А уж когда Анна стала заведующей родильного отделения одной из больниц, она приложила все усилия, призвала на помощь весь свой перфекционизм и настойчивость, чтобы превратить свою больницу в самую лучшую в Башне.
А теперь? Теперь Анна — не врач, теперь она — каратель.
Анна слышала пересуды за своей спиной, видела, как напрягались лица матерей, когда она входила в палаты, с какой опаской они задавали вопросы о здоровье своих чад, и какое облегчение сквозило в их взглядах, когда она говорила: «У вас всё в порядке». Женщины с детьми, которых она выписывала, не скрывали своей радости, старались как можно быстрей покинуть больницу, торопливо собирая вещи под завистливые взгляды других, которые вынуждены были пока оставаться, и которым было страшно, очень страшно.
Но хуже всех было тем четверым — из списка. Вернее пятерым, если считать Лизу.
Их изолировали от остальных, перевели в отдельный отсек, к которому приставили двух санитарок, прикомандированных откуда-то снизу. Это было похоже на тюрьму, только в роли заключённых в ней были четыре несчастные женщины и четыре больных ребёнка.
— Не пойду я туда больше, — молоденькая медсестра подняла на Анну красное заплаканное лицо. — Эта Руденко, она там воем воет, всех проклинает. Не пойду я туда больше, Анна Константиновна, хоть убейте меня.
— Без меня найдутся желающие, чтобы убить, — голос Анны звучал отрывисто и сухо. — И ничего здесь нюни распускать. Вы медик или кто?
Анна злилась. Не на эту молоденькую и растерянную девчонку, нет. Она злилась больше на саму себя, на то, что ничего не могла сделать. Анна понимала отчаяние находившихся у неё в распоряжении людей, потому что у всех них в сложившихся обстоятельствах не было ничего, кроме наспех состряпанной департаментом инструкции, все слова которой разлетались вдребезги, столкнувшись с воем полубезумной Руденко.
Анна разрывалась на части. Больничные дела, персонал, который приходилось кого успокаивать, кого уговаривать, на кого прикрикивать, Лиза… Особенно Лиза.
У Лизы пропало молоко. Пропало именно сейчас, хотя по всему должно было пропасть ещё раньше. Анне пришлось в спешном порядке искать кормилицу.
В сорок седьмой палате она нашла подходящую женщину, у которой было столько молока, что хватило бы прокормить не только Лизиного малыша, но и ещё парочку. Но та неожиданно воспротивилась.
— Савельевой? Не дам!
От неожиданности у Анны пропал дар речи. Она смотрела на эту здоровую женщину, которая прижимала к себе здорового крепкого ребёнка, и не понимала… отказывалась понимать.
— Но… почему?
— Не дам и всё. И не заставите! — женщина с вызовом посмотрела на Анну.
И Анна видела, что, как это абсурдно не звучит, она действительно не могла её заставить.
Она молча оглядела других женщин в палате. Большинство отводило глаза, те, которые посмелее, смотрели на Анну зло и сердито. Наконец одна из них, словно опомнившись от этого коллективно-бессознательного чувства, что овладело всеми, тряхнула головой и неожиданно звонко в воцарившейся тишине произнесла:
— Да что ж вы… как нелюди-то, — и уже притихшим голосом добавила. — Моё молоко возьмите, Анна Константиновна. А моей Машутке и так хватит.
Ванечке, Лизиному сыну было нужно немного. Совсем немного. И чем дальше, тем всё меньше и меньше.
— Я так больше не могу, — однажды тихо сказала Лиза, и это тихое Лизино «не могу» ударило по Анне больнее, чем все события последних дней. Рука её сама собой нащупала лежащую в кармане пачку феноксана, которую она забрала у Мельникова. Анна тогда ещё подумала: «Надо дать Лизе, пусть хоть немного поспит», и вдруг неожиданно поняла, что думает она вовсе не о Лизе, а о её малыше.
Феноксан мог быть помочь… просто правильно рассчитанная доза. И Лиза будет думать, что всё случилось само, и никогда никто не войдёт в Лизину палату, чтобы на её же глазах отнять её мальчика… Анна почувствовала, что её бросило в дрожь. Лиза, словно услышав её мысли, подняла голову и внимательно посмотрела на сестру. Анна вспыхнула, быстро вынула руку из кармана, словно эта пачка мельниковских таблеток обожгла её.
