На крайней скамье ближе к выходу из убежища сидит молодой мужчина. У него перевитые шпагатом темно-синих жил руки, кажущиеся мне огромными. Копна спутанных, черных как вороново крыло волос. Тонкая, словно у вылупившегося птенца, шея… Сегодня я вижу его так же ясно, будто он за столом напротив разговаривает со мной. Его фамилия Седых, он слесарь с завода имени Ворошилова, что по ту сторону реки Пряжки. Рядом с ним женщина и девочка девяти-десяти лет. Она моя сверстница. У нее модное для того времени имя — Нинель. Она и мать последними появились в подвале. Девочка больна, ее лихорадит, ее сознание замутнено.
— Пить! — непрерывно шепчут ее губы.
Мать протягивает ей бутылку. Девочка пьет быстро и жадно. Вскоре она начинает громко бредить. Внезапно она вздрагивает и, обхватив руками мать, молча застывает маленьким серым комочком.
Голодный, исхудавший, похожий на обтянутый кожей скелет, я лежу на скамье, положив голову на колени матери. Время от времени я закрываю глаза, и сразу тело начинает расти, увеличиваться в объеме, ноги делаются гигантскими, словно стволы деревьев. Я открываю глаза, и мучительное видение исчезает, но стоит мне снова попытаться заснуть, как все повторяется…
Воздушный налет начался около двух ночи. Более беспощадной бомбардировки города не помню ни я, ни те блокадники, с которыми мне довелось говорить впоследствии. Под аккомпанемент непрекращавшейся зенитной канонады один за другим следовали взрывы авиационных бомб. Когда снаружи оглушительно загрохотало и от свирепого напора взрывной волны зашатались стены и заходил ходуном потолок подвала, я крепко прижался к матери. Сверху послышались зловещие удары о землю рушившихся кирпичных блоков. Люди в подвале в панике бросились к выходу — к массивной дубовой двери, окованной с обеих сторон стальными листами. От потрясшего дом взрыва ее перекосило, вместе с дверной рамой она заметно отклонилась от вертикали.
Следующие семь часов, когда мы отчаянно пытались вырваться из каменного мешка, остались в моей памяти самым страшным воспоминанием военного времени. В убежище имелся набор шанцевого инструмента — лом, кирка, заступ и два топора. Пробивались через верх — так, по мнению старичка-архитектора, у нас был наибольший шанс спастись. Работали поочередно. Львиная доля усилий легла на плечи молодого рабочего с военного завода. Сил у него оставалось больше, чем у других, он ловко орудовал ломом, выбивая из сводчатого потолка один кирпич за другим…
Я не был очевидцем того, откуда пришло спасение. От пережитого волнения и спертого воздуха я потерял сознание.
Во время налета погибло шесть человек — те, кто не спустился в убежище. Седьмой труп нашли через четыре года после войны, когда начали разбирать завал. Он лежал во дворе под обломком стены. Череп был раздавлен, словно яичная скорлупа, но кости рук, ног и грудная клетка повреждены не были. Погибший был нашим управдомом Губановым — отцом друга моего детства. Он бежал через двор, когда дом рухнул. Он был честным и справедливым человеком, инвалидом Гражданской войны, но до светлого Дня Победы дожить ему было не суждено.
(Опубликовано в журнале «Звезда» за 2013 год №2)
У нас в доме никогда не выбрасывают еду. Детей учат не оставлять ничего на тарелке. Неприличным считается класть себе больше, чем можешь съесть. И принято выдерживать долгую паузу, оглядываясь на сотрапезников, прежде чем возьмёшь со стола последний кусок.
Холодильник забит баночками и тарелочками, прикрытыми фольгой. В холодной кладовке всегда хранится крупа, сахар и не меньше пяти бутылок постного масла.
— У вас не культ еды, у вас культ продуктов — заметила как-то моя знакомая, которой случилось пожить у нас неделю.
Так и есть. Надо видеть, как мама берёт в руки булку и бережно оборачивает её пластиковым пакетом — чтобы не засохла. Ни одному человеку еще не удалось уйти из нашего дома не накормленным.
Мой дедушка, Глеб Осипович Погребцов, не родной — родного расстреляли в 1935 — тоже пережил блокаду в городе. Это про него, про друга своего дяди, который заходит к ним в гости, пишет десятилетний Роман Поппель в своем Дневнике: «Погребцовы съели свою собаку». Да, так и было: у них была крупная немецкая овчарка, которая состарилась, умерла и своей смертью последний раз послужила хозяевам. Глеб Осипович был по профессии агроном, животновод. На фронт его не взяли. Сказали: кто-то должен бойцов кормить. Он и кормил, днем работая в пригородном совхозе, а ночами с винтовкой охраняя от воров вагон с кормами для коров. Из собачьей шкуры он сшил себе куртку-доху. Она и после войны хранилась у нас в кладовке. Схоронил жену. А двух дочерей сберег.
С моей бабушкой они встретились и поженились после войны. В семье его все звали одним словом — «Глепощ» и очень любили. Сколько его помню, он постоянно сушил сухари. В кухне и в кладовке на гвоздиках висели мешки, наполненные твёрдым хлебом. Он и с собой постоянно носил маленький полотняный мешочек, туго набитый солёными кубиками, которые он самолично обжаривал на большом чёрном противне.
