И они пошли дальше.
А тамбовская тетя осталась на скамейке. Будь она пообразованней, у нее бы уже крутилось на языке «…на пристани цилиндр и мех, хотелось бы: поэт, актриса…». Но ей это уже было лишнее. Она грузно поднялась со скамейки и двинулась к пляжу, держа на поднятом левом плече цветастую сумку. Она была довольна. Ну, только ради этого стоило приехать в Черногорию.
Ты уедешь. И я, как одинокий ребенок, буду разговаривать с воображаемым другом. Сначала это будет твоя тень – потом, осваивая пространство моего воображения, эта тень, это отражение станет твоей ролью. И ты будешь покорно произносить все реплики, которые я напишу тебе. Я добавлю жест и поворот головы из другого фильма: там, где ты заходишь в спальню, не закрыв за собой дверь. Он будет петь, мой воображаемый друг, и твой голос станет его собственностью. Он заполнит мой мир, он станет собой, и когда ты окликнешь меня на улице, я обернусь – но не узнаю тебя.
4.
Рыжая Ася Штейн приехала в Будву на машине, взятой в аренду. Мы встретились на ступеньках торгового центра и сразу пошли к морю.
Когда я уехала из Москвы, то казалось, огромный город отплыл от меня, как континент, и я смотрела ему вслед, едва различая лица оставленной жизни. Голоса друзей неслись ко мне по всем видам связи и создавали иллюзию моего присутствия в московской кутерьме. Континент медленно, но верно дрейфовал все дальше от меня, и еще не рвались, но истончались те нити, которые вплетали каждый твой шаг в сжатую пружину московской жизни. Впрочем, они, эти нити, начали слабеть раньше, когда привычная жизнь последних «золотых» московских дней упорно подменялась новым глухим контекстом.
На наш теплый средиземноморский берег друзья-москвичи залетали часто. Сидя в наших кафешках и вытянув на песке босые ноги, они рассказывали о бурной московской-петербургской жизни, словно мы сидели в «Академии» на Кавалергардской, и все чаще мелькали уже незнакомые мне имена и события, смысл которых становился все более далек и скучен. Иногда вдруг как болезненная судорога сжимала сердце – представишь себя снова в вихре московских событий. «Нет, – говорят друзья, – вот той Москвы, из которой ты уехала, ее точно уже нет, за последние несколько лет все поменялось так, как не менялось за десять…» И я слушаю отдаленную музыку из соседнего кафе, подгребаю босой ногой горячий песок и чувствую себя немного дезертиром.
Мы с Асей кидаем свои тряпочки на расстеленное полотенце, и моя подруга ловким движением человека, давно живущего на море, надевает купальник. Они с мужем живут в Москве, но в Черногории бывают часто. Каждый раз, когда Андрей пишет здесь свои романы, мы приезжаем к ним в гости и допоздна пьем вино в их гостиной, закусывая козьим сыром и глядя сквозь окно эркера, как зажигаются огоньки на другом берегу Боко-Которского залива.
Что так меня разглядываешь? – сердито говорю Асе. – Да, после путешествий по Сербии у меня накопилось лишних пять килограммов. И все здесь.
Да я вообще не на твой живот смотрю! Мне понравился цвет твоего купальника! И я же не говорю, что ты смотришь на мои кривые ноги!
Где, в каком месте у тебя кривые? Покажи!
Ну вот, – и Ася гордо выставляет вперед стройную, как у школьницы, ножку.
Удивляюсь, – говорю, – как это Десницкий на тебе женился?
А он не заметил!
Вот по чему я скучаю! – по этому быстрому звонкому московскому говорку. Только отбивай, как в настольном теннисе, маленькой ракеткой стремительный полет слов, событий, связей.
Ася, пошли купаться!
И вот наконец мы стелим полотенца на деревянные стулья, солнце сушит наши купальники, и течет обычная болтовня давно не встречавшихся друзей: о новой свободе при выросших детях, об озерах Словении и коленке, которую Ася разбила, упав с самоката.