Увы, эта жестокая мысль засела в сознании крепко. Анна пыталась выкинуть её из головы, ещё больше загружала себя работой, но мысль точила и точила её, словно злой маленький жучок.
Она смотрела, как задыхается Лизин малыш, как он кричит, и крик его постепенно переходит в лающий кашель и затем в хрип, и понимала, что она тоже больше не может… совершенно не может…
— Он уснул, Ань, он уснул, — неуверенная улыбка чуть тронула бледные, до крови обкусанные Лизины губы, озарила уставшее лицо. — Мне казалось, он в последнее время вообще не спит. А тут… уснул, надо же.
Анна боялась встретиться взглядом с Лизой, боялась, что та, лишь посмотрев на нее, всё поймет.
— Да, уснул. Давай и ты немного поспи, а?
— Нет, — Лиза не сводила глаз с малыша. — Нет. А вдруг Ванечка проснётся, а я… а я тут сплю.
Она тихонько засмеялась. Поправила одеялко в кроватке сына.
— Лиза, милая, — Анна подошла. Неуверенно тронула сестру за плечо. — Он устал, намаялся, теперь долго спать будет. Отдохни. А я посижу тут, давай?
Она обхватила Лизу за плечи, притянула к себе, сжала крепко, как в детстве. Тихонько коснулась мягких Лизиных волос.
— Лиза, Лизушка, — зашептала горячо, поглаживая худые плечи, спину, чувствуя пальцами выступающие острые лопатки. — Поспи, Лизонька, поспи, рыжик.
Она почувствовала, как сестра расслабляется, прижимаясь к ней и всем телом откликаясь на ласку.
— Ну разве что немного. Совсем чуть-чуть. Ты ведь посидишь с ним, Анечка?
— Конечно. Конечно, посижу.
Лиза уснула. Малыш… Анна старалась не глядеть в сторону кроватки, где лежал маленький Ванечка. Она взяла бутылочку из-под молока — странно, но именно сегодня он выпил всё, словно… Анна вспомнила, как страстно, не отрываясь, ребёнок пил и пил, как счастливо улыбалась Лиза, Анна уже и не помнила, когда в последний раз видела улыбку на губах своей сестры.
Она убрала бутылку в карман халата, быстро вышла из палаты, дошла до ближайшего туалета и там, казалось, целую вечность она мыла и мыла, бесконечно споласкивала эту чертову бутылку, плакала и не понимала, что плачет…
Она до самой смерти будет помнить крик Лизы. Пронзительный, звериный, полный боли и отчаяния, разрезавший плотный и вязкий воздух больницы. Она ждала этого крика, ждала под дверями Лизиной палаты, но, когда этот крик прозвучал, всё равно оказалась к нему не готова. Вздрогнула, словно её ударили под дых, резко, больно, разом выбив из лёгких весь воздух.
Лизины слёзы, её слезы, беготня медицинского персонала, уговоры отдать мёртвого ребёнка, плач, переходящий в долгий, надрывный стон, крики — всё смешалось в абсурдный ком.
Словно из небытия появился Пашка. Бледный, как смерть, страшный (уже потом Анне сказали, что кто-то из медсестёр ему позвонил). Он тоже что-то говорил, даже не говорил — кричал. Но Анна ничего не слышала, как будто кто-то отключил звук. Она смотрела на перекошенное от боли Пашкино лицо. Видела, как шевелятся его губы. Как Лиза сидит на полу палаты, растрёпанная, полубезумная, прижимая к себе мёртвого ребёнка. Анна даже видела саму себя, как если бы она смотрела со стороны. Вот она подходит к Лизе, садится перед ней на корточки. Начинает говорить. Она говорит и говорит, и Лиза, вдруг обмякнув и разжав руки, молча, сама отдает ей мёртвое тело сына.
И с этого момента звук снова включился, погрузив Анну в какофонию, состоящую из слов, рыданий, криков.
Она помнила, как сунула тело малыша остолбеневшему Пашке в руки.
— Иди! — и видя, что он не слышит, не понимает её, прикрикнула зло и нетерпеливо. — Иди, я кому сказала!
