Помер, а мы все в хаты и ночь пережидали со свечой в руках, молитвы нам читали бабы и дети рядом на коленях стояли у окна.
***
Случалось по утро пастись скоту , копытами росу сбивая со стеблей лениво.
Качают головами и рогами, а пастух за ними плетется вяло и зевая.
Его чело покрыто шляпой из соломы, на ней виднеется липучий плод чертополоха,
А в руках сучковатая трость из ветви обожженной.
Он сонный и почти ленив, садится под раскатистыми дубовыми тенями,
А возле ног росится зелень да земля.
Он дремлет худо, прикорнувший у ствола пастух.
Над полем солнце только-только стало видно,
А лес полнится сумраком ночной неги и неохотно отступает будто,
С трудом просачивается свет среди ветвей.
То леший охнет огорченно и взвизгнет птица необычно вдруг,
То громкий ропот недовольный у болотниц разносится шуршанием молодняка берез.
Пастух же спин, натягивая шапку на лицо поглубже, а скот размеренно пасется сам собой.
И только лес — невольный обреченный — прощается с ночным разгульем и гульбой.
А солнца луч, бесстрастный и блаженный, рвет паутины сумрачных теней и разгоняет чертовское племя,
И легионы духов обрекает на покой.
***
Витает в воздухе диковинных цветов незримое дыхание,
И в небе под бескрайним южным морем в ожидании
Зависла розоватая луна, одежды свои белые бросая и наряжаясь в золотую тогу от багряных касаний вдруг.
Под нею зеленью сочится груша и дымкой рыжей покрывается гранат.
И тень ползет по стилобату, колонн увенчанный открытый зал, над ним же россыпью сверкают купола, расписанные яркостью созвездий и чу, мерцают небеса поясом героя.
Сын Гирея взошел, чтобы сойти в покои Гелиоса и выйти на поля к лесам. Он здесь блистает, погружаясь в дрему сна.
Индиго покрывает небеса, Луна безжалостно пронзает море и стелется серебром окованная колея.
Догорает зной и прячется под покровом свежей ночи, а с ней и мальву покрывает чуть заметная роса.
Она играет тонким серебром и медью, едва касается латунью от костра, а мальва шелохнется ветром, качнется и сверкает, как Луна.
***
Городами, озерами, полями, убежать — не вернуться никак.
Оглянуться — возможно, но зрячим не уйти будет дальше в сосняк.
Он рассеется — там болото, посреди бурелома, тумана, чертей.
Глядь, украдкой, там леший у брода, топчет зыбун и плескает елей.
В сторону — там ненароком наскоком болотник и засверкали огни.
Там красноватые — к бесами путями прямыми, там — к мертвецам и покойным родным.
Мягкою поступью среди безбожных, кличут, меня: "Что ты, ай что!",
А я сенью иду непроглядной дальше в сосново-еловый колок.
В спину мне шепчут зморы и цыгры, колдовские, лихие забавы свои,
А под дрожью туманной мари глядит из-за рогоза дряхлый старик.
Палкой своей он колотит по древу, глядь — а уж нет, след простыл и постыл,
Да Луна остается в небе, желтым оскалом своим.
Круглопузая ты, страсть людскую имеющая, глядишь на детей не своих,
А с тобой и бесняк, оголтелые, пожирают оленьи трухи.
Убежать — не вернуться, не вспомнить, поселиться в полях у Яги,
Она кашей накормит с росянкой, я ей — коз черношерстных и сий.
Города затянуло марью, я стою босой и нагой у избы, на плечо — черным следом,
Рука положилась, стоит подле в блеклом кафтане, глядя на дым:
"Ишь, есть паршивцы", держит уж крепко, а рога блестят на луне.
Темно, влажно, тихо, зажигают костры.
***
И шелком стелется трава, ее касаний теплое дыхание,
А за порогом горизонта светлым серпом остригает скалы,
Высоко повиснув в небесах, Луна.
И шепчет море где-то, чу, я слышу: прилив считает песчаные поля.
А травы мне поют и вторят хору дубрав, и сосен, лип нечаянных то тут, то там.