Боже, ты же взрослая тетя. Уважаемый человек. Учительница! Упала с самоката.
Да у меня колесо попало в щель между этой чертовой плиткой!
Ася, ты надолго?
Недели на две. Я сейчас новый курс пишу – история русской классической новеллы.
Новеллы? – изумилась я. – Ты не поверишь, я как раз на днях об этом размышляла: кто сейчас пишет новеллы? Кто вообще помнит, что это такое?
Вот и не так. Вполне живой жанр.
А чем он отличается от рассказа? Или от короткой повести?
Ну, тут грань размыта. Раньше вообще повестью называли все то, что покороче. А подлиннее – это уже роман. А новелла имеет очень жесткую структуру: должно быть действие и неожиданная развязка.
Слушай, неожиданная развязка – это как раз мое. Получается, что я всю жизнь пишу не рассказы, а новеллы?
Получается так.
Я смеюсь: я как Жорж Данден, который только что узнал, что говорит прозой.
Ась, – я немного мнусь. – Я бы хотела с тобой посоветоваться… У меня такое событие: текст идет. Эпизод за эпизодом. И замысел еще не проявился. Ты не посмотришь?
А приезжай вечером!
Официант - «конобар» ставит перед нами два ярких бокала – мой апероль и Асин апельсиновый сок – она за рулем. Оранжевые краски так гламурно сверкают на солнце, что мы не выдерживаем, щелкаемся на камеру и немедленно размещаем в фейсбуке нашу красивую жизнь.
Тебе не кажется, что Андрей как-то совсем осторожность потерял? Он и всегда писал, что думал, но сейчас на этом фоне выглядит просто как отчаянный борец с режимом.
А что ему бояться? Из всех структур, куда он когда- то был вовлечен, его давно выгнали, во все черные списки внесли. Печататься уже почти негде. Буквально два-три ресурса осталось. Ну и фейсбук – наша песочница.
Как сейчас в Москве?
Самое главное – это впечатление абсурда. С одной стороны – невероятно бурная культурная жизнь: новые спектакли, невероятный Щукин в музее, книги, лекции… А с другой, и в то же самое время,– автозаки, дубинки по голове…
Слушай, – вдруг оживляюсь я, – так это готовый фантастический рассказ. Представь: модная галерея, какой-то современный художник. На стенках типа инсталляции из проволоки и бутылок.
Просторный зал набит народом. Все эти типажи – типа мизинчик в сторону, все такие гламурные. – Легко, – Ася слушает, чуть щурясь на солнце.
Итак. Стоят трое, типа обмениваются мнениями: «а вам не кажется, что эта линия за последний год приняла у художника…» – ну, как там… черт, ну, пусть «квазиэкзистианальный характер…»
И вдруг – хлобысь! – а одного из них нет. Оставшиеся двое на секунду задерживают дыхание. И дама в лиловом продолжает в чуть убыстренном темпе: «но обратите внимание на особую подвижность манеры…»
Камера выхватывает другую группу, – что-то я неожиданно перешла на сценарий, – они добросовестно рассматривают картины: «вот, посмотри», – говорит один, – «видишь, как элегантно свернута проволока в правом углу…»
Хлобысь! – и картины нет. Только пустое место.
Они на секунду замирают. «А не изволите ли канапе», – говорит официант, протягивая им поднос с креветками, изящно наколотыми тонкой палочкой на ровный квадратик сыра…
А вот и третья группа. В центре сам герой вечера. Он пьет шампанское и принимает поздравления.
Все в восторге. Успех. Вдруг – хлобысь! – и на нем нет штанов.
Он нервно сглатывает, и быстро опускает руку с бокалом, чтобы прикрыть причинное место. Но стекло его только увеличивает, словно показывая им всем, как называется то, что с ними на самом деле происходит.
Ася хохочет.
Вот, – говорит она. – Это и есть новелла! Тут тебе и мистика, и действие. Не хватает только неожиданной концовки.
Изволь!
…И конобар меланхолично убирает с пустого столика два недопитых бокала – с аперолем и апельсиновым соком.
