Муратова (Калиничева) Людмила Петровна
ИСПОВЕДЬ СОВЕТСКОГО ЧЕЛОВЕКА.
ВОЙНА И ДЕТИ, ПЕРЕЖИВШИЕ ВОЙНУ
«У нас и детства не было отдельно,
А были вместе - детство и война...»
(Р. Рождественский)
Воспоминания посвящаю детям войны, погибшим от немецких пуль и бомб, в газовых душегубках и фашистских концлагерях, пережившим полицейские облавы и избиения. Посвящаю детям вильнюсского гарнизона, заточенных гестаповцами вместе с матерями-женами советских офицеров в «русском гетто» Вильнюса — лагере Субочяус. Их отцы, советские офицеры вильнюсского гарнизона, служили в полку моего папы, командира полка.
Мой папа — полковник Калиничев Пётр Михайлович, кадровый офицер Красной Армии, командир полка, всегда возил нас с родным братом Борисом с собой. Наша мама умерла рано, и мое детство прошло в воинских частях, в военных городках, часто на границе.
В 1940 году полк, которым командовал папа, был передислоцирован под Вильнюс — столицу Литовской ССР, куда вскоре из Минска переехала вся наша семья. К тому времени папа женился, у его новой супруги имелся свой сын, мой одногодок. Нас поселили в центре города, на квартире, а не в военном городке. Школа, в которой я училась, находилась на центральной площади, носившей в то время имя Ленина, сейчас в ней консерватория.
В ночь на 22 июня 1941 года в Вильнюсе было очень неспокойно. Папы с нами не было: незадолго до 22 июня он был вызван в Москву. Папа уехал, забрав с собой брата Бориса. С того времени ни об отце, ни о Борисе многие годы я ничего не знала. Ранним утром раздался резкий телефонный звонок. Адъютант папы предупредил нас, что обстановка очень сложная, и он по его приказу приедет за нами: мы должны срочно возвращаться в Минск. Мы — я, мачеха и ее сын Олег — стали лихорадочно собираться. Но адъютант так и не приехал. Что случилось, не знаю. В тот день закончилось мое беззаботное счастливое детство, в жизнь вторглась война.
Немцы атаковали сотнями самолетов все воинские части и, как я поняла позже, сбросили на город хорошо вооруженный десант. Некоторые десантники прекрасно говорили по-русски. Творилось что-то невероятное, невообразимое, неописуемое: разрывы бомб, свист пуль, крики и вопли, стоны раненых, всюду валялись трупы. Над городом поднималось черно-багрово-красное зарево. Обеспокоенные люди бродили по городу, многие грабили магазины и опустевшие квартиры. Я, ребенок, ничего не понимала, думала, что это, как всегда, какие-то военные маневры, свидетелем которых часто бывала, когда папа возил нас в военные лагеря. Но вскоре поняла: это не маневры, здесь не будет нарочно раненых и убитых, это ВОЙНА. Немцы быстро овладели Вильнюсом, чему во многом способствовали литовцы.
Нашей соседкой по дому была полячка Берта, с ее сыном Робусем мы дружили, вместе играли, катались во дворе на велосипедах. Робусь учил меня польскому и литовскому языкам, а я его — русскому и белорусскому. Берта заставила нас с мачехой и сводным братом Олегом спуститься в подвал, служивший бомбоубежищем. Несколько раз в подвал заходили какие-то люди в милицейской форме, спрашивали по-русски, есть ли русские и семьи красноармейцев. Мачеха всё порывалась подойти к ним, думая, что приехали за нами, но Берта строго-настрого запретила нам даже рот раскрывать: она случайно услышала, как перед входом в подвал двое «милиционеров» перекинулись парой фраз по-немецки. Оставив Робуся в подвале и наказав ему никуда не высовываться, она через полгорода дворами и околотками повела нас на вокзал. Зная польский и литовский, Берта мастерски заговаривала зубы встречавшимся немецким и литовским патрулям. До сих пор не могу понять, откуда их сразу столько взялось?
