Француженки курят

06.08.2020, 12:46 Автор: Виктория Черножукова

Закрыть настройки

В детстве у Сони было два друга: Джон и Габриэль. Один — старше на два года, другой — на год младше. Их отец был борцом за независимость какой-то Уганды, а мать — Катрин — настоящая француженка. На память о родителе братьям остался кофейный оттенок кожи и каракулевые кудри, с другой стороны передались тончайший профиль и язвительная манера улыбаться правой стороной узкогубого рта. Даже если не брать в расчет экзотическое происхождение, парни были безусловные красавцы — дружить с любым из них всякая девочка почла бы за счастье. В общем, Соне повезло. Ей достались оба.
       А ведь никаких выдающихся качеств у нее не было — обычная ленинградская школьница — интеллигенция во втором поколении: чуть-чуть пианино, фигурного катания, квартира в спальном районе.
       Именно многоэтажный панельный склеп, в котором свили типовые гнезда тысячи советских семей, стал теплицей для интернациональной связи.
       
       Все началось с соседей по лестничной площадке: с тети Люси и дяди Володи.
       Ab ovo!
       После того, как родители тети Люси, аристократы первой волны, осели во Франции, ее стали звать Люсьена.
       Судя по робким черно-белым снимкам, она была тонка и прелестна: маленькая, сухая блондинка в белоснежных, слегка избыточных для нее платьях, которые еще настойчивей проявляли тонкость кости. В ее памяти не удержалось ничего из той, первобытной жизни: ни имперское изобилие, ни скитания гражданской, ни лишения первых лет эмиграции. Люсьена выросла натуральная француженка: Liberte, Egalite, Fraternite и прочий интернационал. Будучи еще нежной юницей (назло родителям?), она вступила во французскую компартию и в идеологический брак с таким же юным коммунистом по имени Шарль.
       Началась вторая мировая. Шарль участвовал в сопротивлении. Люсьена всеми силами поддерживала мужа и заодно родила ему двух дочерей: в сорок втором — Катрин, а в сорок четвертом — Надин. В начале сорок пятого, когда все вокруг дышало победой и радостью, ей повстречался русский летчик Володя. Антично сложенный, безрассудно храбрый, веселый и неутомимый в постели. Люсьена тут же влюбилась, бросила Шарля и, прихватив лишь дочек, улетела с героическим пилотом в ленинградскую весну. Она называла его «мой командир».
       
       Тетя Люся и дядя Володя поселились в их доме, когда Соне едва исполнилось лет семь. Обоим было сильно за шестьдесят, но возраст, который в других людях нагонял на ребенка тоску, совершенно никак не проявлялся в них. «Мой командир» носил густые, без всякого намека на лысину, совершенно белые волосы, чуть длиннее, чем полагалось тогда мужчинам; имел бравую выправку, полковничий животик и с самого утра был слегка подшофе. Он маслянисто шутил и имел привычку между делом целовать тётилюсины смуглые пергаментные ручки.
       Она предпочитала длинные платья, вязанные крючком тонкорунные шали и красила губы в ядовито-красный с самого раннего утра. Читала французские газеты — где она их доставала в Советском Союзе семидесятых? — говорила с акцентом и прикуривала сигареты одну от одной.
       Дядя Володя курил трубку.
       По буржуазной привычке обедали вечером, всегда долго, пили красное грузинское вино, а если за столом оказывались дети, то вино наливали и им — чуть подкрашивали несколькими каплями воду — это вызывало восторг и ощущение общей преступной тайны.
       Они были влюблены. Неизвестно, как им удавалось поддерживать это юношеское чувство десятки лет. Тетя Люся ревновала своего командира к каждой почтальонше, а комсомолки, приходящие поздравить уважаемого ветерана с днем Победы, превращали мадам в фурию.
       