Опять эти русские куда-то исчезли!..
5.
Что бы я изменила, если бы мне предложили начать жизнь сначала? Мне предложили. И оказалось, что изменить ничего невозможно. Жизнь вырастает из тебя, такого, как ты есть, сколько раз не бросай зерна.
Пять лет назад я начала жизнь с чистого листа. Пейзаж за окном и чужие люди вокруг – это еще такая малость, которую легко разбавить природным любопытством. Все, что ты знал и умел, все мелкие лесенки и переходы, да и сам фундамент твоего существования, вдруг распадается и как бы меняет места, – то есть твоя привычная картина мира становится похожей на портрет работы Пабло Пикассо: все смещено, и из хаоса линий вдруг возникает смутный, еще не угадываемый тобой образ новой жизни.
Распадается не только пространство, но и время. Ровный поток, который нес тебя от детства через совершеннолетие в зрелость, превращается в коробку с детскими кубиками. Вот на этом кубике тебе четыре годика, и ты учишься говорить, старательно выговаривая три звука «Ч». А на этом кубике тебе семнадцать, – и ты только озираешься по сторонам, глядя, как живут взрослые – в мире, куда тебя только пустили. Кубик выкатывается откуда-то из 90-х – и я снова учу черноглазых учеников русской грамматике. А вот ближе, – моя первая короткая юбка, сшитая из шерстяного платка с бахромой, – я иду по набережной в платье, которое едва прикрывает купальник, как когда-то шла по длинному коридору Двенадцати Коллегий. Недобровольное возвращение в молодость, – я снова ничего не умею, некуда приткнуть образование и надо заново осваивать свое место в мире.
Я потом расскажу про первые два года, которые, как говорят эмигранты, вынь да положь, я сейчас про другое.
И вдруг обнаруживаешь, что из этого нагромождения снова выстраивается твоя жизнь. Разбросанные эмиграцией, как взрывом, кусочки твоей идентичности, словно притянутые какимто гигантским магнитом, собираются в единое целое – и перед тобою опять ты. Ничего нового.
Только платья стали легче и светлее.
Мне казалось, что я это уже умею: начинать заново. Малую эмиграцию я пережила, уехав из Петербурга в Москву, – вырванная с корнем из города, от которого не оторваться, втянутая могучим пылесосом московских страстей.
Тогда это тоже случилось вмиг: один телефонный звонок. Это выглядело так, как будто мне, актрисе городского театра, вдруг позвонил Роман Полански и пригласил в Голливуд. Да что там Полански! Слава человека, назовем его А.М., который вежливо спрашивал, не соглашусь ли я быть его партнером, затмевала тогда любой Голливуд. Он называл Петербург провинцией и носил, не снимая, черные очки, кожаную куртку с поднятым воротником и шапочку, опущенную до бровей. Но все равно с ним невозможно было пройти по улицам, спокойно поболтать в ресторане или просто сесть в поезд: что там девушки, – взрослые мужчины пробивались сквозь толпу вокруг него и робко протягивали руку, – только дотронуться до рукава. Даже нельзя было назвать его просто телезвездой: он был символом перемен, его считали самым красивым мужчиной на российском ТВ, и его голос вся страна слушала каждый день после программы «Время».
Мы спустились тогда с трапа, шли по узкому коридору аэропорта и уже видели, как впереди гудит и сверкает блицами толпа журналистов. И я вдруг почувствовала, как мне на спину легла его рука. Мы подошли вплотную к десяткам камер и вспышек. И тогда он мягко, но сильно подтолкнул меня вперед: – Иди! Начинай!
Вот так тогда началась моя новая московская жизнь, она навалилась на меня как снег, как манна небесная, как море, в котором я, умелый пловец, ловко маневрировала своим парусником. Знаменитое десятилетие, когда казалось, что пусть ржавый, с налипшими ко дну ракушками, неповоротливый, громоздкий наш корабль медленно, неуверенно, но все-таки движется туда, где плещут европейские волны. А потом – еще несколько лет, когда не веря, упираясь, подшучивая, злясь, – наблюдали, как замирает ход и как мощное подводное течение, которое мы не замечали или не хотели замечать, снова относит нас туда, откуда, казалось, только что уплыли. Корабль скрипел, и с палубы смывало одно за другим все, что успели построить. Красивые лица на экранах сменились шутовскими, в кино показывали игрушечных солдатиков, а в новых студиях на Пятницкой закрывали программу за программой.
