Часть I
Запершись в кабинете, Мадс неверным шагом добрёл до стола, уронил тело в кресло, растворился в мягких объятиях чёрной стёганой кожи и закрыл глаза. После жуткого скандала накануне, бессонной ночи, страшного напряжения последних часов голова раскалывалась на куски.
Минут десять он сидел неподвижно. Затем опустил ладони на стол, медленно, любовно погладил дубовую поверхность. За одиннадцать лет службы он изучил её до мельчайшей трещинки. Вот эта осталась от выпавшего из рук секретаря пресс-папье, эту чиркнуло перо заезжего маэстро… Неужели после того, что произошло, это всё ещё его стол? Даже не верилось.
Сегодня к полудню в театр прибыла комиссия из министерства. Это значило — полетят головы. И его, Мадса, в том числе. Поэтому перед тем, как отправиться на встречу, он мысленно простился со своим кабинетом, столом, бумагами. С должностью, со всей своей отлаженной жизнью. Он знал, что такое не прощается. И то, что он снова здесь — просто чудо. Не иначе, как всевышний внял жарким молитвам, которые он возносил ему всю ночь, расхаживая из угла в угол по узорчатому ковру.
Да, он снова здесь. Но какой ценой? Вспомнив только что пережитое унижение, Мадс с силой вцепился во взлохмаченные волосы. Какой позор! Какой стыд! Эти напыщенные министерские чиновники распекали его — инспектора оркестра Королевского театра Мадса Йоханссена! — как мальчишку. Они бросали ему в лицо обвинения, брызгая слюной, потрясали кулаками и размахивали утренними газетами. А он дрожал, словно побитый щенок, и не смел ни поднять головы, ни вымолвить хоть слово в свою защиту.
«Просто чудо», — повторил он про себя, но тут его взгляд упал на ворох наваленных на столе газет, и по телу пронеслась колкая дрожь. Первые полосы пестрили заголовками, один кошмарнее другого: «Провал открытия филармонического сезона!», «Событие, удостоенное внимания королевской семьи, обернулось конфузом!», «Кто в ответе за этот грандиозный скандал?»
Кто в ответе? Конечно же, он — инспектор. Директор, дирижёр и другие. Их всех публично отчитали, будто школьников, — хотя во всём виноват один только Ларсен. «Будь ты проклят, Оле, — стиснул зубы Мадс. — Я знал, что ты ненадёжен. Если бы не настояние старого маэстро, никогда бы тебе не стать первой скрипкой, да ещё в двадцать три года…»
С внезапной яростью он ударил по столу кулаками. Чёртов Ларсен! И что в нём видел старик? Ведь его манера игры совершенно возмутительна. Дерзкая, до непристойности откровенная. А звук? Это же бесстыдство — извлекать из инструмента обнажённые чувства и наполнять ими огромный зал, это же надругательство, прямая угроза нравственности!
Однако кроме Мадса этого словно никто не замечал, поэтому весь прошлый сезон ему пришлось терпеть Ларсена за первым пультом. Он не понимал, за что оркестранты любят Оле, почему уважают дирижеры, а публика слушает его, затаив дыхание. Не понимал, и неприязнь к всеобщему любимцу росла день ото дня. Но однажды она превратилась в настоящую ненависть — когда Мадс заметил, как восхищается игрой Ларсена его сын.
Никколо. Надежда и гордость Йоханссенов. Мадс дал ему имя в честь легендарного итальянца, дал ему скрипку, едва ручки малыша настолько окрепли, чтобы удержать её. Со временем у мальчика обнаружились незаурядные способности, и в мечтах Мадс уже видел, как сын обретёт… нет, превзойдёт славу Паганини. Именно так — потому что дар Никколо чист и светел, это дар всевышнего, а мастерство «скрипача дьявола» навеки останется окутанным мрачными тенями легенд о демоническом сговоре.
