Балканский декамерон

07.02.2024, 08:30 Автор: Зелинская Елена

Закрыть настройки

Показано 1 из 14 страниц

1 2 3 4 ... 13 14


БАЛКАНСКИЙ ДЕКАМЕРОН
       


       ЧАСТЬ 1


       
       Балканское счастье
       
       1.
       
       Все было пропитано зноем. Казалось, он шел от каждого булыжника на мостовой – ступи босой ногой и ошпаришься, – от раскаленных виноградных гроздьев, от неровного камня этих старых серых домов. Триста лет – эх, не добавить множественное число, «множину», – именно лет, не зим, палил их зной, и теперь здесь даже пахнет жарой.
       Мы оставили машину внизу, на въезде в Рисан, и медленно поднимались вверх по узкой улице, которая казалась еще уже, сдавленная с обеих сторон высокими домами.
       Он не был здесь прежде. Проезжал, конечно, Рисан тысячу раз, но никогда не забирался так далеко вглубь улиц, ведущих к горам, где еще каким-то чудом таилась старая Черногория.
       Я бы хотел здесь жить, – говорил он, озираясь по сторонам, – соберу денег и куплю здесь дом. И буду здесь жить! – повторил настойчиво, словно заранее со мной спорил.
       И что ты тут будешь делать? Купаться каждый день? Ты же «београджанин», столичная штучка. – Что значит «штучка»?
       Улица была пустынна, будто зноем выморило всех под черепичные крыши, на берег моря и еще Бог весть куда. Словно мы шли вдоль декораций забытого спектакля.
       В конце улице нас ждала Люба. Ее балахон, который обычно раздувается за ней, когда она несется по своей Галерее, висел недвижно, как парус в штиль.
       Люба, ничего, что я в таком виде? – я обвела руками вокруг себя. Словно и вправду стеснялась полотенца, обмотанного поверх купальника там, где бы должна быть юбка.
       Да мы все здесь такие! – отмахнулась Люба.
       Иногда я думаю: вот видели бы меня мои московские друзья – меня, всю упакованную, только из салона, – в этих бесформенных майках без рукавов, с вечно мокрыми волосами и брызгами на загорелых плечах.
       Да и мой спутник выглядел вовсе не так, как те мужчины, которые шли рядом со мной в Москве, – в костюмах, с отглаженными воротничками и при итальянских галстуках. Здешняя униформа – майка и шорты, – причем они совсем недалеко оторвались от того предмета туалета, который в советское время назывался «семейные трусы».
       Майку он надевает только для эфира.
       Любин дом – огромный, многоступенчатый, с садом, внутренним двориком, террасой, которая почему-то выходит во двор и парит над сухой травой как капитанский мостик. Спальни с деревянными кроватями на третьем этаже, где живут художники, и Галереей внизу, – Любин дом и есть корабль, который сейчас нас понесет по волнам – Бог весть куда.
       Что в этом доме было раньше, никто не знал и не помнил. На одной из дверей Люба нашла табличку «П?кара», да так и оставила. На потолке виднелись голубые полосы старинных фресок, а за низкой дверцей открывался подвал с огромной римской ванной.
       Здесь я устрою спа! – сказала Люба.
       Спа на двоих, – заметила я, а глазомер меня никогда не подводил.
       Мы переходим из комнаты в комнату: картины, старинный умывальник, выложенный кафельной плиткой, похожий на доильник, и старая плита, на которой стоят два десятка пыльных бутылок со смазанными этикетками.
       Он открывает одну из них, и чуть заметный аромат апельсина тает между нами.
       Мы вышли в сад. О, эта прелесть запущенного сада! Блики солнца на теплой траве, и небо сквозь сплетенье виноградных листьев.
       А как ты думаешь, что было здесь? – Люба пытается открыть окно в маленькой пристройке у стены сада.
       Я думаю, я думаю, – он подбирает слова выученного языка, – здесь держали скотов.
       Я прыскаю, а Любу не удержать:
       Какое классное место! – кричит она. – Загнать туда всех скотов – пусть сидят!
       Что не так? – он чуть смущается, – что я сказал? Ах, да. Я помню, ты мне объясняла – скот. Не скоты.
       И мы все хохочем. Словно прямо невесть какая шутка.
       Что он еще сказал тогда? Но я не помню. Помню, что только смотрела, как хохочет Люба, как он смеется, как они бьют друг друга в ладони, распахивают двери, подымаясь по ступенькам: – А сюда можно? – Да, но там спальня, там спит художница. – Но ничего, – шепчет мне Люба, – пусть он идет, ей надо встрепенуться. И он вмиг вылетает из спальни, а за ним идет, смущенно придерживая простыню, седоватая тетенька. И они снова все хохочут.
       А я смотрю, пытаясь схватить его лицо таким, как оно есть. Без игры и актерской вежливой маски.
       Люба кричит мне. Она вообще не говорит. Только кричит. Задрав голову, будто не верит, что мы ее услышим, – она не высока, и ее лицо все время поднято вверх, словно подсолнух, – к солнцу. Но все-таки не настолько мала ростом, чтобы оглушительно орать и размахивать рукам так, что ее балахон трясется в такт смеху. Но органично. Ничего не скажешь. Органично.
       Она кричит:
       Лена, ты обещала все это пощелкать!
       Одох, – кричу я ей в ответ – вдруг она не услышит мой обычный питерский холодный тон. С ней все начинают кричать, потому что кажется, что в этом старом доме так положено. Те, кто его строили и наполняли жизнью, так и кричали своим соседям по улице – с одной цветущей террасы на другую. Люблю щегольнуть в русской речи сербским словцом.
       Одох, – повторяет он за мной, чуть удивленно. – Куда? – И эта странная тревога вдруг льстит мне, и я бегу вниз по лестнице в Галерею, где оставила сумку, за телефоном.
       Рука замирает на веревочных перилах, и откуда-то внезапно цедится во мне холодок – я сейчас вернусь, а всего этого нет: нет громкоголосой светлой Любы, нет знойного сада и нет его.
       Но я возвращаюсь, и все на месте.
       Люба! Стань здесь, у виноградника. А ты?
       Он перебирает предметы: какой- то ржавый якорь, который художники нашли в саду, сифон...
       Нет, здесь плохой свет, дай я стану спиной к окну. Так хорошо? – В руках ничего нет, поворот головы, поза. Снято.
       Вдруг обнаруживаем на еще не обследованной двери табличку «ШУМАДИЯ».
       О, это сербский дом! – теперь он полюбит эти дворики еще больше.
       Сними для меня. Нет. Лучше со мной.
       Улыбка, поза, снято.
       