Колокола не в башнях, но, раскинувшись по полю,
Трезвонят в пурпурные кувшины, а с ними в танце кружит звездная крупа.
Многоголосый вихрь немых писем, и жаркие признания в нем,
А за спиной оставлены селения, несчетных городов туманная заря.
Дороги не ведут обратно более, и горячее кровь от шага в шаг.
К Богам молитвы, к Тебе же песни, и все пути ведут к тем берегам
Где одиночество вдвоем и вдоволь воли,
И нежится под лунными лучами трепетно душа.
Там каждое касание пожаром, и разговоры не нужны, без слов нега,
Цветами обложились горы, моря замедлили свой бег,
И слышно тихое дыхание: твое, мое и вечности у ног.
***
Однажды над крутою мостовую повесился совсем уж молодой моряк.
Рубаха в полосу болтается, повиснув над ремнем, а брюки зацепились за башмак.
"Смотри", кричали юные повесы, "Ох батюшки", стонали матери, пыхтя.
Его сняли, но дух остался прежде, скитается в кромешной тьме по мостовой,
А стук шагов его по каменной брусчатке доносится чуть слышно, словно звоном.
Он то появится украдкой среди мерцающего света от фонарей на площади немой,
То спустится к реке и с лязгом, будто бы играя, вдруг загремит увесистым замком.
А ветер носится осенними ночами, и воды, словно черная змея,
Бегут под мостовой раздольем, широкая, густая, терпкая река.
Моряк вздыхает вместе с шелестом опавшего покрова, а рядом с ним шипит и пузырится
Черная вода.
Она, стеная, бьется и вгрызается в бордюры, а призрак не вторит ей, но вздохнет, грустя.
И шепчет ель украдкой о прошедшем, моряк же выть и отвечает им, на диво,
Небо, рыдая истинно надрывно.
Чуть слышно дрогнула свеча соседей, завыл и пес сторожевой, а призрак в плачь,
С ним гром и воды, шипят и яростным бессилием взрываются от крика,
Немого, неживого и пустого,; глух и скромен он без тела, тот моряк.
Он бьется в грудь, снимает цепи с шеи, он верещит и молится, и гневно ударяет о перил косяк,
Им вторит вой собак, ворона под навесом крыши сливается с кирпичною стеною в мрак.
А крик глухой, беззвучно истекает на землю опадающей листвой,
Он меркнет под раскатами безжалостного грома, он застывает в пене вод.
Осел юнец и побелел, и потускнел как будто, в бессилии бросая свой кулак,
О мостовую с бездушной, мрачной пыли следом, лежащим толстым слоем — погребальня мук.
Стихает дождь, фонарь мигает, река ревет, озлоблено шипя, и затихает без прикосновения ветра,
Как и моряк — опустошена земля.
Гонимый смертью, жизнью нелюбимый — скитается среди ночного сна.
Затихла ночь, ворона крутит взором, собака спит да в сладком сне дома.
Пустая мостовая под желтым одеялом фонаря.
Река утихла вовсе мрачным омутом мазута.
Шумит листва, единственно живая,
И где-то в отдалении сидит тот, уже поблеклый, молодой моряк.
***
Ишь, бесовское отродье явилось,
В дом благочестия ногою ступило.
Ишь, иже с этими бесами мрачными,
Чертями окаянными иль может... славными?
Темную ночью окутаны, огнем и серой овеяны,
Чу, слышу скрежет засовов ржавых, не смазанных.
Ночкой туманною за порог перескакивают,
В углы прячутся, за веником, под иконою.
Слышу, скребутся когтями метровыми,
Хохочут да эгегекают в доме под луною ущербною.
Сём-ка, встану и разгоняю свечою церковною,
Хучь и сквернословят да хихикают,
Только встану, а тени сгущаются, да пламя сдувается,
Гаснет и свеча сгибается.
"Уж не нам ли, не нам ли!" — воплями разглагольствуют,
Кругом вертятся, хороводами водятся.
"Кыш, отродье!", а вторят мне: "Сам кыш, лих же, тут-ка пристроимся".
Луна щербатая в оконце заглядывает, тучами укрывается,
Бесовская, вульпургиева ночь продолжается.
Я стою, что болван, да рубаха в ногах валяется.