Лелея этот дар, инспектор не жалел денег на обучение мальчика у знаменитого профессора Ричарда Блюма, не жалел времени и сил, наблюдая за домашними занятиями сына. Каков же был его ужас, когда год назад Никколо робко спросил:
— Отец, а нельзя ли мне учиться у господина Ларсена? Или взять хотя бы несколько уроков…
Ошеломлённый Мадс ответил твёрдым отказом. Кроме того, впредь запретил в их доме все разговоры о Ларсене и перестал брать сына в театр, опасаясь, что непристойная игра Оле развратит неокрепшую душу мальчика так, что даже Блюм её не излечит.
Мадс вскочил и нервно зашагал по кабинету. Тогда ему удалось защитить Никколо. Но теперь из-за ненавистного Ларсена угроза нависла над благополучием всей семьи. Вчерашняя непростительная выходка Оле могла стоить Йоханссену места инспектора. Во что тогда превратилась бы их жизнь? Как бы он оплачивал уроки профессора Блюма? Резко остановившись, Мадс задумался. «Министерские велели мне принять меры. Меры… — его глаза вспыхнули мстительным огнём. — Ладно, Оле. Ты сам дал мне в руки шанс избавиться от тебя. И я его не упущу».
На самом деле Ларсен дал Мадсу куда больше, чем просто шанс. Оле единственный не явился на встречу с чиновниками, чем значительно облегчил задачу остальным причастным к скандалу. Не сговариваясь, все дружно указывали на него, и скоро громы и молнии разъярённых министерских полетели поверх их голов, нацеленные на Ларсена. Даже записка, переданная им в театр накануне, не была принята во внимание.
Что там у него стряслось? Из-за тумана родителей Ларсена сбил ломовой извозчик? Какая жалкая и нелепая отговорка. Личные проблемы Оле никому не интересны — никому из публики, заполонившей зал, никому из членов королевской семьи. Никому. Он лично подписал контракт и сам же нарушил его условия.
«Что ж, Оле, я приму меры. Ты будешь уволен. Но это ещё не всё. — Мадс вернулся к столу и решительно потянулся за чернильницей. — Я с тобой поквитаюсь. За свой позор, за несмываемое пятно на репутации, за своего сына, за всё! Я сделаю так, что отныне и ты будешь никому не интересен».
Спустя час перед ним возвысилась аккуратная стопка конвертов, скреплённых гербовой печатью инспектора оркестра Королевского театра.
***
Бледный, с запавшими глазами, с чёрной повязкой на рукаве, Оле медленно понимался по ступеням. Каждый шаг давался с трудом. Но не страх перед инспектором тяготил его — сердце сжимала невыносимая боль утраты и тревога за жизнь матушки.
— Явились-таки? — Мадс окинул вошедшего презрительным взглядом. — Ну, и что вы имеете сказать в своё оправдание?
Голос Ларсена прозвучал глухо, словно из могилы:
— Сожалею, господин Йоханссен. Я отправил в театр записку. Стоял сильный туман, и…
— Довольно! — оборвал его Мадс. — Во-первых, записка запоздала. Во-вторых, на что она мне? Сыграть на ней концерт Мендельсона? Соло из «Пляски смерти» Сен-Санса? «Цыганские напевы» Сарасате? Вы хоть понимаете, что наделали? Мендельсона и Сарасате пришлось снять с программы, а оставшийся огрызок был испорчен ужасным соло в «Пляске смерти», которое кое-как вымучила вторая скрипка!
— Сожалею, — повторил Оле.
Его отрешённый вид и равнодушный взгляд вывели окончательно инспектора из себя.
— Вы должны сожалеть, что вчера в шесть часов вечера не вышли на сцену! Что сегодня не соизволили явиться на встречу с министерской комиссией! — взвизгнул он.
— Вчера в это время я держал за руку искалеченную матушку, вместе с ней оплакивая погибшего отца, — так же безучастно ответил Оле. — Сегодня хлопотал о погребении и проведывал матушку в больнице. Моя семья для меня важнее концертов и чиновников.
«Да он не боится меня! Он ничего не боится!» — понял вдруг Мадс.
— Да будет так, господин Ларсен, — изрёк он, с трудом подавив захлестнувший его гнев. — От имени чиновников, к которым вы смеете относиться без должного уважения, я принял меры. С вас взыщут неустойку за нарушение контракта, — затем добавил с особенным удовольствием, — и ещё. С этого момента вы уволены.