Вокзал, слава Богу, из последних сил еще удерживали наши, стараясь успеть отправить на восток последние эшелоны. В один из них, проверив документы у мачехи, нас буквально воткнули на грузовую платформу — мы толком даже не успели проститься с нашей спасительницей, не до этого было. В эшелоне ехали дети, жены красноармейцев, раненые и только что умершие бойцы — вокруг стоны, кровь, слезы, свистели пули, невдалеке рвались бомбы, разлетались мириады осколков. Вскоре вокзал был оставлен... Опоздай мы еще хоть немного — всё, конец. Все «комсоставские» семьи были либо расстреляны прямо у домов или в подвалах, либо отправлены в немецко-литовские концлагеря.
Газета «Известия» от 19 декабря 1965 года в очерке «Героини мятежного лагеря» (газету я бережно храню и часто перечитываю) писала: «Неуспевшие эвакуироваться жены офицеров вильнюсского гарнизона были выловлены гитлеровцами и помещены в «русское гетто» — лагерь Субочяус. Их подвиг стоит в одном ряду с подвигами наших воинов». В этот лагерь попали и жены комсостава папиного полка, некоторых из которых я хорошо знала. Несломленные, бесстрашные они впоследствии попытались поднять восстание. Естественно, оно было жестоко подавлено, не выжил никто, ни один человек.
Берта, дорогая пани Берта... Она спасла нам жизни. Были в Литве не только предатели и изменники, но и такие как наша спасительница. Только в 1973 году мне удалось съездить в Вильнюс, навестить нашу бывшую квартиру. Жильцы-литовцы сперва не хотели меня впускать. Я через дверь объяснила им в чем дело, дала в руки паспорт. Впустили, спасибо. Спустя более чем 30 лет я обошла последний приют своего детства, сердце щемило, в глазах стояли слезы. Расспрашивала соседей, но ни о Берте, ни о Робусе узнать ничего не удалось. Я ведь даже не знаю, удалось ли ей вообще тогда добраться от вокзала к своему сыночку. Позже мой супруг Юрий и сын Пётр тоже побывали около того дома, во дворе, где мы с Робусем играли, катались на велосипеде. В памяти осталась одна-единственная фраза по-польски: «Робусь, проше дач ровер на хвелечку (Робусь, дай, пожалуйста, велосипед на минутку)!»
* * *
Не знаю, как далеко мы отъехали от Вильнюса, налетели фашистские «стервятники», состав полностью разбомбили. А ведь не могли не видеть, что там раненые, женщины, закрывающие собой плачущих детей. Никого, гады, не щадили! И всё заходили и заходили, расстреливая нас из пулеметов на бреющем полете. Кто-то из раненых сумел выбраться из пылающих вагонов, кто-то нет — сгорели заживо.
Мы, детвора, быстро стали взрослыми, многому научившись. Научились мгновенно падать при налетах. Научились без плача и слез прощаться с погибшими, всего пять минут назад бывших живыми. Научились безошибочно определять по гулу моторов наши «ястребки» и их бомбовозы, точно различать пустые и груженые бомбардировщики, пролетают они или заходят на бреющий. До сих пор в глазах стоит рожа одного немецкого летчика — настолько низко он, сволочь, летел: защитные очки, блестящие золотые зубы, наглая ухмылка. И как он трусливо драпал, завидев наши «ястребки», но их было мало, ой как мало!
Пешком, голодные, оборванные, часто без воды мы пробирались по лесам. Сколько шли — не помню. И какая была радость, когда мы вышли на своих: услышали гудки наших паровозов, куда вышли — тоже не помню. Первый раз мне, слава Богу, удалось выскользнуть из-под фашистов, чудом не попасть в облавы немецких и литовских полицаев. Нас, «бродящих беженцев» и раненых солдат, которых выводили, а подчас и выносили на руках героические женщины — жены красноармейцев и «комсостава» вильнюсского гарнизона, собирали в один эшелон. Измученные, заикающиеся, с нервными тиками мы добрались до Смоленска. Мачеха, помню, всё совала документы и решительно требовала отправить нас в Минск, где в доме комсостава полка у нас оставалась квартира. На что вконец измотанный, осунувшийся от изнурения, с красными от недосыпа глазами военный комендант устало выдохнул: «Милая, Минск уже у немцев!» «Тогда в Москву, там мой муж!» — не унималась мачеха.