–Что будем делать? – спросила его, своего друга и партнера.
–Мы в этом не участвуем, – ответил А.М.
Вот тут, на Балканах, я узнала, что такое по-настоящему поменять жизнь. Поменять запах в воздухе, учиться ходить по улице медленно, приноравливаясь к новому ритму, и не отшатываться, когда малознакомый человек кидается к тебе с объятиями, запоминать названия тоннелей в горах и долго подбирать украшения – московские здесь совсем не годились.
И я знала, что теперь, когда я выложила два года как плату за вход; когда я так привыкла к палящему солнцу, что в ванной на полочке стали один за другим засыхать крема от загара; когда чужая речь выжгла из моей головы все другие иностранные языки – дай Бог здоровья моему лондонскому акценту, – и когда в толпе этих дружелюбных лиц я начала различать сначала знакомых, а потом друзей, и вот тогда – я знала. Знала – должен был появиться и он. Красивый, знаменитый, в блеске рампы. И положить мне руку на спину. Мягко, но уверенно подтолкнуть вперед: – Иди! Начинай!
Ты не представляешь, как я тоскую по всему этому. Просто ломка. Как у наркомана. Я даже какую- то пустяковую программу на местном радио взяла. Раз в неделю. Наушники надела и чуть не заплакала.
Но почему, почему ты от всего этого отказалась?
Я от всего отказалась… Да и возраст. Пусть меня зрителя запомнят молодой и красивой!
Он нагнулся над столом, чтобы совсем близко заглянуть мне в глаза:
Да все это вообще не причем! Главное – жизнь, чтобы в тебе была жизнь! Витальность!
Он откинулся на стуле и смерил меня взглядом:
Это только твое решение. Я же видел, как ты держишься перед камерой.
Тогда, в Белграде в «Трех Шеширах», на съемках этой простенькой сцены в ресторане, вдруг, как из ниоткуда, появилось и стало нарастать чувство совместного движения.
Я видел, как ты держишься перед камерой, – он стоял под дождем на булыжной мостовой, на его мокрое лицо падал свет старинного фонаря – и я не слышала в своей жизни лучшего объяснения в любви.
6.
Рюлова, как он всегда говорит именно то, что я хочу услышать? Он словно видит что-то во мне. А потом осторожно касается пальцем – чуть-чуть – и я отзываюсь на это всем своим существом.
Лена! Он актер, он эмпат. Он просто зеркалит тебя.
Ты хочешь сказать, что он просто отражает мои чувства? Что у него нет своих?
Ну, какие-то есть. Ему интересно. Иначе что бы он с тобой рядом делал все это время. Но это не то, что ты думаешь. Здесь нет понимания – только зазеркалье.
Ты договоришься до того, что его вообще нет. И что я просто разговариваю со своим воображаемым другом.
7.
Это, конечно, против всех моих убеждений, это не профессионально, но я не мог… Я снял… нет, записал не в студии, так… я спел тебе. Вот, сейчас пришлю.
Он говорил немного смущенно. И было неясно, что именно его тревожит: то ли то, что голос не звучит как вживую, то ли то, что все это звучит слишком лично.
…Не дам ветру да те дира, не дам кише…
Если бы кто-нибудь хотел собрать в одно целое все мои тайные желания, несбывшиеся ожидания, видения, в которых не смела признаться и самой себе, – он не мог бы придумать лучше, чем вывести на опустевшую сцену моей жизни этого человека. Подарок – остроумный, изящный и – безопасный. Как игрушка для ребенка, на которую он долго и вожделенно смотрел, отираясь у прилавка игрушечного магазина, – игрушка, о которую не порежешься.