       После таких визитов дядя Володя с расцарапанным, но, тем не менее, довольным лицом выпивал в компании Сониного папы на их кухне. Мама уходила в соседнюю квартиру утешать тетю Люсю. Соня иногда оставалась дома, в мужском обществе, но чаще увязывалась с мамой и в высоком кресле, уютно устроившись в многочисленных подушках, слушала неясные разговоры о тяжелой женской доле вперемешку с ароматными никотиновыми клубами. Люсьен не курила «Стюардессу» или «Ту» — дурнопахнущие карандаши болгарского производства — она сворачивала самокрутки. Точным движением захватывала из пачки нужную порцию табачного крошева, приминала, раскладывала на полупрозрачной специальной бумажке, крутила в пальцах, аккуратно облизывала липкий край, проглаживала тонкий ровный цилиндрик и, поместив его в правый угол рта, тянулась за зажигалкой. Пару раз щелкала ребристым колесиком, прикуривала, шумно вбирая в себя первый, самый вкусный дым. Комната быстро наполнялась серыми перистыми облаками, которые неторопливо рассеивались на подлете к форточке. Табак, кофе и французские духи взбалтывались, но не смешивались, уловленные всегда опущенными шторами. Волшебные запахи пещеры Алибабы.
       
       Наследные принцы сказочного государства — Джон и Габриэль — гостили у бабушки каждое лето. Приезжали из сладко-южного Армавира, всегда в сопровождении высокой, похожей на высохшую лиану Катрин, которую Соня почему-то ужасно боялась. Особенно когда та щипала ее за белую северную щеку и что-то быстро бормотала по-французски, прищелкивая языком.
       — Нина, mon Dieu! Это же красавица! Просто красавица! Бедные мужчины! — она драматично направляла голос в сторону матери, не обращая внимания на вытаращенные от страха Сонины глаза. — Всего год прошел, а она уже совершенно femme fatale!
       Кстати, Катрин тоже курила. Предпочитала кубинские, которые пламенный Фидель окрестил «Лигерос» как будто в насмешку над изнеженными белыми людьми. Одна затяжка вызывала пятиминутный кашель даже у потомственных пролетариев, выросших на «Беломоре», но выносливые легкие Катрин принимали по пачке в день без видимых изменений.
       Если тетей Люсей Соня любовалась открыто, то за ее пугающей дочерью предпочитала наблюдать из укрытия. Ей нравилось прятаться под днищем или за спиной дивана, покрытого веселенькой вязаной попонкой, и оттуда, из полной безопасности, следить, как Катрин сводит в пучок длиннющие тощие пальцы, выуживая из лиловой пачки с золотым кораблем очередную сигарету, как резко чиркает спичкой об асфальтовый бочок коробка, как втягивает и без того отсутствующие щеки в длинное лошадиное лицо.
       
       Соне исполнилось шестнадцать, когда с ней случилась любовь. Сердечное томление распространялось на обоих братьев, и выбрать кого-то было совершенно невозможно. Сначала она влюбилась в старшего — Джона — настоящего «плохого мальчика», включая первые робкие татуировки. Их дружба укладывалась в классическую расстановку барышня- хулиган.
       Например, если Сонечка замирала в нерешительности перед забором, преграждавшим путь в закрытый по техническим причинам парк, сквер, сад, Джон, ни секунды не сомневаясь, переправлял ее через решетку — «шо ты менжуешься, как целочка?!»
       Однажды она уточнила у своего героя значение некоторых терминов, в которых была уверена не до конца. Ответы ее ошеломили.
       — Но я как раз целочка и есть! Я, между прочим, еще девушка!
       — Не расстраивайся! Отпустит!
       Соня не нашла, что ответить. Как и в другой раз, когда он в разгар морского боя в фойе кинотеатра вдруг при всех ее поцеловал. Она стала красней армянских помидоров, а он — хоть бы что — только угостил публику нахальной улыбочкой. В общем, Джон был настоящий Пушкин: одевался вызывающе, имел длинный послужной список разбитых девичьих сердец, и по-французски совершенно мог изъясняться и писать. К тому же легко танцевал брейк-данс и травил чудовищные по своему неправдоподобию дворовые пацанские байки. Складывалось впечатление, что те случайные минуты, когда он не дрался один с тремя-пятью джентльменами из соседнего района или не подворовывал на рынке, были целиком посвящены сексуальным подвигам, чей эпический размах оставлял далеко за бортом Зигфрида, Сида и неистового Роланда с тысячей и одной ночью. Сонечка, как полная энженю, трепетала, внимала и верила, что с ней он станет совершенно другим.
       