Естественно, ни в какую Москву нас не пустили. Нас «обработали» встречавшие военные медики, накормили, приодели, посадили в целые товарные вагоны-«теплушки» и отправили в долгий путь на Волгу, в город Аткарск Саратовской области.
Несмотря на глубоко укоренившиеся представления о всеобщем хаосе и бардаке первых дней войны, отмечу особо: всё было хорошо организовано. В пути, на станциях нас встречали женщины в военной форме, кормили, поили, оказывали, если надо, медицинскую помощь. Сколько ехали — не помню.
В Аткарске нас принимали добрые, радушные волжане, жалели беженцев. Помню стройную колонну грузовиков — всюду организация, порядок. На постой нас определили в пустовавшую школу — ведь шли летние «каникулы». В классах, коридорах ровными рядами лежали матрасы, застланные белыми простынями. Всех беженцев пропустили через санпропускник (многие успели завшиветь), постригли, подлечили болячки. В школе пробыли недолго, нас распределили по семьям в дома местных жителей. Никто не роптал, наоборот, дружелюбно и радушно приглашали к себе, жалели, узнавая о пережитом. Статус «беженца» стал официальным.
Мы, дети войны, сильно отличались от местной детворы. Те беззаботно щебетали, веселились, играли в классики, а мы, повзрослевшие и «заматеревшие», всё вглядывались в небо, вздрагивая от каждого шума, не могли спать по ночам — перед глазами стояли ужасы страданий, потерь, бродяжничания по дорогам войны. Как сейчас помню, началась гроза, грянул гром, мы, дети войны, бросились на землю, а местная ребятня смеялась над нами, а потом и мы смеялись с ними.
Из Аткарска мы втроем с мачехой и ее сыном перебрались на Северный Кавказ, в Кисловодск: там военврачом служила родная сестра мачехи. Она работала в санитарном поезде, который забирал раненых из прифронтовых санбатов и доставлял их в кисловодские эвакогоспитали. Все санатории и почти все школы города переоборудовали в госпитали: раненых бойцов было очень и очень много. Истерзанные пулями и осколками от снарядов и бомб санитарные поезда с красными крестами на крышах шли беспрерывно. Одних раненых выносили из вагонов на носилках в санитарные машины, других, накрытых простынями с головой, ногами вперед — за платформу.
Рабочих рук остро не хватало, мачеха окончила экстренные курсы операционной сестры и устроилась в эвакогоспиталь. Мне пришлось бросить школу и, как и многим другим ребятишкам, помогать в госпитале. Работали мы очень ответственно, в госпитале нас кормили. Бинтов катастрофически не хватало, их стирали с хлоркой, но бинты при стирке сильно запутывались. В нашу задачу входило распутать их и скатать в тугие рулоны под присмотром старшей медсестры. Работа тяжелая: руки постоянно ныли, глаза от вонючей хлорки слезились и болели.
Но еще тяжелее было смотреть на наших раненых солдатиков... Многие без рук, без ног, а сколько их умирало от ран! К выздоравливающим раненым нас, детей, пускали: мы им читали книги и газеты, писали под диктовку письма. Они нас очень любили, ждали, вспоминали своих детей. Некоторые, глядя на нас, плакали. И всё старались чем-нибудь угостить, отрывая от своих скудных пайков...
* * *
К великому сожалению, моя судьба сложилась так, что вскоре мне вновь пришлось оказаться под ненавистным супостатом...
Отношения с мачехой и ее сыном Олегом складывались очень сложно. Своего сыночка она, естественно, жалела, он учился в школе, а меня постоянно гоняла в любую погоду через весь город в «военторг» занимать в четыре утра очередь, чтоб отоварить продуктовые карточки. А ведь мне еще нужно было бежать в госпиталь! Но это полбеды. Чего я совершенно не выносила: она нередко приводила в дом выздоравливающих офицеров из госпиталя. Да, многие вещи мне пришлось познать рано, слишком рано. Понимаю, она — красивая молодая женщина, понимаю, каждый выживал как мог: офицеры делились пайком, мне тоже перепадало. Но! А как же папа?! Ведь я не сомневалась: он жив! Жив, хоть и не шлет нам весточек.