И, уже не глядя на Пашку, медсёстрам:
— Успокоительное, живо! Вкалывайте успокоительное!
Пашку она нашла в морге. Нет, не в морге — морг находился на одном из подземных уровней Башни — она нашла Пашку в той комнате, которую они именовали моргом. Сюда обычно привозили тела, чтобы потом на лифте отправить вниз. Лифт работал только раз в день, рано утром.
Пашка обернулся на звук её шагов.
— Аня…
Его голос звучал растерянно.
— Лизе вкололи успокоительное. Она сейчас спит.
Он молча кивнул. Отвернулся, устремил взгляд на тело ребёнка, лежавшее на столе. Анна отметила, что тело не упаковано в мешок, как обычно. Наверно, Пашка запретил это делать. А может санитары и сами не решились. То ли перед лицом отцовского горя, то ли из страха от того, кто перед ними.
— Ань, наверно, хорошо, что он сам… ну…
— Сам что? — Анна встала рядом с Павлом. — Сам умер, да?
По телу разлилась смертельная усталость. Руки тряслись, и она, как не пыталась, не могла унять эту предательскую дрожь. Она ненавидела себя отчаянно, сильно. Анна сжала свои дрожащие руки в кулаки. Сжала больно, с каким-то удовлетворением почувствовав, как ногти впиваются в кожу.
— Сам умер, да, — Павел судорожно сглотнул.
Она медленно повернулась к нему и физически ощутила, как волна холодной ненависти, отхлынув от неё, окатывает Павла с головы до ног. Его потерянный, жалкий вид, сгорбленная фигура, даже то, что он упорно отказывался называть сына по имени, обходясь безликим «он», словно, такая безликость могла как-то сгладить, нивелировать чудовищность и безысходность момента, всё это заставило Анну задрожать от бессильной и тихой ярости.
— А с чего, Паша, ты взял, что Ванечка умер сам?
— Что?
— Сам он умирал бы ещё несколько дней. Умирал, захлёбываясь мокротой и слизью, которыми были забиты его лёгкие. Умирал, крича от боли… — Анна чувствовала, как ей самой не хватает дыхания.
— Он… он так мучался? — Пашкин вопрос прозвучал тихо, и Анна больше каким-то внутренним инстинктивным чутьём поняла его, чем услышала.
— Мучался? Да мы, Паша, сейчас в Башне все мучаемся. И исключительно благодаря тебе, благодетелю нашему. У меня вон Руденко несколько суток воем воет. Держит на руках приговорённого ребёнка и воет. Ты слышал когда-нибудь, как воет женщина? Не слышал? Так сходи, послушай! А муж Руденко мне весь телефон оборвал, и по-моему, самое цензурное, как он меня назвал, это убийца. Ха-ха-ха, — Анна захохотала, но тут же резко оборвала свой смех. — Впрочем, нет. Муж Руденко мне больше не звонит. Электрошокер или дубинка, как ты считаешь, Паша, чем его усмирили, электрошокером или дубинкой?
Павел молчал.
— А, может, Паша, ты считаешь, что лучше было бы, чтобы твой сын всё-таки дотянул. Хрипя, изгибаясь от боли и задыхаясь, но всё же дотянул до того момента, когда в палату вошли бы специально обученные люди? Да? К ничего не знающей об этом Лизе, и на её глазах…
— Ты не сказала Лизе, что закон уже принят? — перебил её Павел.
— А ты сказал? Сам-то ей сказал? — Анна почти выкрикнула эти слова в лицо Павла.
Она сейчас только заметила, что у него мокрое лицо. Он плакал? «Ну и пусть, и пусть», — с каким-то злым удовлетворением подумала она. И чуть успокоившись, неожиданно ровным голосом произнесла:
— Он умер не сам. Я… я ему помогла. И мне всё равно, что ты думаешь, и как ты теперь поступишь. Мне всё равно, слышишь? И я это сделала не для тебя. А для Лизы.
И она резко развернулась и вышла, оставив Павла одного.
— А что, закон уже приняли?
Лиза сидела перед Анной, неестественно прямая, судорожно вцепившись руками в края стула. Рыжие волосы, тусклые, свалявшиеся, заплетены в растрёпанную косу. Больничный халатик, бесстыдно короткий, открывающий худые ноги, острые коленки. Анна не могла отвести глаз от этих острых детских коленок.