       А пойдем смотреть мои картины! Теперь ты просто обязан!
       Люба, а жениться он еще не обязан?
       В Галерее всего два стула. Я расставляю их посреди комнаты, чтобы мы могли смотреть на стену, к которой прислонены картины.
       А, – схватывает он, – это будет спектакль!
       Гулкие каменные стены, синие полосы фресок над головой. Открытые двери, и за ними – дышащая зноем рисанская улица.
       Люба кладет руки на край высоких рам. Отделяя от общей кипы картины одну за другой, она поворачивает их лицом к нам.
       Любины картины странные.
       Иногда кажется, что она просто не утруждает себя поиском красок. Два, редко три, а то и один синий цвет заливает полотно. И удивительное дело – как только возникает контакт между тобой и этими расплывчатыми красками, так из наплывов цвета и хаоса линий появляется вдруг образ. Как на экране. Он оживает, приходит в движение, а главное – если ты его увидел, то больше не замечать этот образ не удается. Ни тебе, ни окружающим. Немного похоже – бессонница, и ты лежишь и тупо рассматриваешь линии на потрескавшихся обоях, и возникают вдруг чудные носы, конские морды, птица на ветке, – а глаза уже слипаются, и птица машет сонно крылом, и все расплывается, темнеет и спит.
       Ну тут все понятно, – говорит Люба, поворачивая к нам темно-коричневое полотно, – этот глаз видят все. Я первая его заметила. Представляете, сижу дома одна. Вечер. Никого, даже соседей, нет, а он на меня смотрит.
       Глаз и вправду глядел как-то подозрительно.
       Люб, – говорю я, – а я вижу здесь городские огни. Движение машин. И поздний московский вечер.
       Люба ставила перед нами картину за картиной, и это действительно выглядело, как спектакль. Или нет. Вдруг вспомнила – так нам с братом мама в детстве показывала диафильмы. На стенку вешали простыню. Мы усаживались вдвоем на стулики, а мама крутила ручку аппарата, в который вставлялась прозрачная хрустящая пленка с меняющимися картинками.
       А здесь краб. Он ползет прямо на нас. Смотрите, какие огромные клешни! Настоящий камчатский краб! А здесь – зима. Метель. Елки, и две девочки в шубах и шапках взялись за руки.
       А вот это?
       Не. Эту убери. Это мрачно. Мне этого сегодня не надо. Сегодня я покупаю только счастье.
       Он помалкивает, с сомнением поглядывая на полотна. Нет, это не сомнение. Это он так входит в роль. Я уже это видела: «Познакомьте меня с ролью, которую мне предстоит играть!» Молчит. И будто тебя не слышит. И этот южный жест: рука идет вперед и вверх, ладонь открыта – то ли приветствие, то ли отказ, – и замирает на секунду в воздухе – точно арабеск, как в балете. – Как ты это делаешь? – Не знаю. Я так делаю. – И вдруг вскакивает и выходит на сцену.
       А я вижу действие. Я же актер!
       Ах, да, Люба, – с запозданием поясняю я, – он – актер. Телезвезда.
       Смотрите, эти белые брызги на зеленом – это же скандал, это – как это по- русски – издая? А, измена. И она швыряет своему любовнику в лицо все, что придется, – злость, возмущение, крик:
       «Идиот, я люблю тебя!»
       Идиот, я люблю тебя.
       