К его разочарованию, Оле не высказал удивления. Не стал просить, возражать. Просто повернулся и не спеша вышел за дверь. Мадс с мрачной ухмылкой посмотрел ему вслед. «Думаешь, легко отделался, наглый выскочка? Но это далеко не всё. Скоро ты узнаешь, что теперь ни один театр в Дании и за её пределами не примет тебя, ни одна уважаемая семья не доверит тебе учить детей, не позволит им нахвататься от тебя неприличий. Ты уничтожен, Ларсен, ты теперь никто».
***
Оле действительно скоро обо всём узнал. Это известие, как и то, что за отцом осталось множество долгов, о которых ему было прежде неизвестно, легло на плечи новой тяжестью. Но она была ничтожна в сравнении с его болью. Той, самой страшной болью, пережитой над холодным телом отца; каждый день стискивающей его сердце у постели искалеченной матушки. И той, что обожгла душу, когда он последний раз вышел на опустевшую сцену — проститься.
Несколько задержавшихся в театре оркестрантов увидели его и тут же обступили:
— Мы знаем о твоём несчастье, Оле, прими наши соболезнования. — Потом голоса их зазвенели возмущением. — Это так несправедливо! Мы подписали петицию в твою защиту! Завтра мы пойдём с ней к инспектору, директору, в само министерство, и будем ходить, пока тебя не восстановят!
Оле слушал их рассеянно.
— Не стоит, друзья, — его сил хватило, чтобы слабо улыбнуться. — Всё это пустая затея. Вы ничего не добьётесь, только и себе наживёте неприятности.
Тепло простившись с каждым, Оле напоследок окинул зал долгим взглядом и навсегда покинул сцену.
***
Спустя месяц Мадс объявил сыну, что тот может поехать с ним в театр.
— Правда? — светлые глаза мальчика заискрились счастливым недоумением. — Но ведь… почему?
— Профессор Блюм доволен твоими успехами. За это я намерен тебя поощрить, — ответил Мадс. — Так ты едешь?
— О да! — и Никколо кинулся одеваться.
В театр он вошёл с чувством, будто снова вернулся домой. Как он любил этот запах, эти звуки, этих людей с музыкальными инструментами в руках, как он стосковался по ним! Казалось, что со времени, когда он слушал репетиции из полутёмного зала, прошёл не год, а целая вечность!
Но радость Никколо очень скоро померкла. Театр больше не был его прежним уютным домом — он чувствовал это. Что-то изменилось, что-то произошло. Оркестранты, которые прежде дружески его приветствовали, теперь держались холодно, как с незнакомцем, а самое главное — ни в первый, ни в следующие дни в театре не было видно Ларсена. Где же он? Может быть, заболел?
Спрашивать у отца мальчик не осмелился. В надежде хоть что-нибудь узнать он начал кружиться за кулисами в перерывах репетиций, но при его приближении музыканты умолкали и с каменными лицами отворачивались. Ничего не понимающему Никколо ничего не оставалось, как уныло бродить за сценой, прислушиваясь к обрывкам перешёптываний. Так шли дня за днями, пока наконец отчаяние не придало ему решимости.
Он остановил свой выбор на флейтистке, которая раньше была особенно к нему добра, даже угощала сладостями, и подстерёг ее после репетиции.
— Простите, госпожа Тильда! Я давно не бывал в театре. Не могли бы вы… — коленки, а следом и голос отчаянно задрожали, Никколо сбился, забыл заранее заготовленные слова, попытался начать заново, сбился снова, покраснел и опустил голову.
Тильда сжалилась над растерянным мальчиком.
— Ты хотел о чём-то спросить, малыш? — она положила руку на маленькое плечо и чуть его погладила, — говори, не бойся.
Чувствуя, что вот-вот расплачется от нежданной ласки, Никколо прошептал:
— Здесь всё… так изменилось. Я не понимаю, госпожа Тильда… почему все…
— Ах, милый, не нужно плакать, — сказала Тильда мягко. — Так бывает. В театре сейчас трудные времена, всем приходится несладко. Но всё обязательно наладится, поверь.