— Лиза, зачем ты встала? Кто тебе позволил? Ты ещё слишком слаба, чтобы вставать. Давай-ка, пойдём, я отведу тебя в палату.
Анна подошла, взяла сестру за руку. Та дёрнулась, посмотрела на Анну мутным полубезумным взглядом.
Лиза так и не оправилась после смерти сына. Большей частью она лежала в кровати, отвернув лицо к стене и молчала. К ней приходила Анна, приходил Павел. Иногда они сталкивались друг с другом в палате Лизы, и, не сговариваясь, делали вид, что ничего не случилось. Пашка сам кормил Лизу, с ложечки, как маленького ребёнка. Переодевал, водил в душ, туалет. Лиза не упрямилась, но делала всё механически, словно робот. И молчала. Она теперь всё время молчала. Вплоть до сегодняшнего момента.
И вот теперь она сидела на стуле у Анны в кабинете, и заданный ею вопрос отчего-то беспокоил Анну сильнее, чем всё остальное. Анна должна была на него ответить, но понимала, что сейчас не тот момент. Нужно ещё немного подождать — Лиза окрепнет, время лечит (оно всегда лечит), и тогда… она или Павел, неважно кто, всё Лизе расскажет.
— Я не спала, а она думала, что я сплю. А я не спала и всё слышала.
— Да кто «она»? Кто «она», Лиза? — Анна опустилась на колени перед сестрой. — Что случилось?
Аккуратно, слово за слово, Анна вытягивала из Лизы информацию.
Дело было в санитарке, которая мыла палаты. Старая ведьма. «Узнаю, кто сегодня дежурил — убью гадину!» — мысленно пообещала себе Анна.
…Лиза, как обычно, лежала лицом к стене, уставившись в одну точку — маленькую выбоинку, от которой тонкой паутиной расползались мелкие трещинки. В палату вошла санитарка, шумно поставила ведро на пол и, нарочито громко стукая шваброй о ножки кровати и стенки тумбочки, принялась намывать полы.
— Спит. В отдельной палате, прямо как королева. И как не придёшь — всё спит. Головы не повернёт, ни здрасьте, ни до свидания. Конечно, сеструха заведующая, муженёк в Совете, большой начальник. Вот тебе и палата отдельная, вот тебе и почести.
Лиза сжалась в комок, не в силах повернуть головы. Ей хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать злобный голос тётки, не слышать гулкие удары швабры о стену. Но она не решалась даже пошевелиться.
А санитарка между тем раззадоривалась всё сильнее.
— Да чтоб они там, в этом Совете, передохли все. Твари конченные. Закон они приняли, понимаешь. Чтоб всех больных, чтоб всех… — она громко шмыгнула носом. — Всех убить. Без разбора. А она тут спит. А мужика моего… эвтанировали третьего дня. Рак у него, третья стадия… ну рак, так он же ещё жил… и ещё бы хоть сколько-то, да протянул. А нет! Не положено! Лекарств, суки, на него пожалели…
Санитарка замолчала, наклонилась, что-то подняла с пола.
— Таблетки… да, а вот у королевы нашей таблетки на полу под тумбочкой валяются. Королеве нашей таблеток не жалко. Конечно, с такими-то родственниками.
Лиза слышала, как санитарка чем-то шуршит.
— Фено… феноксан какой-то, — она бросила блистер на тумбочку. — Конечно, а моему мужику пожалели, а этой… этой не пожалели. Ну ничего… ничего, есть и на этом свете справедливость. Помер ребёночек-то, и сестрица с мужем не помогли, и лекарства припрятанные. Так и надо. Бабы в раздевалке трепались, что, как наша Анна Константиновна, стерва подлая, не старалась, а и то не смогла. Потому что есть на свете справедливость. Есть...
Лиза почувствовала, как швабра гулко ударила о ножку кровати…
Анна зло выругалась.
— А там ещё женщины в коридоре… я пока шла, они говорили, — Лизин голос звучал безжизненно и тускло. — Про закон они тоже говорили, и про… что мой мальчик…
И Лиза неожиданно расплакалась. Громко, горько, уткнув лицо в ладони. Анна стояла перед Лизой на коленях и не знала, не умела найти слова, чтобы её утешить. И вместе с тем надеялась, что горе наконец-то начнет выходить из её сестры, выходить вместе со слезами.