***


       Скажи, ты притворялся? Ты все это придумал? Эту сцену?
       Нет, я не притворялся. Просто я видел, что именно она хочет от меня.
       

***


       Он берет гитару. Сейчас самое главное, чтобы он не запел «Подмосковные вечера». Такого разочарования я не перенесу. Нет, всего лишь «Ямщик». Оборвал на первой строчке, говорит:
       «Хорошая песня, да?»
       Хорошая, – говорю, – только грустная.
       Что в ней грустного?! Веселая песня! Смотри, что он поет: «Ямщик, не спеши! – Полако! – Мне не надо больше торопиться. – Эта женщина наконец отвязалась от меня! Я свободен! Не спеши, дорогой, давай петь!»
       И запел!
       Теперь была его очередь – для спектакля.
       Он пел, как обычно поют актеры, – проигрывая каждую фразу, останавливался, – «а вот так мы поем в кафанах», – смеялся, – «а вот на этом месте все должны поднять кружки и – поставить их разом!» И в воздухе мелькали эти кружки, толпились разноцветные, как карандаши, образы веселых людей, они томились от несчастной любви, плакали и кружились в танце: тот, кто с тобой – на самом деле тебя у него нет. Тебя любит тот, который только мечтает о тебе.
       Обаяние полузнакомой сербской речи, где тебе самой приходится домысливать каждый кусок, балканская грусть и путаница, и голос. Голос, который захватывал как морская волна.
       Нет, ему нельзя петь перед русскими женщинами. Балканские песни – они же у нас отзывались старой югославской эстрадой. Той таинственной заграницей– она появлялась в СССР в виде элегантных польских, нежных сербских, вольных болгарских акцентов, которых допускали к нам на голубые огоньки.
       А ты можешь спеть что-то из этих старых песен? – спросила Люба, и эта простая просьба прозвучала как-то странно робко и даже интимно.
       Конечно, а что бы вы хотели? Ну, например, Марьянович?
       Марьянович! – Люба схватилась обеими руками за голову. – О Боже, Марьянович! Ой, найди ему быстро, ну вот эту… – Люба пытается напеть, помощи от этого никакой, но я и без нее знаю, что хочет услышать каждая советская женщина!
       Я роюсь в телефоне, и через минуту в наших древних стенах звучит потрескавшийся голос Эмиля
       Горовца: «Ночным Белградом шли мы молча рядом…»
       А, конечно, я это знаю, – он опустил ладонь на струны и запел сербскую версию: «Девойка мала…»
       Оно! Оно! – в восторге кричала Люба. – Но мы слушали все это только на русском!
       А вот эту вы слышали? – Он напел: «Прозоры, прозоры…»
       Да я сама тебе это могу спеть! Ты не понимаешь, что все это для нас значило. Мы же были совершенно закрыты от всего мира!
       Да, – вспомнила и я. – Мы впервые тогда увидели, что на сцене можно двигаться, а не стоять истуканами.
       А как мы танцевали подо все это на школьных вечерах: Радмила Караклаич, Лили Иванова…
       Он слушал, усмехаясь, как мы перебирали те немногие знаки заграничной жизни, которые просачивались к нам из Югославии: про вечные очереди за югославскими сапогами, про путевки, которые стоили состояние, и в поездки отбирали, как в космос. А это и был для нас космос – на Адриатику, как на Марс, – и как приезжали оттуда совершенно обалдевшие женщины и годами рассказывали о красавцах-сербах, которые живут на солнечных берегах в недосягаемой для жизни стране.
       И вот мы здесь.
       Марьянович уже совсем старик, – заметил он.
       Не смей так говорить! – вскричала Люба.
       Не такой уж старик, – сказала я. – Я видела его на приеме в Русском Доме. Представьте, стоим мы с приятелем-фотографом, вдруг подлетает одна моя знакомая, Света, хватает его за руку и вопит: «Бежим со мной, скорее, я заплачу тебе за фотку, только бегом», – и она волочет его кудато, ловко лавируя в толпе. «А что там?» – спрашиваю я. – «Да это Марьянович приехал» , – сказал кто- то из сербов. «Марьянович?» – и я несусь следом. – У меня тоже, кстати, и фотка есть!
       А фильмы про индейцев? Гойко Митич! Да достаточно было в компании, где все приуныли, сказать – «ГОЙКО МИТИЧ!» и сделать вот так, – Люба приосанилась, вскинула подбородок и приподняла локотки, – и у всех сразу понималось настроение!
       Он слушал, переводя взгляд с одной на другую. Мягко перебирал струны, словно сопровождая редкими аккордами наши восторги.
       И вдруг сказал: «Слушай, а ведь это же готовая программа. Мы соберем в студии Джордже,
       Радмилу Караклаич… »
       А она еще жива? – бестактно вставила Люба.
       Да я сама ее видела на том же приеме, – осекла ее я, отмахнувшись, потому что идея уже завладевала мной, как массами.
       Он встал и начал ходить по комнате. – И вы в том же темпе рассказываете… Гойко живет в Германии. Но это не вопрос.
       Он остановился и посмотрел на меня: – Нет, это даже не программа.
       Да, это вполне на телефильм. Полно у вас ведь наверняка осталось старых кадров, в наших архивах берем голубые огоньки.
       Теперь Люба переводила взгляд с одного возбужденного лица на другое.
       Напишешь синопсис?
       Да плевое дело. Люба, нам пора.
       