Она склонилась, подхватила Никколо под подбородок и посмотрела ему в лицо:
— Всё будет хорошо, Ник.
«Она снова назвала меня Ником, как раньше», — обрадовался мальчик, и в душе его затеплилась надежда, что всё и вправду наладится. Но он не мог не спросить о том, что волновало его больше всего.
— А… где Оле… то есть… господин Ларсен? Что с ним? Я так мечтал снова услышать его игру, а его всё нет и нет…
К удивлению Ника, Тильда вдруг порывисто вздохнула.
— Бедный мой. Так ты совсем ничего не знаешь?
— Нет, — испуганно шепнул мальчик. — Он ведь не… только не говорите, что он…
— Нет! — поспешила успокоить его Тильда. — Оле жив и здоров. Но в его семье случилось страшное несчастье. И… — она запнулась, — он больше не служит в театре.
— Как не служит? — позабыв о приличиях, воскликнул Ник. — Он же лучший! Он не мог так поступить! Я сам слышал, как он говорил, что музыка — это вся его жизнь!
Тильда долго молчала, не поднимая глаз. Потом взглянула на него, улыбнулась — и это была самая печальная из всех улыбок, которые Ник когда-либо видел.
— Ты прав, малыш. Он лучший. И он не поступал так. Это с ним так поступили.
— Но кто? — Ник снова перешёл на шёпот, — ведь это же гадко…
На этот раз молчание Тильды длилось ещё дольше.
— Кто бы ни был тот человек, — ответила она, наконец, — возможно, он выполнял чужую волю. Не спеши осуждать его, Ник.
— Простите, я не понимаю…
— Ничего, милый. Не думай об этом сейчас. Придёт время, и ты всё поймёшь. — Тильда обхватила голову мальчика, нежно поцеловала светлые волосы, потом обняла его — крепко-крепко — и повторила, — а когда поймёшь — не спеши осуждать.
После этого разговора чувства Ника пришли в совершенное смятение. Вопреки совету Тильды, он думал постоянно — и ничего не мог с этим поделать.
О том, что больше никогда не услышит скрипку Оле — и плакал. О разговоре с Тильдой — и сердился, потому что она говорила какими-то загадками, как с маленьким, хотя ему уже почти десять, и он многое понимает. А больше всего он сердился на очень злого человека, уволившего Оле, и часто украдкой поглядывал на отца.
Но поделиться ужасными подозрениями Ник не мог ни с кем, даже с мамой, поэтому чувствовал себя самым несчастным, беспомощным и одиноким на свете.
***
Посещение театра превратилось в тягостную повинность. За кулисы Ник больше не ходил. Хмурый и молчаливый, он отсиживал положенное время в последнем ряду зала и спешил покинуть его, как только ему позволяли. Вскоре место первой скрипки занял приглашённый из самой Вены немец с такой сложной фамилией, что её невозможно было выговорить. Высокопарный, надменный, он играл блестяще и виртуозно, но с таким видом, будто делает милостивое одолжение оркестру и публике.
Это было уж слишком, даже больше, чем страх перед отцовским гневом. Не вытерпев и недели, за воскресным обедом Ник признался родителям, что больше не хочет ходить в театр.
— Что ещё за капризы? — поднял бровь отец. — Даже слышать не желаю.
— Думаю, не стоит принуждать мальчика, дорогой, — деликатно вмешалась мама. — Если он не будет ездить, то сможет больше времени уделять занятиям на скрипке.
— О чём ты, Ингрид! — вскинулся Мадс. — Никколо ждёт великое будущее. Он — музыкант, он виртуоз, рождённый для сцены! Он должен жить театром, дышать музыкой, как каждый истинный артист!
Ник, насупившись, тыкал вилкой в полную тарелку. Он думал об Оле. Вот для кого музыка была всей жизнью. Как же он живёт теперь? Где он? Что делает? Выздоровела ли его матушка?
***
Оле с грустью смотрел на мать. Он приглашал к ней лучших врачей, но здоровье её нисколько не улучшалось. Один за другим светила медицины разводили руками и говорили, что ей больше не встать с постели.
— Ты не опоздаешь в театр, сынок?
— Ах, да,— спохватился Оле,— мне пора.