А теперь? Теперь Анна — не врач, теперь она — каратель.
Анна слышала пересуды за своей спиной, видела, как напрягались лица матерей, когда она входила в палаты, с какой опаской они задавали вопросы о здоровье своих чад, и какое облегчение сквозило в их взглядах, когда она говорила: «У вас всё в порядке». Женщины с детьми, которых она выписывала, не скрывали своей радости, старались как можно быстрей покинуть больницу, торопливо собирая вещи под завистливые взгляды других, которые вынуждены были пока оставаться, и которым было страшно, очень страшно.
Но хуже всех было тем четверым — из списка. Вернее пятерым, если считать Лизу.
Их изолировали от остальных, перевели в отдельный отсек, к которому приставили двух санитарок, прикомандированных откуда-то снизу. Это было похоже на тюрьму, только в роли заключённых в ней были четыре несчастные женщины и четыре больных ребёнка.
— Не пойду я туда больше, — молоденькая медсестра подняла на Анну красное заплаканное лицо. — Эта Руденко, она там воем воет, всех проклинает. Не пойду я туда больше, Анна Константиновна, хоть убейте меня.
— Без меня найдутся желающие, чтобы убить, — голос Анны звучал отрывисто и сухо. — И ничего здесь нюни распускать. Вы медик или кто?
Анна злилась. Не на эту молоденькую и растерянную девчонку, нет. Она злилась больше на саму себя, на то, что ничего не могла сделать. Анна понимала отчаяние находившихся у неё в распоряжении людей, потому что у всех них в сложившихся обстоятельствах не было ничего, кроме наспех состряпанной департаментом инструкции, все слова которой разлетались вдребезги, столкнувшись с воем полубезумной Руденко.
Анна разрывалась на части. Больничные дела, персонал, который приходилось кого успокаивать, кого уговаривать, на кого прикрикивать, Лиза… Особенно Лиза.
У Лизы пропало молоко. Пропало именно сейчас, хотя по всему должно было пропасть ещё раньше. Анне пришлось в спешном порядке искать кормилицу.
В сорок седьмой палате она нашла подходящую женщину, у которой было столько молока, что хватило бы прокормить не только Лизиного малыша, но и ещё парочку. Но та неожиданно воспротивилась.
— Савельевой? Не дам!
От неожиданности у Анны пропал дар речи. Она смотрела на эту здоровую женщину, которая прижимала к себе здорового крепкого ребёнка, и не понимала… отказывалась понимать.
— Но… почему?
— Не дам и всё. И не заставите! — женщина с вызовом посмотрела на Анну.
И Анна видела, что, как это абсурдно не звучит, она действительно не могла её заставить.
Она молча оглядела других женщин в палате. Большинство отводило глаза, те, которые посмелее, смотрели на Анну зло и сердито. Наконец одна из них, словно опомнившись от этого коллективно-бессознательного чувства, что овладело всеми, тряхнула головой и неожиданно звонко в воцарившейся тишине произнесла:
— Да что ж вы… как нелюди-то, — и уже притихшим голосом добавила. — Моё молоко возьмите, Анна Константиновна. А моей Машутке и так хватит.
Ванечке, Лизиному сыну было нужно немного. Совсем немного. И чем дальше, тем всё меньше и меньше.
— Я так больше не могу, — однажды тихо сказала Лиза, и это тихое Лизино «не могу» ударило по Анне больнее, чем все события последних дней. Рука её сама собой нащупала лежащую в кармане пачку феноксана, которую она забрала у Мельникова. Анна тогда ещё подумала: «Надо дать Лизе, пусть хоть немного поспит», и вдруг неожиданно поняла, что думает она вовсе не о Лизе, а о её малыше.
Феноксан мог быть помочь… просто правильно рассчитанная доза. И Лиза будет думать, что всё случилось само, и никогда никто не войдёт в Лизину палату, чтобы на её же глазах отнять её мальчика… Анна почувствовала, что её бросило в дрожь. Лиза, словно услышав её мысли, подняла голову и внимательно посмотрела на сестру. Анна вспыхнула, быстро вынула руку из кармана, словно эта пачка мельниковских таблеток обожгла её.