       
       Как ты ловко упаковал наши восторги!
       Ах да, мы как раз с тобой вчера говорили – что мы продаем? Мы продаем свои эмоции.
       Это как у Вайды, помнишь? Все на продажу.
       Нам надо найти заправку.
       Ты как Рыбакова! – кричу я, – это она вечно сбивает всю мою романтику: «Таня, какая лунная дорожка на море, посмотри…» – «Где у тебя таблетки лежат? У собаки понос».
       Ты что, хочешь, чтобы мы здесь встали?
       Хочу ли я, чтобы мы встали? Направо от нас идет вверх темная скала, а налево – голубая кромка моря, и на ней замерли лодки. Вода прозрачная и недвижная, и кажется, что эти лодки просто поставили сверху какой-то могучей рукой.
       Хочу ли я, чтобы мы здесь остались? Что я вообще хочу?
       
       
       
       2.
       
       Танин сад похож на подмосковную дачу. На ощупь, на цвет и на запах. Вот так же скользила моя ладонь по перилам, когда я спускалась по ступенькам, стаскивая вниз все, что могла унести в одном чемодане. И так же заглядывали на балкон красные розы. И пах сухой травой и перезревшими яблоками сад. Только за высоким забором московской дачи стоял – темной колючей стеной – густой сосновый лес, а здесь за легкой оградой круглился и уходил к горизонту крутой косогор с дальним леском на краю, откуда вечерами выбегали рыжие серны.
       Сад спускался к реке. Наша умная Таня купила себе этот дом давно, раньше всех сообразив, что надо делать. Маленькое село, полтора часа езды до Белграда, и всего час – до Дрины. С веранды видна пустынная дорога, по которой изредка проходят соседи, то просто кивнув, то приветственно махнув рукой.

Показано 1 из 14 страниц

1 2 3 4 ... 13 14