А тамбовская тетя осталась на скамейке. Будь она пообразованней, у нее бы уже крутилось на языке «…на пристани цилиндр и мех, хотелось бы: поэт, актриса…». Но ей это уже было лишнее. Она грузно поднялась со скамейки и двинулась к пляжу, держа на поднятом левом плече цветастую сумку. Она была довольна. Ну, только ради этого стоило приехать в Черногорию.
***
Ты уедешь. И я, как одинокий ребенок, буду разговаривать с воображаемым другом. Сначала это будет твоя тень – потом, осваивая пространство моего воображения, эта тень, это отражение станет твоей ролью. И ты будешь покорно произносить все реплики, которые я напишу тебе. Я добавлю жест и поворот головы из другого фильма: там, где ты заходишь в спальню, не закрыв за собой дверь. Он будет петь, мой воображаемый друг, и твой голос станет его собственностью. Он заполнит мой мир, он станет собой, и когда ты окликнешь меня на улице, я обернусь – но не узнаю тебя.
4.
Рыжая Ася Штейн приехала в Будву на машине, взятой в аренду. Мы встретились на ступеньках торгового центра и сразу пошли к морю.
Когда я уехала из Москвы, то казалось, огромный город отплыл от меня, как континент, и я смотрела ему вслед, едва различая лица оставленной жизни. Голоса друзей неслись ко мне по всем видам связи и создавали иллюзию моего присутствия в московской кутерьме. Континент медленно, но верно дрейфовал все дальше от меня, и еще не рвались, но истончались те нити, которые вплетали каждый твой шаг в сжатую пружину московской жизни. Впрочем, они, эти нити, начали слабеть раньше, когда привычная жизнь последних «золотых» московских дней упорно подменялась новым глухим контекстом.
На наш теплый средиземноморский берег друзья-москвичи залетали часто. Сидя в наших кафешках и вытянув на песке босые ноги, они рассказывали о бурной московской-петербургской жизни, словно мы сидели в «Академии» на Кавалергардской, и все чаще мелькали уже незнакомые мне имена и события, смысл которых становился все более далек и скучен. Иногда вдруг как болезненная судорога сжимала сердце – представишь себя снова в вихре московских событий. «Нет, – говорят друзья, – вот той Москвы, из которой ты уехала, ее точно уже нет, за последние несколько лет все поменялось так, как не менялось за десять…» И я слушаю отдаленную музыку из соседнего кафе, подгребаю босой ногой горячий песок и чувствую себя немного дезертиром.
Мы с Асей кидаем свои тряпочки на расстеленное полотенце, и моя подруга ловким движением человека, давно живущего на море, надевает купальник. Они с мужем живут в Москве, но в Черногории бывают часто. Каждый раз, когда Андрей пишет здесь свои романы, мы приезжаем к ним в гости и допоздна пьем вино в их гостиной, закусывая козьим сыром и глядя сквозь окно эркера, как зажигаются огоньки на другом берегу Боко-Которского залива.
Что так меня разглядываешь? – сердито говорю Асе. – Да, после путешествий по Сербии у меня накопилось лишних пять килограммов. И все здесь.
Да я вообще не на твой живот смотрю! Мне понравился цвет твоего купальника! И я же не говорю, что ты смотришь на мои кривые ноги!
Где, в каком месте у тебя кривые? Покажи!
Ну вот, – и Ася гордо выставляет вперед стройную, как у школьницы, ножку.
Удивляюсь, – говорю, – как это Десницкий на тебе женился?
А он не заметил!
Вот по чему я скучаю! – по этому быстрому звонкому московскому говорку. Только отбивай, как в настольном теннисе, маленькой ракеткой стремительный полет слов, событий, связей.
Ася, пошли купаться!
И вот наконец мы стелим полотенца на деревянные стулья, солнце сушит наши купальники, и течет обычная болтовня давно не встречавшихся друзей: о новой свободе при выросших детях, об озерах Словении и коленке, которую Ася разбила, упав с самоката.