Как только потеплело, мачеха решила избавиться от меня, отправив в Краснодар к своей престарелой матери Пелагее Прокопьевне.
Зимний разгром фашистов под Москвой наша пропаганда преподнесла как коренной перелом в войне, многие эвакуированные потянулись на запад. Весной 1942 года, с целью развития успеха, было предпринято мощное наступление Красной Армии под Харьковом, закончившееся провалом. Немцы опрокинули наш фронт, сосредоточив наступление только на южном направлении, стремительно продвигаясь вглубь южной России. Вскоре Краснодар стал прифронтовым городом, стратегическим опорным центром нашей обороны. А я уже ехала туда, куда мне было указано — к бабушке Пелагее Прокопьевне, можно сказать, «на передовую» в воинском эшелоне, шедшем к линии фронта с выздоровевшими солдатами и офицерами, которые относились ко мне очень внимательно и ответственно. Особенно запомнились молодые летчики-лейтенанты — они жалели меня, кормили.
До сих пор перед глазами станции Минводы, Невиномысская, Кавказская, Армавир... Вновь всё в огне, бомбежки, воздушные бои. Оружия у сопровождавших меня бойцов еще не было, оставалось только одно — отборный, сочный, великий русский мат. Как я научилась ругаться! Кругом беженцы, беспризорные дети — голодные, оборванные, обросшие и глубоко несчастные. Они бродили по дорогам, прибивались к воинским эшелонам и санитарным поездам, красноармейцы и сестрички их подкармливали. Некоторые счастливчики так в них и оставались — их забирали с собой. Мечта всех детей войны — стать сыном или дочерью полка или, на худой конец, помощником в санитарном поезде. Но все мы хотели только одного: мстить, мстить, мстить! Мстить за недетские страдания, за гибель матерей и отцов, за отнятое поруганное детство, за своё сиротство.
Летом 1942 года мои «опекуны»-лейтенанты доставили меня к бабушке, она жила на улице Октябрьской, дом 3. Как же я умоляла их взять с собой в полк! Но они только шутили: «Подрастай!» Я была очень маленького роста, белые волосенки и, как все говорили, грустные голубые глаза. Когда бабушка прочитала письмо, ей стало дурно: она была старенькая, больная, бессильная. У нее не было запаса продуктов на себя, не то что на меня. Так началась наша тяжелая, жестокая борьба за выживание.
А немцы всё приближались. Я ходила с женщинами на брошенные колхозные поля собирать колоски, початки кукурузы, в брошенных садах собирали фрукты. У меня появилась новая подружка — еврейка Сима. Их семья жила неплохо: свой дом, сад, огород. Ее отец воевал на фронте. Они были очень добры ко мне, жалели, подкармливали, передавали что-нибудь и для бабушки.
Вскоре в городе начались уличные бои — я видела их своими глазами. Опять повторение вильнюсского кошмара: бомбы, снаряды, пули, горящие дома, убитые и раненые. То наши теснили немцев, то они наших. Мы сутками отсиживались в вырытых в земле траншеях.
В часы затишья я вместе со старшими разбирала продукты в брошеных, разбитых магазинах и складах. Многие склады были подожжены, чтоб ничего врагу не досталось, на многих висели таблички «Заминировано». Помню, как наши взорвали кондитерскую фабрику — по склону в Кубань текли вязкие темные ручьи сладкой патоки. Мы кинулись набирать ее во всё что можно — банки, склянки, ведра, горшки, кастрюли. А тут очередной налет! Под пулями и осколками бомб мы продолжали таскать спасительный продукт. Но некоторые так и остались лежать в грязно-сладкой жиже. Пелагея Прокопьевна была не в силах меня сдержать, звала «бисова душа» и колошматила чем попало, чтоб я сидела дома.