Что ж я, наг? Или кажется?
Сатанинское племя заливается, хохотом, брагой и плясками,
Пламя чу, есть или нет, но сверкается, а в глазах дым,
Ишь, щиплется!
Чу, веселье закончится и с рассветом исчезнет, будто и не было.
Я стою, гол, устав и с рубахой сожженною, а икона, упавши, глядит прям в глаза да души не тронувши.
***
Балтийский берег, омываем морем, за ним граница северных причалов,
И фьордов вздыбленные горы, и нежность северных зеленых кряжей.
С них к берегам латвийских лесных пляжей несется влажное дыхание зимы,
И лето стынет, словно в страхе, бежит в леса и прячется в тлеющих углях печи.
Гляди, вот месяц входит в силу, и полнится его округлость силой серебра,
И моря вторят, речки кличут, озера в безмолвии глядят, а воды в них чернеют смолью,
Хрустальные тропинки расстилают в небеса.
Леса шуршат игольными оркестрами сосновых боров, и лиственные девы песнями звенят,
Костры трещат, болота облегченно выдыхают молочно-перламутровые облака,
Туманами ложится их дыхание на поля.
Роса сверкает в звезд кружащем танце, в миллиардах вековечных серебристых глаз.
Дыши, латышская земля, отрадой скоротечной северной неги, покуда сладок дождь,
И море янтарем ночами дышит, хмельной смолой в лесах, душицей на густых полях,
Чубушником в хуторских дворах.
Голубоватым светом омывается земля ночами, освещенными луной или погрязшей в тучах,
И проливается живительной водой. Беги, ручей, и родники подземные пусть плещут,
Пусть разливаются трепещущим журчанием и блеском перламутра под дымкой серовато-голубой.
Стони, земля, от гроз и молний смелых, под гнетом буйства морских волн!
И пой, земля, покуда ты хранима, и янтарем одаривай песчаные прибрежья.
Луна на севере особо ярко светит да наполняет томными тенями не спроста,
А море так же плещет, журчит и обгрызает берега.
***
Разжигай костер, неведомая сила, день для празднования настал,
Кидай в него ладан и мирру да покрой полынью волоса,
Обликись нагою бесстыдно и окрась дикой ягодой уста.
И покайся пред черным ликом, возникающим в сполохах огня,
То твой Бог ныне и отныне, его носит родная земля.
Он грозой управляет и бурей, раздувает кострища в пожар,
Берега обгрызает волнами, разрушая деревенский причал.
Он снимает по осени жатву из колосьев, яблок и трав,
Пожинает труд рук деревенских через нескончаемых вод водопад.
И рога его, заросшие тиной, видно вместе с серпом луны,
Черной ночкою он безлико пролетает ветром хвойной стены,
Он глазами горячими глянет и в сердце трепещет душа,
А дыхание его, словно страстью, обжигает уста до красна.
Он в оленьих шкурах по пояс, серебром на ушах и руках.
Он в огне, его пламя колышет, тянет руку к тебе не спроста.
Ныне с ним обнимайся, целуйся, предавайся страстям на углях.
Он защитник с мечом из злата, омывает вином тела,
Ныне Бог, и пан, будь же девой, наивно глядит нагая душа,
Он велит, повинуйся отрадно, да испей же вина из рук,
Будет ночь темна, будет лихо, будет стоять копыт стук.
***
Наступает ночь, бесшумно. Своим дыханием стенания деревья оголяя.
Под поступью, слегка тревожной, перестук камней и гальки шорох,
А возле левого плеча — она, из мира мертвых снова встала, чтоб прогуляться средь безлунной ночи,
Да слушать пение густой листвы.
В веселой и почти что беззаботной родственной беседе, она ведет меня широкою тропой.
По сторонам — холмы, а на холмах — деревья и корни их свисают, словно лапы.
Они скрипят, скрывая небосвод убранством зелени, а средь стволов клубится пелена чуть зеленоватого тумана.
Чу, говорит мне: "Сгинь" лесная глушь, а мертвая идет и, улыбаясь, шепчет: "Иди, дитя, что трусишь, ведь совсем светло", а мне под кожу темень лютая вползает.