Мои родители уехали из Ленинграда по месту службы отца, морского офицера, во Владивосток. Однажды Глепощ приехал навестить нас. Он прожил тогда с нами целый месяц. По утрам он вставал рано, брал меня за руку и вёл на море, купаться. Мы сидели с ним на скамейках еще пустого пляжа «Водник», ёжась от утренней прохлады, смотрели на чистую морскую волну и по очереди таскали из мешочка солёные сухарики.
Это и был мой блокадный хлеб.
— Пить! — непрерывно шепчут ее губы.
Мать протягивает ей бутылку. Девочка пьет быстро и жадно. Вскоре она начинает громко бредить. Внезапно она вздрагивает и, обхватив руками мать, молча застывает маленьким серым комочком.
Голодный, исхудавший, похожий на обтянутый кожей скелет, я лежу на скамье, положив голову на колени матери. Время от времени я закрываю глаза, и сразу тело начинает расти, увеличиваться в объеме, ноги делаются гигантскими, словно стволы деревьев. Я открываю глаза, и мучительное видение исчезает, но стоит мне снова попытаться заснуть, как все повторяется…
Воздушный налет начался около двух ночи. Более беспощадной бомбардировки города не помню ни я, ни те блокадники, с которыми мне довелось говорить впоследствии. Под аккомпанемент непрекращавшейся зенитной канонады один за другим следовали взрывы авиационных бомб. Когда снаружи оглушительно загрохотало и от свирепого напора взрывной волны зашатались стены и заходил ходуном потолок подвала, я крепко прижался к матери. Сверху послышались зловещие удары о землю рушившихся кирпичных блоков. Люди в подвале в панике бросились к выходу — к массивной дубовой двери, окованной с обеих сторон стальными листами. От потрясшего дом взрыва ее перекосило, вместе с дверной рамой она заметно отклонилась от вертикали.
Следующие семь часов, когда мы отчаянно пытались вырваться из каменного мешка, остались в моей памяти самым страшным воспоминанием военного времени. В убежище имелся набор шанцевого инструмента — лом, кирка, заступ и два топора. Пробивались через верх — так, по мнению старичка-архитектора, у нас был наибольший шанс спастись. Работали поочередно. Львиная доля усилий легла на плечи молодого рабочего с военного завода. Сил у него оставалось больше, чем у других, он ловко орудовал ломом, выбивая из сводчатого потолка один кирпич за другим…
Я не был очевидцем того, откуда пришло спасение. От пережитого волнения и спертого воздуха я потерял сознание.
Во время налета погибло шесть человек — те, кто не спустился в убежище. Седьмой труп нашли через четыре года после войны, когда начали разбирать завал. Он лежал во дворе под обломком стены. Череп был раздавлен, словно яичная скорлупа, но кости рук, ног и грудная клетка повреждены не были. Погибший был нашим управдомом Губановым — отцом друга моего детства. Он бежал через двор, когда дом рухнул. Он был честным и справедливым человеком, инвалидом Гражданской войны, но до светлого Дня Победы дожить ему было не суждено.
(Опубликовано в журнале «Звезда» за 2013 год №2)
***
ГЛАВА 7. СУХАРИКИ
У нас в доме никогда не выбрасывают еду. Детей учат не оставлять ничего на тарелке. Неприличным считается класть себе больше, чем можешь съесть. И принято выдерживать долгую паузу, оглядываясь на сотрапезников, прежде чем возьмёшь со стола последний кусок.
Холодильник забит баночками и тарелочками, прикрытыми фольгой. В холодной кладовке всегда хранится крупа, сахар и не меньше пяти бутылок постного масла.
— У вас не культ еды, у вас культ продуктов — заметила как-то моя знакомая, которой случилось пожить у нас неделю.
Так и есть. Надо видеть, как мама берёт в руки булку и бережно оборачивает её пластиковым пакетом — чтобы не засохла. Ни одному человеку еще не удалось уйти из нашего дома не накормленным.
Мой дедушка, Глеб Осипович Погребцов, не родной — родного расстреляли в 1935 — тоже пережил блокаду в городе. Это про него, про друга своего дяди, который заходит к ним в гости, пишет десятилетний Роман Поппель в своем Дневнике: «Погребцовы съели свою собаку». Да, так и было: у них была крупная немецкая овчарка, которая состарилась, умерла и своей смертью последний раз послужила хозяевам. Глеб Осипович был по профессии агроном, животновод. На фронт его не взяли. Сказали: кто-то должен бойцов кормить. Он и кормил, днем работая в пригородном совхозе, а ночами с винтовкой охраняя от воров вагон с кормами для коров. Из собачьей шкуры он сшил себе куртку-доху. Она и после войны хранилась у нас в кладовке. Схоронил жену. А двух дочерей сберег.
С моей бабушкой они встретились и поженились после войны. В семье его все звали одним словом — «Глепощ» и очень любили. Сколько его помню, он постоянно сушил сухари. В кухне и в кладовке на гвоздиках висели мешки, наполненные твёрдым хлебом. Он и с собой постоянно носил маленький полотняный мешочек, туго набитый солёными кубиками, которые он самолично обжаривал на большом чёрном противне.
Мои родители уехали из Ленинграда по месту службы отца, морского офицера, во Владивосток. Однажды Глепощ приехал навестить нас. Он прожил тогда с нами целый месяц. По утрам он вставал рано, брал меня за руку и вёл на море, купаться. Мы сидели с ним на скамейках еще пустого пляжа «Водник», ёжась от утренней прохлады, смотрели на чистую морскую волну и по очереди таскали из мешочка солёные сухарики.
Это и был мой блокадный хлеб.