Увы, эта жестокая мысль засела в сознании крепко. Анна пыталась выкинуть её из головы, ещё больше загружала себя работой, но мысль точила и точила её, словно злой маленький жучок.
Она смотрела, как задыхается Лизин малыш, как он кричит, и крик его постепенно переходит в лающий кашель и затем в хрип, и понимала, что она тоже больше не может… совершенно не может…
— Он уснул, Ань, он уснул, — неуверенная улыбка чуть тронула бледные, до крови обкусанные Лизины губы, озарила уставшее лицо. — Мне казалось, он в последнее время вообще не спит. А тут… уснул, надо же.
Анна боялась встретиться взглядом с Лизой, боялась, что та, лишь посмотрев на нее, всё поймет.
— Да, уснул. Давай и ты немного поспи, а?
— Нет, — Лиза не сводила глаз с малыша. — Нет. А вдруг Ванечка проснётся, а я… а я тут сплю.
Она тихонько засмеялась. Поправила одеялко в кроватке сына.
— Лиза, милая, — Анна подошла. Неуверенно тронула сестру за плечо. — Он устал, намаялся, теперь долго спать будет. Отдохни. А я посижу тут, давай?
Она обхватила Лизу за плечи, притянула к себе, сжала крепко, как в детстве. Тихонько коснулась мягких Лизиных волос.
— Лиза, Лизушка, — зашептала горячо, поглаживая худые плечи, спину, чувствуя пальцами выступающие острые лопатки. — Поспи, Лизонька, поспи, рыжик.
Она почувствовала, как сестра расслабляется, прижимаясь к ней и всем телом откликаясь на ласку.
— Ну разве что немного. Совсем чуть-чуть. Ты ведь посидишь с ним, Анечка?
— Конечно. Конечно, посижу.
Лиза уснула. Малыш… Анна старалась не глядеть в сторону кроватки, где лежал маленький Ванечка. Она взяла бутылочку из-под молока — странно, но именно сегодня он выпил всё, словно… Анна вспомнила, как страстно, не отрываясь, ребёнок пил и пил, как счастливо улыбалась Лиза, Анна уже и не помнила, когда в последний раз видела улыбку на губах своей сестры.
Она убрала бутылку в карман халата, быстро вышла из палаты, дошла до ближайшего туалета и там, казалось, целую вечность она мыла и мыла, бесконечно споласкивала эту чертову бутылку, плакала и не понимала, что плачет…
Она до самой смерти будет помнить крик Лизы. Пронзительный, звериный, полный боли и отчаяния, разрезавший плотный и вязкий воздух больницы. Она ждала этого крика, ждала под дверями Лизиной палаты, но, когда этот крик прозвучал, всё равно оказалась к нему не готова. Вздрогнула, словно её ударили под дых, резко, больно, разом выбив из лёгких весь воздух.
Лизины слёзы, её слезы, беготня медицинского персонала, уговоры отдать мёртвого ребёнка, плач, переходящий в долгий, надрывный стон, крики — всё смешалось в абсурдный ком.
Словно из небытия появился Пашка. Бледный, как смерть, страшный (уже потом Анне сказали, что кто-то из медсестёр ему позвонил). Он тоже что-то говорил, даже не говорил — кричал. Но Анна ничего не слышала, как будто кто-то отключил звук. Она смотрела на перекошенное от боли Пашкино лицо. Видела, как шевелятся его губы. Как Лиза сидит на полу палаты, растрёпанная, полубезумная, прижимая к себе мёртвого ребёнка. Анна даже видела саму себя, как если бы она смотрела со стороны. Вот она подходит к Лизе, садится перед ней на корточки. Начинает говорить. Она говорит и говорит, и Лиза, вдруг обмякнув и разжав руки, молча, сама отдает ей мёртвое тело сына.
И с этого момента звук снова включился, погрузив Анну в какофонию, состоящую из слов, рыданий, криков.
Она помнила, как сунула тело малыша остолбеневшему Пашке в руки.
— Иди! — и видя, что он не слышит, не понимает её, прикрикнула зло и нетерпеливо. — Иди, я кому сказала!
И, уже не глядя на Пашку, медсёстрам:
— Успокоительное, живо! Вкалывайте успокоительное!