ИСПОВЕДЬ СОВЕТСКОГО ЧЕЛОВЕКА.
ВОЙНА И ДЕТИ, ПЕРЕЖИВШИЕ ВОЙНУ
«У нас и детства не было отдельно,
А были вместе - детство и война...»
(Р. Рождественский)
Воспоминания посвящаю детям войны, погибшим от немецких пуль и бомб, в газовых душегубках и фашистских концлагерях, пережившим полицейские облавы и избиения. Посвящаю детям вильнюсского гарнизона, заточенных гестаповцами вместе с матерями-женами советских офицеров в «русском гетто» Вильнюса — лагере Субочяус. Их отцы, советские офицеры вильнюсского гарнизона, служили в полку моего папы, командира полка.
Мой папа — полковник Калиничев Пётр Михайлович, кадровый офицер Красной Армии, командир полка, всегда возил нас с родным братом Борисом с собой. Наша мама умерла рано, и мое детство прошло в воинских частях, в военных городках, часто на границе.
В 1940 году полк, которым командовал папа, был передислоцирован под Вильнюс — столицу Литовской ССР, куда вскоре из Минска переехала вся наша семья. К тому времени папа женился, у его новой супруги имелся свой сын, мой одногодок. Нас поселили в центре города, на квартире, а не в военном городке. Школа, в которой я училась, находилась на центральной площади, носившей в то время имя Ленина, сейчас в ней консерватория.
В ночь на 22 июня 1941 года в Вильнюсе было очень неспокойно. Папы с нами не было: незадолго до 22 июня он был вызван в Москву. Папа уехал, забрав с собой брата Бориса. С того времени ни об отце, ни о Борисе многие годы я ничего не знала. Ранним утром раздался резкий телефонный звонок. Адъютант папы предупредил нас, что обстановка очень сложная, и он по его приказу приедет за нами: мы должны срочно возвращаться в Минск. Мы — я, мачеха и ее сын Олег — стали лихорадочно собираться. Но адъютант так и не приехал. Что случилось, не знаю. В тот день закончилось мое беззаботное счастливое детство, в жизнь вторглась война.
Немцы атаковали сотнями самолетов все воинские части и, как я поняла позже, сбросили на город хорошо вооруженный десант. Некоторые десантники прекрасно говорили по-русски. Творилось что-то невероятное, невообразимое, неописуемое: разрывы бомб, свист пуль, крики и вопли, стоны раненых, всюду валялись трупы. Над городом поднималось черно-багрово-красное зарево. Обеспокоенные люди бродили по городу, многие грабили магазины и опустевшие квартиры. Я, ребенок, ничего не понимала, думала, что это, как всегда, какие-то военные маневры, свидетелем которых часто бывала, когда папа возил нас в военные лагеря. Но вскоре поняла: это не маневры, здесь не будет нарочно раненых и убитых, это ВОЙНА. Немцы быстро овладели Вильнюсом, чему во многом способствовали литовцы.
Нашей соседкой по дому была полячка Берта, с ее сыном Робусем мы дружили, вместе играли, катались во дворе на велосипедах. Робусь учил меня польскому и литовскому языкам, а я его — русскому и белорусскому. Берта заставила нас с мачехой и сводным братом Олегом спуститься в подвал, служивший бомбоубежищем. Несколько раз в подвал заходили какие-то люди в милицейской форме, спрашивали по-русски, есть ли русские и семьи красноармейцев. Мачеха всё порывалась подойти к ним, думая, что приехали за нами, но Берта строго-настрого запретила нам даже рот раскрывать: она случайно услышала, как перед входом в подвал двое «милиционеров» перекинулись парой фраз по-немецки. Оставив Робуся в подвале и наказав ему никуда не высовываться, она через полгорода дворами и околотками повела нас на вокзал. Зная польский и литовский, Берта мастерски заговаривала зубы встречавшимся немецким и литовским патрулям. До сих пор не могу понять, откуда их сразу столько взялось?