       Наступил август. Ежевечерние прощания оставляли на губах мозоли, и мама уже стала спрашивать, как прошел день, когда Габриэль, до тех пор радовавший дедушку Шарля во французской стороне, прибыл наконец в Северную столицу.
       Время разделилось на троих.
       
       Габи был не то чтобы полной противоположностью брату — просто другой. Нелепо сравнивать синее с мягким. Он чудесно учился, призерствовал на городских соревнованиях по плаванию и в компаниях предпочитал не солировать, а молчать и улыбаться. Его обаяние было не задиристо-мальчишеским — мужским. Казалось, он разумней и взрослее старшего брата.
       Джон при всяком удобном случае демонстрировал право первородства: внезапным движением трепал Габи по затылку, посылал по мелким надобностям — «малой, метнись», вышучивал социальный успех и затянувшееся, по его мнению, целомудрие. Сонечке в такие моменты бывало стыдно, она злилась.
       — Чего ты до Габи докопался? Какое тебе дело, был у него секс или не было?!
       — Софа! Закройся!
       — Прекрати меня так называть!
       — А то шо?!
       Сонечка отворачивалась, поджимала губки, даже стремительно уходила, оглушительно впечатав на прощанье входную дверь. После такого ее каждый раз покалывала неуверенность: того ли брата она выбрала.
       
       Все совпало. Джон уехал на пару недель по каким-то семейным надобностям. В первый же вечер, оставшись с Габриэлем один на один, они поцеловались. Соня, усердно тренировавшаяся предыдущие месяцы, конечно, не ударила лицом в грязь, но и Габи, несмотря на иронические прогнозы брата, оказался на высоте! Даже лучше! В движениях его рта нежность перемежалась с напором, и непредсказуемость процесса увлекала не на шутку. К тому же чувство вины делало все случившееся таинственней и слаще.
       Дня через три они смогли ненадолго отвлечься от поцелуев и поговорить.
       — Блин! Соня! Джони вернется, надо ему сразу сказать. Я сам все скажу. Тебе не надо. Ты лучше вообще погуляй.
       — Не буду я гулять! Габи, он тебе просто вломит. И слушать не станет!
       — Ну, это еще кто кому вломит!
       — Да какая разница! Вы просто будете драться каждый раз и все время с разбитыми мордами ходить. Оба. Смысл?
       — Смысл — разобраться по-пацански!
       — Ну да! По понятиям! Мне Джон уже все про понятия объяснил! Ты-то нормальный! В конце концов, это я выбрала, с кем быть. И ни перед кем оправдываться не должна!
       — Должна! Он твой парень, а мой — брат!
       — Слушай, давай сейчас не будем решать. Пожалуйста! Может, он сам со мной не захочет встречаться. Может, он уже там влюбился, а мы не знаем.
       В общем, за десять дней они все-таки уговорились не делать резких движений.
       
       Джон вернулся мужественно-прекрасным, как будто повзрослевшим, с дополнительной серьгой в левом ухе. Когда они втроем отправились гулять и Сонечка совсем слегка подвернула ногу, Джон нес ее на руках до дома целый километр. Естественно было наградить героя.
       Габи ревновал. Белки африканских глаз светились в темноте от ярости, когда он за плечом лестничного мусоропровода шепотом возмущался женским вероломством и обещал сделать брата евнухом. Соня ловко задувала этот пожар поцелуями и обещаниями. Скоро Джон стал ревновать тоже. Доказательств не было, но чутье его не подводило.
       — Софа, у меня чуйка, шо ты замутила с каким-то пацанчиком, пока я отдыхал!
       — Перестань, пожалуйста! И вообще, говори по-человечески!
       — По-человечески я его найду и лицо ему поправлю! А ты лучше сама скажи!
       — Я и говорю — перестань!
       Сонечке ужасно нравилось быть вершиной любовного треугольника. Совесть не обличала ее ни на миг. Да и с чего бы?! Она искренне любила обоих, не хотела расстраивать никого из них выбором.
       