***
Пашку она нашла в морге. Нет, не в морге — морг находился на одном из подземных уровней Башни — она нашла Пашку в той комнате, которую они именовали моргом. Сюда обычно привозили тела, чтобы потом на лифте отправить вниз. Лифт работал только раз в день, рано утром.
Пашка обернулся на звук её шагов.
— Аня…
Его голос звучал растерянно.
— Лизе вкололи успокоительное. Она сейчас спит.
Он молча кивнул. Отвернулся, устремил взгляд на тело ребёнка, лежавшее на столе. Анна отметила, что тело не упаковано в мешок, как обычно. Наверно, Пашка запретил это делать. А может санитары и сами не решились. То ли перед лицом отцовского горя, то ли из страха от того, кто перед ними.
— Ань, наверно, хорошо, что он сам… ну…
— Сам что? — Анна встала рядом с Павлом. — Сам умер, да?
По телу разлилась смертельная усталость. Руки тряслись, и она, как не пыталась, не могла унять эту предательскую дрожь. Она ненавидела себя отчаянно, сильно. Анна сжала свои дрожащие руки в кулаки. Сжала больно, с каким-то удовлетворением почувствовав, как ногти впиваются в кожу.
— Сам умер, да, — Павел судорожно сглотнул.
Она медленно повернулась к нему и физически ощутила, как волна холодной ненависти, отхлынув от неё, окатывает Павла с головы до ног. Его потерянный, жалкий вид, сгорбленная фигура, даже то, что он упорно отказывался называть сына по имени, обходясь безликим «он», словно, такая безликость могла как-то сгладить, нивелировать чудовищность и безысходность момента, всё это заставило Анну задрожать от бессильной и тихой ярости.
— А с чего, Паша, ты взял, что Ванечка умер сам?
— Что?
— Сам он умирал бы ещё несколько дней. Умирал, захлёбываясь мокротой и слизью, которыми были забиты его лёгкие. Умирал, крича от боли… — Анна чувствовала, как ей самой не хватает дыхания.
— Он… он так мучался? — Пашкин вопрос прозвучал тихо, и Анна больше каким-то внутренним инстинктивным чутьём поняла его, чем услышала.
— Мучался? Да мы, Паша, сейчас в Башне все мучаемся. И исключительно благодаря тебе, благодетелю нашему. У меня вон Руденко несколько суток воем воет. Держит на руках приговорённого ребёнка и воет. Ты слышал когда-нибудь, как воет женщина? Не слышал? Так сходи, послушай! А муж Руденко мне весь телефон оборвал, и по-моему, самое цензурное, как он меня назвал, это убийца. Ха-ха-ха, — Анна захохотала, но тут же резко оборвала свой смех. — Впрочем, нет. Муж Руденко мне больше не звонит. Электрошокер или дубинка, как ты считаешь, Паша, чем его усмирили, электрошокером или дубинкой?
Павел молчал.
— А, может, Паша, ты считаешь, что лучше было бы, чтобы твой сын всё-таки дотянул. Хрипя, изгибаясь от боли и задыхаясь, но всё же дотянул до того момента, когда в палату вошли бы специально обученные люди? Да? К ничего не знающей об этом Лизе, и на её глазах…
— Ты не сказала Лизе, что закон уже принят? — перебил её Павел.
— А ты сказал? Сам-то ей сказал? — Анна почти выкрикнула эти слова в лицо Павла.
Она сейчас только заметила, что у него мокрое лицо. Он плакал? «Ну и пусть, и пусть», — с каким-то злым удовлетворением подумала она. И чуть успокоившись, неожиданно ровным голосом произнесла:
— Он умер не сам. Я… я ему помогла. И мне всё равно, что ты думаешь, и как ты теперь поступишь. Мне всё равно, слышишь? И я это сделала не для тебя. А для Лизы.
И она резко развернулась и вышла, оставив Павла одного.
***
— А что, закон уже приняли?
Лиза сидела перед Анной, неестественно прямая, судорожно вцепившись руками в края стула. Рыжие волосы, тусклые, свалявшиеся, заплетены в растрёпанную косу. Больничный халатик, бесстыдно короткий, открывающий худые ноги, острые коленки. Анна не могла отвести глаз от этих острых детских коленок.