Вокзал, слава Богу, из последних сил еще удерживали наши, стараясь успеть отправить на восток последние эшелоны. В один из них, проверив документы у мачехи, нас буквально воткнули на грузовую платформу — мы толком даже не успели проститься с нашей спасительницей, не до этого было. В эшелоне ехали дети, жены красноармейцев, раненые и только что умершие бойцы — вокруг стоны, кровь, слезы, свистели пули, невдалеке рвались бомбы, разлетались мириады осколков. Вскоре вокзал был оставлен... Опоздай мы еще хоть немного — всё, конец. Все «комсоставские» семьи были либо расстреляны прямо у домов или в подвалах, либо отправлены в немецко-литовские концлагеря.
Газета «Известия» от 19 декабря 1965 года в очерке «Героини мятежного лагеря» (газету я бережно храню и часто перечитываю) писала: «Неуспевшие эвакуироваться жены офицеров вильнюсского гарнизона были выловлены гитлеровцами и помещены в «русское гетто» — лагерь Субочяус. Их подвиг стоит в одном ряду с подвигами наших воинов». В этот лагерь попали и жены комсостава папиного полка, некоторых из которых я хорошо знала. Несломленные, бесстрашные они впоследствии попытались поднять восстание. Естественно, оно было жестоко подавлено, не выжил никто, ни один человек.
Берта, дорогая пани Берта... Она спасла нам жизни. Были в Литве не только предатели и изменники, но и такие как наша спасительница. Только в 1973 году мне удалось съездить в Вильнюс, навестить нашу бывшую квартиру. Жильцы-литовцы сперва не хотели меня впускать. Я через дверь объяснила им в чем дело, дала в руки паспорт. Впустили, спасибо. Спустя более чем 30 лет я обошла последний приют своего детства, сердце щемило, в глазах стояли слезы. Расспрашивала соседей, но ни о Берте, ни о Робусе узнать ничего не удалось. Я ведь даже не знаю, удалось ли ей вообще тогда добраться от вокзала к своему сыночку. Позже мой супруг Юрий и сын Пётр тоже побывали около того дома, во дворе, где мы с Робусем играли, катались на велосипеде. В памяти осталась одна-единственная фраза по-польски: «Робусь, проше дач ровер на хвелечку (Робусь, дай, пожалуйста, велосипед на минутку)!»
* * *
Не знаю, как далеко мы отъехали от Вильнюса, налетели фашистские «стервятники», состав полностью разбомбили. А ведь не могли не видеть, что там раненые, женщины, закрывающие собой плачущих детей. Никого, гады, не щадили! И всё заходили и заходили, расстреливая нас из пулеметов на бреющем полете. Кто-то из раненых сумел выбраться из пылающих вагонов, кто-то нет — сгорели заживо.
Мы, детвора, быстро стали взрослыми, многому научившись. Научились мгновенно падать при налетах. Научились без плача и слез прощаться с погибшими, всего пять минут назад бывших живыми. Научились безошибочно определять по гулу моторов наши «ястребки» и их бомбовозы, точно различать пустые и груженые бомбардировщики, пролетают они или заходят на бреющий. До сих пор в глазах стоит рожа одного немецкого летчика — настолько низко он, сволочь, летел: защитные очки, блестящие золотые зубы, наглая ухмылка. И как он трусливо драпал, завидев наши «ястребки», но их было мало, ой как мало!
Пешком, голодные, оборванные, часто без воды мы пробирались по лесам. Сколько шли — не помню. И какая была радость, когда мы вышли на своих: услышали гудки наших паровозов, куда вышли — тоже не помню. Первый раз мне, слава Богу, удалось выскользнуть из-под фашистов, чудом не попасть в облавы немецких и литовских полицаев. Нас, «бродящих беженцев» и раненых солдат, которых выводили, а подчас и выносили на руках героические женщины — жены красноармейцев и «комсостава» вильнюсского гарнизона, собирали в один эшелон. Измученные, заикающиеся, с нервными тиками мы добрались до Смоленска. Мачеха, помню, всё совала документы и решительно требовала отправить нас в Минск, где в доме комсостава полка у нас оставалась квартира. На что вконец измотанный, осунувшийся от изнурения, с красными от недосыпа глазами военный комендант устало выдохнул: «Милая, Минск уже у немцев!» «Тогда в Москву, там мой муж!» — не унималась мачеха.