Боже, ты же взрослая тетя. Уважаемый человек. Учительница! Упала с самоката.
Да у меня колесо попало в щель между этой чертовой плиткой!
Ася, ты надолго?
Недели на две. Я сейчас новый курс пишу – история русской классической новеллы.
Новеллы? – изумилась я. – Ты не поверишь, я как раз на днях об этом размышляла: кто сейчас пишет новеллы? Кто вообще помнит, что это такое?
Вот и не так. Вполне живой жанр.
А чем он отличается от рассказа? Или от короткой повести?
Ну, тут грань размыта. Раньше вообще повестью называли все то, что покороче. А подлиннее – это уже роман. А новелла имеет очень жесткую структуру: должно быть действие и неожиданная развязка.
Слушай, неожиданная развязка – это как раз мое. Получается, что я всю жизнь пишу не рассказы, а новеллы?
Получается так.
Я смеюсь: я как Жорж Данден, который только что узнал, что говорит прозой.
Ась, – я немного мнусь. – Я бы хотела с тобой посоветоваться… У меня такое событие: текст идет. Эпизод за эпизодом. И замысел еще не проявился. Ты не посмотришь?
А приезжай вечером!
Официант - «конобар» ставит перед нами два ярких бокала – мой апероль и Асин апельсиновый сок – она за рулем. Оранжевые краски так гламурно сверкают на солнце, что мы не выдерживаем, щелкаемся на камеру и немедленно размещаем в фейсбуке нашу красивую жизнь.
Тебе не кажется, что Андрей как-то совсем осторожность потерял? Он и всегда писал, что думал, но сейчас на этом фоне выглядит просто как отчаянный борец с режимом.
А что ему бояться? Из всех структур, куда он когда- то был вовлечен, его давно выгнали, во все черные списки внесли. Печататься уже почти негде. Буквально два-три ресурса осталось. Ну и фейсбук – наша песочница.
Как сейчас в Москве?
Самое главное – это впечатление абсурда. С одной стороны – невероятно бурная культурная жизнь: новые спектакли, невероятный Щукин в музее, книги, лекции… А с другой, и в то же самое время,– автозаки, дубинки по голове…
Слушай, – вдруг оживляюсь я, – так это готовый фантастический рассказ. Представь: модная галерея, какой-то современный художник. На стенках типа инсталляции из проволоки и бутылок.
Просторный зал набит народом. Все эти типажи – типа мизинчик в сторону, все такие гламурные. – Легко, – Ася слушает, чуть щурясь на солнце.
Итак. Стоят трое, типа обмениваются мнениями: «а вам не кажется, что эта линия за последний год приняла у художника…» – ну, как там… черт, ну, пусть «квазиэкзистианальный характер…»
И вдруг – хлобысь! – а одного из них нет. Оставшиеся двое на секунду задерживают дыхание. И дама в лиловом продолжает в чуть убыстренном темпе: «но обратите внимание на особую подвижность манеры…»
Камера выхватывает другую группу, – что-то я неожиданно перешла на сценарий, – они добросовестно рассматривают картины: «вот, посмотри», – говорит один, – «видишь, как элегантно свернута проволока в правом углу…»
Хлобысь! – и картины нет. Только пустое место.
Они на секунду замирают. «А не изволите ли канапе», – говорит официант, протягивая им поднос с креветками, изящно наколотыми тонкой палочкой на ровный квадратик сыра…
А вот и третья группа. В центре сам герой вечера. Он пьет шампанское и принимает поздравления.
Все в восторге. Успех. Вдруг – хлобысь! – и на нем нет штанов.
Он нервно сглатывает, и быстро опускает руку с бокалом, чтобы прикрыть причинное место. Но стекло его только увеличивает, словно показывая им всем, как называется то, что с ними на самом деле происходит.
Ася хохочет.
Вот, – говорит она. – Это и есть новелла! Тут тебе и мистика, и действие. Не хватает только неожиданной концовки.
Изволь!
…И конобар меланхолично убирает с пустого столика два недопитых бокала – с аперолем и апельсиновым соком.
