрел на неё так, будто видел впервые. Смотрел на неподвижные, беспомощные пальцы, которые только что выпустили из себя чашку. В его глазах не было ни страха, ни гнева — лишь глубокая, щемящая растерянность. Растерянность сильного человека, столкнувшегося с неподконтрольным ему сбоем в собственном теле.
— Онемела... — повторил он шёпотом, и это слово прозвучало как признание в чём-то постыдном и необъяснимом.
Потом, будто силой воли заставляя мышцы подчиниться, он медленно, очень медленно сжал ладонь в кулак. Костяшки побелели. Затем так же медленно разжал. Пальцы дрогнули, ожили, снова стали послушными. Он повертел кистью, снова сжал и разжал кулак, и на его лицо вернулось выражение лёгкого недоумения, смешанного с облегчением. Словно он только что убедился, что рука на месте и вроде бы работает.
А я сидела, заворожённая этим спектаклем, и внутри у меня всё сжималось в тугой, ледяной комок. Адреналин, острый и безжалостный, вбросил в кровь холодный ужас.
Мой взгляд метнулся с его ожившей руки на его лицо. Я видела, как напряжение покидает его плечи, как он почти готов отмахнуться от случившегося, списать на дурное кровообращение. Но я-то видела. Видела этот пустой, невидящий взгляд за секунду до падения чашки. Видела не усталость, а кратковременный, но полный отказ системы.
Это была не усталость. Это не было «мало спал». Это было что-то другое. Что-то глубокое, физиологическое, чужеродное.
В голове пронеслись обрывки мыслей, быстрые, как вспышки молнии. Яд? Нет, слишком странный эффект. Болезнь? Какая? Неврологическое? Возможно. Но что могло вызвать внезапный, кратковременный паралич у здорового, сильного мужчины?
И самое страшное — это был не внешний удар. Не кинжал из темноты, не яд в вине, против которых я выстроила столько защит. Это было внутри. Внутри него. И против этого у меня не было ни щита, ни противоядия.
Я смотрела, как он теперь почти нормально двигает пальцами, и ледяной комок в груди лишь сжимался сильнее. Потому что я понимала: это только начало. И мы даже не знали, чему объявить войну.
Тишину, наконец, нарушил он сам. Словно щёлкнув выключателем, он стряхнул с себя остатки оцепенения. Его плечи расправились, а с лица исчезло всё, кроме лёгкой, нарочитой небрежности.
— Ничего страшного, — произнёс он, и его голос вновь приобрёл привычные бархатные нотки, но в них теперь слышалась фальшь, как трещинка на дорогой вазе. — Просто затекла рука. Неудобно сидел, должно быть.
Он отодвинул от себя осколки чашки, словно отстраняя и сам этот неприятный инцидент. Но его движения были уже не такими плавными, а взгляд… Он больше не смотрел на меня с той открытостью, что была утром. Его глаза, обычно такие пронзительные, теперь скользили по мне, по столу, по комнате, не задерживаясь ни на чём надолго. Он смотрел в окно, в солнечный парк, но я видела — он не видел ни деревьев, ни неба. Он ушёл в себя, в тот внутренний бастион, куда не допускал никого, даже меня, когда ему нужно было переварить угрозу.
Маска Герцога была надета безупречно. Но под ней скрывался не гнев, а настороженность. Настороженность хищника, который почуял невидимую опасность и не понимал, откуда ждать удара. Я узнавала это по едва уловимому напряжению в уголках его губ, по особой, замершей неподвижности его плеч — тому, что было видно лишь тому, кто знал его подлинное лицо. Он был подобен горному льву, улавливающему чужой запах на ветру: всё его существо пребывало в абсолютной готовности, хотя внешне он оставался спокоен, выжидая, вычисляя, стараясь разглядеть очертания угрозы в привычных тенях зала.
И я в ответ надела свою. Маску спокойной, собранной женщины, для которой разбитая чашка — всего лишь досадная мелочь. Ничто во мне не выдавало внутреннего смятения — ни взгляд, ни мимика губ; лишь идеально отрепетированное выражение легкой досады и практичности.
Я поднялась, чтобы позвать служанку убрать беспорядок, и мои движения были выверенными, экономичными: платье не шелестело лишний раз, шаги были бесшумны по ковру — внешнее воплощение невозмутимости, танцующее на краю пропасти. Но внутри мой ум лихорадочно работал, перебирая варианты с пугающей скоростью.