Естественно, ни в какую Москву нас не пустили. Нас «обработали» встречавшие военные медики, накормили, приодели, посадили в целые товарные вагоны-«теплушки» и отправили в долгий путь на Волгу, в город Аткарск Саратовской области.
Несмотря на глубоко укоренившиеся представления о всеобщем хаосе и бардаке первых дней войны, отмечу особо: всё было хорошо организовано. В пути, на станциях нас встречали женщины в военной форме, кормили, поили, оказывали, если надо, медицинскую помощь. Сколько ехали — не помню.
В Аткарске нас принимали добрые, радушные волжане, жалели беженцев. Помню стройную колонну грузовиков — всюду организация, порядок. На постой нас определили в пустовавшую школу — ведь шли летние «каникулы». В классах, коридорах ровными рядами лежали матрасы, застланные белыми простынями. Всех беженцев пропустили через санпропускник (многие успели завшиветь), постригли, подлечили болячки. В школе пробыли недолго, нас распределили по семьям в дома местных жителей. Никто не роптал, наоборот, дружелюбно и радушно приглашали к себе, жалели, узнавая о пережитом. Статус «беженца» стал официальным.
Мы, дети войны, сильно отличались от местной детворы. Те беззаботно щебетали, веселились, играли в классики, а мы, повзрослевшие и «заматеревшие», всё вглядывались в небо, вздрагивая от каждого шума, не могли спать по ночам — перед глазами стояли ужасы страданий, потерь, бродяжничания по дорогам войны. Как сейчас помню, началась гроза, грянул гром, мы, дети войны, бросились на землю, а местная ребятня смеялась над нами, а потом и мы смеялись с ними.
Из Аткарска мы втроем с мачехой и ее сыном перебрались на Северный Кавказ, в Кисловодск: там военврачом служила родная сестра мачехи. Она работала в санитарном поезде, который забирал раненых из прифронтовых санбатов и доставлял их в кисловодские эвакогоспитали. Все санатории и почти все школы города переоборудовали в госпитали: раненых бойцов было очень и очень много. Истерзанные пулями и осколками от снарядов и бомб санитарные поезда с красными крестами на крышах шли беспрерывно. Одних раненых выносили из вагонов на носилках в санитарные машины, других, накрытых простынями с головой, ногами вперед — за платформу.
Рабочих рук остро не хватало, мачеха окончила экстренные курсы операционной сестры и устроилась в эвакогоспиталь. Мне пришлось бросить школу и, как и многим другим ребятишкам, помогать в госпитале. Работали мы очень ответственно, в госпитале нас кормили. Бинтов катастрофически не хватало, их стирали с хлоркой, но бинты при стирке сильно запутывались. В нашу задачу входило распутать их и скатать в тугие рулоны под присмотром старшей медсестры. Работа тяжелая: руки постоянно ныли, глаза от вонючей хлорки слезились и болели.
Но еще тяжелее было смотреть на наших раненых солдатиков... Многие без рук, без ног, а сколько их умирало от ран! К выздоравливающим раненым нас, детей, пускали: мы им читали книги и газеты, писали под диктовку письма. Они нас очень любили, ждали, вспоминали своих детей. Некоторые, глядя на нас, плакали. И всё старались чем-нибудь угостить, отрывая от своих скудных пайков...
* * *
К великому сожалению, моя судьба сложилась так, что вскоре мне вновь пришлось оказаться под ненавистным супостатом...
Отношения с мачехой и ее сыном Олегом складывались очень сложно. Своего сыночка она, естественно, жалела, он учился в школе, а меня постоянно гоняла в любую погоду через весь город в «военторг» занимать в четыре утра очередь, чтоб отоварить продуктовые карточки. А ведь мне еще нужно было бежать в госпиталь! Но это полбеды. Чего я совершенно не выносила: она нередко приводила в дом выздоравливающих офицеров из госпиталя. Да, многие вещи мне пришлось познать рано, слишком рано. Понимаю, она — красивая молодая женщина, понимаю, каждый выживал как мог: офицеры делились пайком, мне тоже перепадало. Но! А как же папа?! Ведь я не сомневалась: он жив! Жив, хоть и не шлет нам весточек.