Опять эти русские куда-то исчезли!..
5.
Что бы я изменила, если бы мне предложили начать жизнь сначала? Мне предложили. И оказалось, что изменить ничего невозможно. Жизнь вырастает из тебя, такого, как ты есть, сколько раз не бросай зерна.
Пять лет назад я начала жизнь с чистого листа. Пейзаж за окном и чужие люди вокруг – это еще такая малость, которую легко разбавить природным любопытством. Все, что ты знал и умел, все мелкие лесенки и переходы, да и сам фундамент твоего существования, вдруг распадается и как бы меняет места, – то есть твоя привычная картина мира становится похожей на портрет работы Пабло Пикассо: все смещено, и из хаоса линий вдруг возникает смутный, еще не угадываемый тобой образ новой жизни.
Распадается не только пространство, но и время. Ровный поток, который нес тебя от детства через совершеннолетие в зрелость, превращается в коробку с детскими кубиками. Вот на этом кубике тебе четыре годика, и ты учишься говорить, старательно выговаривая три звука «Ч». А на этом кубике тебе семнадцать, – и ты только озираешься по сторонам, глядя, как живут взрослые – в мире, куда тебя только пустили. Кубик выкатывается откуда-то из 90-х – и я снова учу черноглазых учеников русской грамматике. А вот ближе, – моя первая короткая юбка, сшитая из шерстяного платка с бахромой, – я иду по набережной в платье, которое едва прикрывает купальник, как когда-то шла по длинному коридору Двенадцати Коллегий. Недобровольное возвращение в молодость, – я снова ничего не умею, некуда приткнуть образование и надо заново осваивать свое место в мире.
Я потом расскажу про первые два года, которые, как говорят эмигранты, вынь да положь, я сейчас про другое.
И вдруг обнаруживаешь, что из этого нагромождения снова выстраивается твоя жизнь. Разбросанные эмиграцией, как взрывом, кусочки твоей идентичности, словно притянутые какимто гигантским магнитом, собираются в единое целое – и перед тобою опять ты. Ничего нового.
Только платья стали легче и светлее.
Мне казалось, что я это уже умею: начинать заново. Малую эмиграцию я пережила, уехав из Петербурга в Москву, – вырванная с корнем из города, от которого не оторваться, втянутая могучим пылесосом московских страстей.
Тогда это тоже случилось вмиг: один телефонный звонок. Это выглядело так, как будто мне, актрисе городского театра, вдруг позвонил Роман Полански и пригласил в Голливуд. Да что там Полански! Слава человека, назовем его А.М., который вежливо спрашивал, не соглашусь ли я быть его партнером, затмевала тогда любой Голливуд. Он называл Петербург провинцией и носил, не снимая, черные очки, кожаную куртку с поднятым воротником и шапочку, опущенную до бровей. Но все равно с ним невозможно было пройти по улицам, спокойно поболтать в ресторане или просто сесть в поезд: что там девушки, – взрослые мужчины пробивались сквозь толпу вокруг него и робко протягивали руку, – только дотронуться до рукава. Даже нельзя было назвать его просто телезвездой: он был символом перемен, его считали самым красивым мужчиной на российском ТВ, и его голос вся страна слушала каждый день после программы «Время».
Мы спустились тогда с трапа, шли по узкому коридору аэропорта и уже видели, как впереди гудит и сверкает блицами толпа журналистов. И я вдруг почувствовала, как мне на спину легла его рука. Мы подошли вплотную к десяткам камер и вспышек. И тогда он мягко, но сильно подтолкнул меня вперед: – Иди! Начинай!
Вот так тогда началась моя новая московская жизнь, она навалилась на меня как снег, как манна небесная, как море, в котором я, умелый пловец, ловко маневрировала своим парусником. Знаменитое десятилетие, когда казалось, что пусть ржавый, с налипшими ко дну ракушками, неповоротливый, громоздкий наш корабль медленно, неуверенно, но все-таки движется туда, где плещут европейские волны. А потом – еще несколько лет, когда не веря, упираясь, подшучивая, злясь, – наблюдали, как замирает ход и как мощное подводное течение, которое мы не замечали или не хотели замечать, снова относит нас туда, откуда, казалось, только что уплыли. Корабль скрипел, и с палубы смывало одно за другим все, что успели построить. Красивые лица на экранах сменились шутовскими, в кино показывали игрушечных солдатиков, а в новых студиях на Пятницкой закрывали программу за программой.