Не дремлет лихо и глядит, заманивает томной дымкой хвои,
В чертоги мрачных буреломов, мягких топей и густых болот,
Среди теней которых черти восседают.
Глядят они и алчно ожидают, горят огнем их красные глаза,
Углем они пронзают, а среди стволов, холмов и лешие гуляют, фырчат, скрипят да гулом перестуков о себе вещают.
"Пойдем", молю, а мертвая стоит, глядит и улыбается так лихо. А лес кряхтит и замирает, будто слышит, как делаю я скромные шаги да пячусь, покидая буреломы, пока пронзительно впиваются глаза чертят, и лешие скребут кору, и мертвая не глядя смотрит, а на губах горит безбожия искра.
В лесу смеркается, покуда небо застилает пеленою, и вовсе не видать теперь полян, холмы покрылись дымкой темной плоти. Не видно больше ни корней, ни глаз, и только где-то каркает ворона, а за спиной стучат невидимого всадника копыта да щелкают чуть слышно стремена.
***
То ржавой листвы ковер, покрывает густо сыру землю,
И туман ложиться молоком, по озябшим, поникшим елям.
Я ступаю легкой ногой на махровый ковер из мха и внемлю,
Как зазывно шумят ветра, оплакивая мертвых телом.
И в корзине моей мед да сладких яблок спелых,
Тепло, но морозит льдом и ладони не греет шерстью.
Я бреду и не вижу след, что покрыт прогнивающей хвоей,
А за мной следит дед и глаза его странны, чу, углями горят неспокойно.
Сторожит он, небось, холмы и поляны лесные чудом,
А в свите его кабаны,медведи с волками, да неизвестные духи
Прячутся под корнями и среди пожухлой листвы, обернутся лихому худом.
Выхожу я к болоту, сосне, что стоит прям на кочке в центре,
Кладу яблок сочных, медовый кувшин да читаю молитвы неспешно.
Дед качает своей головой, а в седых волосах видно перья,
Он кряхтит, будто совой да волков отгоняет неслышно.
Возвращаясь домой на легке я чуть кланяюсь и прощаюсь,
Только слышатся там, вдалеке, как трещат прутья под кабанами,
И где-то в лесной глуши на болоте в осенней неге
Словно совиные голоса слышны да ветров мрачное веяние.
***
Мать-Зима бессердечная, коль пришла и с собою горечь душевную принесла так ступай по лесам, одевая их белой пеленою,
Смерти савана подобным, пока люд мирской сено в хлева относит и полынью бесов из дома гоняет.
Чтоб зимою суровую ссоры в избу гостить не жаловали, а Божья милость снизошла.
Ступай, бесовская кручина, в зимнюю стужу проклятую да в землю врастай, кустами можжевеловыми обратись.
Хвори душевные средь люда простого в ягоды обернись,
Гони на север псарню свою, Мара, невиданную, чтобы на челе своем несли слабость и хворь людскую да пред летом будущем предстали бы чисты и дружны, а в сердцах не держали злобу и стужу лютую, твою, Мара, заснеженную.
Веди своих стражей невидимых, чтобы шли да мимо прошли,
А в избе очаг пылает, печь пыхтит жаром и угли до красна каленые,
Чай да похлебка варится.
***
Крапивой поросли луга, репейником и диким терном,
Облезлой ежевикой опоясан храм, поваленный под гнетом зачахших веков.
Его косые стены обвивает плющ, лишенный шевелюры пышной,
И голый саркофаг ползучий впивается в просохшую под промозглыми ветрами каменную брешь.
Алея перед входом не вздымается раскидистыми ветвями дуба и ивы не качаются над прудом,
Остался отсыревший хладный зуб, торчащий из земли огрызками каменьев,
А рядом не плескается приятной водной песни звон, все вязкой пошло тиной,
Заболочен пруд.
Долины не курчаватся от колосьев золотых, в них нет тончайших ароматов спелых груш,
Не упадет на землю яблок алых плод , и не лоснится под первою зарею маслянистый виноград .
Здесь от терновника остались только ветки, от ежевики — непроходимый да колючий вал,
От храма — жалкие руины, от деревень — заросшие долины, под занимающимися громом небесами.