— Лиза, зачем ты встала? Кто тебе позволил? Ты ещё слишком слаба, чтобы вставать. Давай-ка, пойдём, я отведу тебя в палату.
Анна подошла, взяла сестру за руку. Та дёрнулась, посмотрела на Анну мутным полубезумным взглядом.
Лиза так и не оправилась после смерти сына. Большей частью она лежала в кровати, отвернув лицо к стене и молчала. К ней приходила Анна, приходил Павел. Иногда они сталкивались друг с другом в палате Лизы, и, не сговариваясь, делали вид, что ничего не случилось. Пашка сам кормил Лизу, с ложечки, как маленького ребёнка. Переодевал, водил в душ, туалет. Лиза не упрямилась, но делала всё механически, словно робот. И молчала. Она теперь всё время молчала. Вплоть до сегодняшнего момента.
И вот теперь она сидела на стуле у Анны в кабинете, и заданный ею вопрос отчего-то беспокоил Анну сильнее, чем всё остальное. Анна должна была на него ответить, но понимала, что сейчас не тот момент. Нужно ещё немного подождать — Лиза окрепнет, время лечит (оно всегда лечит), и тогда… она или Павел, неважно кто, всё Лизе расскажет.
— Я не спала, а она думала, что я сплю. А я не спала и всё слышала.
— Да кто «она»? Кто «она», Лиза? — Анна опустилась на колени перед сестрой. — Что случилось?
Аккуратно, слово за слово, Анна вытягивала из Лизы информацию.
Дело было в санитарке, которая мыла палаты. Старая ведьма. «Узнаю, кто сегодня дежурил — убью гадину!» — мысленно пообещала себе Анна.
…Лиза, как обычно, лежала лицом к стене, уставившись в одну точку — маленькую выбоинку, от которой тонкой паутиной расползались мелкие трещинки. В палату вошла санитарка, шумно поставила ведро на пол и, нарочито громко стукая шваброй о ножки кровати и стенки тумбочки, принялась намывать полы.
— Спит. В отдельной палате, прямо как королева. И как не придёшь — всё спит. Головы не повернёт, ни здрасьте, ни до свидания. Конечно, сеструха заведующая, муженёк в Совете, большой начальник. Вот тебе и палата отдельная, вот тебе и почести.
Лиза сжалась в комок, не в силах повернуть головы. Ей хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать злобный голос тётки, не слышать гулкие удары швабры о стену. Но она не решалась даже пошевелиться.
А санитарка между тем раззадоривалась всё сильнее.
— Да чтоб они там, в этом Совете, передохли все. Твари конченные. Закон они приняли, понимаешь. Чтоб всех больных, чтоб всех… — она громко шмыгнула носом. — Всех убить. Без разбора. А она тут спит. А мужика моего… эвтанировали третьего дня. Рак у него, третья стадия… ну рак, так он же ещё жил… и ещё бы хоть сколько-то, да протянул. А нет! Не положено! Лекарств, суки, на него пожалели…
Санитарка замолчала, наклонилась, что-то подняла с пола.
— Таблетки… да, а вот у королевы нашей таблетки на полу под тумбочкой валяются. Королеве нашей таблеток не жалко. Конечно, с такими-то родственниками.
Лиза слышала, как санитарка чем-то шуршит.
— Фено… феноксан какой-то, — она бросила блистер на тумбочку. — Конечно, а моему мужику пожалели, а этой… этой не пожалели. Ну ничего… ничего, есть и на этом свете справедливость. Помер ребёночек-то, и сестрица с мужем не помогли, и лекарства припрятанные. Так и надо. Бабы в раздевалке трепались, что, как наша Анна Константиновна, стерва подлая, не старалась, а и то не смогла. Потому что есть на свете справедливость. Есть...
Лиза почувствовала, как швабра гулко ударила о ножку кровати…
Анна зло выругалась.
— А там ещё женщины в коридоре… я пока шла, они говорили, — Лизин голос звучал безжизненно и тускло. — Про закон они тоже говорили, и про… что мой мальчик…
И Лиза неожиданно расплакалась. Громко, горько, уткнув лицо в ладони. Анна стояла перед Лизой на коленях и не знала, не умела найти слова, чтобы её утешить. И вместе с тем надеялась, что горе наконец-то начнет выходить из её сестры, выходить вместе со слезами.