Как только потеплело, мачеха решила избавиться от меня, отправив в Краснодар к своей престарелой матери Пелагее Прокопьевне.
Зимний разгром фашистов под Москвой наша пропаганда преподнесла как коренной перелом в войне, многие эвакуированные потянулись на запад. Весной 1942 года, с целью развития успеха, было предпринято мощное наступление Красной Армии под Харьковом, закончившееся провалом. Немцы опрокинули наш фронт, сосредоточив наступление только на южном направлении, стремительно продвигаясь вглубь южной России. Вскоре Краснодар стал прифронтовым городом, стратегическим опорным центром нашей обороны. А я уже ехала туда, куда мне было указано — к бабушке Пелагее Прокопьевне, можно сказать, «на передовую» в воинском эшелоне, шедшем к линии фронта с выздоровевшими солдатами и офицерами, которые относились ко мне очень внимательно и ответственно. Особенно запомнились молодые летчики-лейтенанты — они жалели меня, кормили.
До сих пор перед глазами станции Минводы, Невиномысская, Кавказская, Армавир... Вновь всё в огне, бомбежки, воздушные бои. Оружия у сопровождавших меня бойцов еще не было, оставалось только одно — отборный, сочный, великий русский мат. Как я научилась ругаться! Кругом беженцы, беспризорные дети — голодные, оборванные, обросшие и глубоко несчастные. Они бродили по дорогам, прибивались к воинским эшелонам и санитарным поездам, красноармейцы и сестрички их подкармливали. Некоторые счастливчики так в них и оставались — их забирали с собой. Мечта всех детей войны — стать сыном или дочерью полка или, на худой конец, помощником в санитарном поезде. Но все мы хотели только одного: мстить, мстить, мстить! Мстить за недетские страдания, за гибель матерей и отцов, за отнятое поруганное детство, за своё сиротство.
Летом 1942 года мои «опекуны»-лейтенанты доставили меня к бабушке, она жила на улице Октябрьской, дом 3. Как же я умоляла их взять с собой в полк! Но они только шутили: «Подрастай!» Я была очень маленького роста, белые волосенки и, как все говорили, грустные голубые глаза. Когда бабушка прочитала письмо, ей стало дурно: она была старенькая, больная, бессильная. У нее не было запаса продуктов на себя, не то что на меня. Так началась наша тяжелая, жестокая борьба за выживание.
А немцы всё приближались. Я ходила с женщинами на брошенные колхозные поля собирать колоски, початки кукурузы, в брошенных садах собирали фрукты. У меня появилась новая подружка — еврейка Сима. Их семья жила неплохо: свой дом, сад, огород. Ее отец воевал на фронте. Они были очень добры ко мне, жалели, подкармливали, передавали что-нибудь и для бабушки.
Вскоре в городе начались уличные бои — я видела их своими глазами. Опять повторение вильнюсского кошмара: бомбы, снаряды, пули, горящие дома, убитые и раненые. То наши теснили немцев, то они наших. Мы сутками отсиживались в вырытых в земле траншеях.
В часы затишья я вместе со старшими разбирала продукты в брошеных, разбитых магазинах и складах. Многие склады были подожжены, чтоб ничего врагу не досталось, на многих висели таблички «Заминировано». Помню, как наши взорвали кондитерскую фабрику — по склону в Кубань текли вязкие темные ручьи сладкой патоки. Мы кинулись набирать ее во всё что можно — банки, склянки, ведра, горшки, кастрюли. А тут очередной налет! Под пулями и осколками бомб мы продолжали таскать спасительный продукт. Но некоторые так и остались лежать в грязно-сладкой жиже. Пелагея Прокопьевна была не в силах меня сдержать, звала «бисова душа» и колошматила чем попало, чтоб я сидела дома.