       Соня хорошела день ото дня. Движения, жесты, мимика обрели покатость и взрослую естественность. Первого сентября одноклассницы задохнулись от зависти, а одноклассники не смели мечтать.
       Когда она вернулась из школы, Катрин сидела за столом у них на кухне, окутанная пеленой дыма, как цирковой фокусник, и мяла в пальцах белобокий «Лигерос».
       — Знаешь, дорогая, для мама ты как внучка, значит, мне почти дочь. Но не совсем, потому что если бы ты была моя дочь, я прямо сейчас надавала бы тебе по щекам. Не знаю, кто тебе сказал, что ты можешь играть на чувствах моих мальчиков! Настоящая женщина может играть мужчинами, но только если все при этом чувствуют счастье. А мои сыновья несчастны. Ты — злая глупышка, которой Господь Бог дал зачем-то лицо и все остальное.
       — Но я…
       — Ничего не говори мне! Не надо тратить время. Я уже купила билеты, и завтра мы улетаем. Попытайся хотя бы попрощаться так, чтобы женщины, которые у них появятся после тебя, были для любви, а не для мести. Все, детка. Иди!
       
       («Интересно, как сейчас дела у Джона, Габриэля, Катрин?»)
       После того, как умерла тетя Люся, они вернулись во Францию насовсем. Соня последний раз видела их на похоронах. Почти не разговаривали — так, общие фразы. Да и о чем прилично беседовать в таких обстоятельствах? Никто из них не знал. В жизни происходят самые немыслимые встречи, почему бы одной такой не случится здесь, в Ницце? Только вряд ли Соня узнает их почти через тридцать лет. Даже если окажется с кем-нибудь за одним столиком в кафе. Возможно, только Катрин. Хотя она, наверное, совсем dame agee.
       
       Несомненно, Катрин стала одной из ослепительных французских старух, носящих безупречные стрижки на белых, как взбитые сливки, волосах. Благородные металлы в ушах, на пальцах, запястьях, шее. Шелк, лен, кашемир утопичных, но всегда уместных оттенков. Здесь таких полно. Они элегантны до парящего восторга. Они — королевы ресторанов и променадов. Даже на пляже, невозмутимо подставляя солнцу свои иссохшие коричневые тела в купальниках или топлесс, они преисполнены величия. Еще они курят. Всегда и везде: раскинувшись на прибрежной гальке, за столиками в кафе, на стечениях улиц, останавливаясь поболтать с соседкой — такой же красоткой. Они курят с наслаждением, затягиваясь всей грудной клеткой, небрежно выпуская кружева дыма. Сигарета в их пальцах превращается в еще одно средство выразительности языка, в фигуру речи, в карандаш художника. Их прабабки, умело управлявшиеся с веерами, чтобы без компрометации сообщить о сердечном интересе или небрежении, передали это искусство, несмотря на войны, стирание границ, эмансипацию.
       
       Для Сони grand-mere были главной достопримечательностью Франции. Она выслеживала их, как папарацци, выучивая наизусть лица, жесты, наряды. Она замирала перед картинами их жизни, как искусствовед в Лувре.
       Может быть, она все-таки неосознанно искала Катрин?
       Не стала бы просить прощения, оправдываться, что-то объяснять. Нет. Просто рассказала бы, что одна ее фраза, так вовремя сказанная и услышанная, сделала всю Сонину женскую жизнь счастливой.
       Черно-белый официант заботливо определил матовый от холодного вина бокал в нескольких сантиметрах от руки. Поставил кофе, маслянисто, как нефть, поблескивавший на дне чашки, воду в бутылке без опознавательных знаков. Улыбнулся, как безнадежно больному ребенку, оптимистично и широко:
       — Voulez-vous quelque chose, madame?
       — Non. Merci. Tout va bien.
       Соня по очереди отпила из каждого сосуда и с удовольствием закурила.