–Что будем делать? – спросила его, своего друга и партнера.
–Мы в этом не участвуем, – ответил А.М.
***
Вот тут, на Балканах, я узнала, что такое по-настоящему поменять жизнь. Поменять запах в воздухе, учиться ходить по улице медленно, приноравливаясь к новому ритму, и не отшатываться, когда малознакомый человек кидается к тебе с объятиями, запоминать названия тоннелей в горах и долго подбирать украшения – московские здесь совсем не годились.
И я знала, что теперь, когда я выложила два года как плату за вход; когда я так привыкла к палящему солнцу, что в ванной на полочке стали один за другим засыхать крема от загара; когда чужая речь выжгла из моей головы все другие иностранные языки – дай Бог здоровья моему лондонскому акценту, – и когда в толпе этих дружелюбных лиц я начала различать сначала знакомых, а потом друзей, и вот тогда – я знала. Знала – должен был появиться и он. Красивый, знаменитый, в блеске рампы. И положить мне руку на спину. Мягко, но уверенно подтолкнуть вперед: – Иди! Начинай!
Ты не представляешь, как я тоскую по всему этому. Просто ломка. Как у наркомана. Я даже какую- то пустяковую программу на местном радио взяла. Раз в неделю. Наушники надела и чуть не заплакала.
Но почему, почему ты от всего этого отказалась?
Я от всего отказалась… Да и возраст. Пусть меня зрителя запомнят молодой и красивой!
Он нагнулся над столом, чтобы совсем близко заглянуть мне в глаза:
Да все это вообще не причем! Главное – жизнь, чтобы в тебе была жизнь! Витальность!
Он откинулся на стуле и смерил меня взглядом:
Это только твое решение. Я же видел, как ты держишься перед камерой.
Тогда, в Белграде в «Трех Шеширах», на съемках этой простенькой сцены в ресторане, вдруг, как из ниоткуда, появилось и стало нарастать чувство совместного движения.
Я видел, как ты держишься перед камерой, – он стоял под дождем на булыжной мостовой, на его мокрое лицо падал свет старинного фонаря – и я не слышала в своей жизни лучшего объяснения в любви.
6.
Рюлова, как он всегда говорит именно то, что я хочу услышать? Он словно видит что-то во мне. А потом осторожно касается пальцем – чуть-чуть – и я отзываюсь на это всем своим существом.
Лена! Он актер, он эмпат. Он просто зеркалит тебя.
Ты хочешь сказать, что он просто отражает мои чувства? Что у него нет своих?
Ну, какие-то есть. Ему интересно. Иначе что бы он с тобой рядом делал все это время. Но это не то, что ты думаешь. Здесь нет понимания – только зазеркалье.
Ты договоришься до того, что его вообще нет. И что я просто разговариваю со своим воображаемым другом.
7.
Это, конечно, против всех моих убеждений, это не профессионально, но я не мог… Я снял… нет, записал не в студии, так… я спел тебе. Вот, сейчас пришлю.
Он говорил немного смущенно. И было неясно, что именно его тревожит: то ли то, что голос не звучит как вживую, то ли то, что все это звучит слишком лично.
…Не дам ветру да те дира, не дам кише…
Если бы кто-нибудь хотел собрать в одно целое все мои тайные желания, несбывшиеся ожидания, видения, в которых не смела признаться и самой себе, – он не мог бы придумать лучше, чем вывести на опустевшую сцену моей жизни этого человека. Подарок – остроумный, изящный и – безопасный. Как игрушка для ребенка, на которую он долго и вожделенно смотрел, отираясь у прилавка игрушечного магазина, – игрушка, о которую не порежешься.