«Не случайно, — думала я, глядя на их прекрасные лица, — что спасение Святой Руси в Смутное время пришло оттуда, с Волги. Именно так нижегородцы шли за князем Пожарским, воины, купцы, жены, чьи имена, как обычно, забыли внести в историю, — жены, которые сняли с белых рученек перстни, чтобы снарядить своих витязей в поход. Спасут ли и на этот раз?»
Смеркалось. Тьма обволокла раскинувшийся перед нами город. Скрылись белые дома, витые силуэты олив и лабиринт улочек. Великая стена, составленная строителями Сулеймана из камней, которые скопились в предместьях царского города со всех его эпох, ограждала собой кусок темноты. Зажглись уличные фонари. Но не повсюду, а только на короткой дороге между Гефсиманью и городскими воротами. В арке ворот тоже загорелся свет. И только он один и был виден с горы, по которой спускались мы с пеньем и пальмовыми листьями. Только они, врата, сверкали перед темным, покрытым вечерним сумраком Иерусалимом, перед золотым небесным Градом.
И он ждал нас.
И ЛЕВ, И ВЗДЫБЛЕННЫЙ ЕДИНОРОГ
Имена, сюжеты и ассоциации копошились в памяти и выпирали, как иголки в голове у Страшилы. Теперь им следовало воссоединиться со своим визуальным отражением. Словно бы я до сих пор знала только письменный английский и впервые должна была услышать звук живой речи и соединить оба внутри себя.
Я путешествовала по Англии, обходя последовательно средневековое королевство, римские отметины, след в след ступала за героями Диккенса. Устав, ночевала в случайных гостиницах под стук бильярда; замерзнув, грелась у очага в доме родителей Гая Фокса; проголодавшись, покупала на фунт кулечек чищеных ракушек на пирсе Брайтона. Пинта эля и йоркширский пудинг в таверне «Красный лев» — балки держат низкий потолок, и протертые скамьи твердо стоят на ногах.
Невиданная прежде роскошь живой истории. Прочность непрерванной жизни. Пространство, полное, как картина, на которой можно рассматривать каждую деталь, а можно отойти и окинуть взглядом целиком: башня на голубом небе, темные волны Темзы, и лев, и вздыбленный единорог.
Гостиница
Водитель изучил адрес, который высветился на экране телефона, и кивнул: но проблем. Судя по всему, это было любимое выражение из его небогатого английского лексикона. Довез, однако, быстро и безошибочно. Шустрый араб перехватил у него мой чемодан и занес в холл гостиницы, чистой, как прачечная. Сходство с прачечной увеличивали белые кафельные полы и китайцы, которые пытливо выясняли у портье маршрут. Процесс давался им непросто: луноликая мексиканка почти лежала грудью на стойке, чтобы дотянуться до карты, которую крепко, не выпуская из рук, держали китайцы, и переспрашивала по три раза каждое их слово.
На диванчике, нахохлившись, замерли два индейца. Их орлиные профили глядели строго в одну сторону. Во главе стойки возвышался красавец ситх в черной чалме. Шевельнув роскошными бровями, он кивнул, слегка опустил подбородок и что-то произнес. Я не поняла, но присела за столик, ожидая, пока он расселит немолодую пару с тугими, как леска, седыми волосами.
Я огляделась. В холле было довольно оживленно: интеллигентный кореец в тяжелых очках рыскал в Интернете, носильщики с томными арабскими глазами сноровисто двигали чемоданы на колесиках, тоненькая вьетнамка робко мыла пол.
«Мистер Твистер умер бы на месте», — подумала я.
Открылась дверь, и ввалилась группа курчавых, как Пушкин, подростков. Я поднялась и, двигаясь на опережение, быстро подошла к гордому, как утес, ситху.
— Мэм, — разборчиво произнес он и вручил ключ.
— Вай-фай, — лаконично спросила я.
— Но пароль. — Он скрестил руки в отрицатель-ном жесте.
Тот же шустрый парнишка занес мой чемода в номер, вверх по лестнице, которая жала в плечах, я воткнула все, что надо заряжать, в розетки и заснула.
Утром, найдя ресторан по запаху пережаренного бекона, я спустилась в цокольный этаж. Официантки разливали кофе в круглые белые кофейники. Я с некоторым удовольствием отметила их милые европейские лица. Одна из них улыбнулась мне и отчетливо прошептала другой по-русски:
— Не забудь тетке счет за кофе отдельно втюхать, а то будет как в прошлый раз.
Я вернулась в номер, накинула дождевик и вышла на улицу.
Трехэтажные дома с белыми портиками, не размыкая рядов, тянулись до конца улицы. Из-за угла здания, на котором качалась вывеска: «Лиса и пес», вывернул двухэтажный автобус. Налево краснела телефонная будка, а направо — зеленел Гайд-парк.
Я в Англии!
Язык
Английский язык — это вечное несбывшееся. Всю жизнь учу, начиная с садика, помню даже картинку, к которой надо было прикладывать карточки со словами, помню таинственное слово «шуге-бейсен», о значении его я теперь, конечно, догадываюсь, но так и не применила ни разу.
Учила в школе: неправильные глаголы путались с правильными школьниками, которые рассказывали про папу с мамой, они работают на заводе и ходят в кино по вечерам, из сумятицы времен вырастал Биг-Бен, а с ним — одинаково сказочные Королева и Парламент.
— На Дальнем Востоке водится много диких зверей. — Экзаменатор в ужасе от моего произношения закатывает глаза к потолку, но пропускает в мир, где на меня наваливаются тысячи, десятки тысяч слов из газеты английских коммунистов ‘Morningstar’, которые надо перевести к утру с помощью словаря Миллера. Где она теперь, эта газетенка? Угасла вместе с рассветом капитализма в стране, где водится много диких идей?
Ан нет! Иду третьего дня по Блумсбери и вдруг на стенде у магазинчика с отталкивающим названием «Все о социализме» вижу знакомый логотип! Жив, курилка! Кто его теперь кормит?
Всю жизнь учу, путешествую, читаю, а английский язык по-прежнему ускользает от меня, как Фрези Грант, маня интонацией и дразня непереводимой игрой переведенных за руку слов.
Магазин
Вот, например, я люблю магазин «Херродс». Огромная египетская лестница с кофейно-молочными сфинксами, зеленые пакеты с золотыми буковками, анфилады с шуршащими вечерними платьями, роскошными драгоценностями и взволнованными женщинами.
Я люблю продуктовые залы. Выложенные, как на голландских натюрмортах, окорока и рыбу, мокрые раковины в осколках льда, горы шоколада, корзины с фруктами. Люблю забраться в самый угол устричного бара на высокий круглый стул и, цепляя серую скользкую сущность маленькой вилочкой, оглядывать все это изобилие удовлетворенным взором и думать: как много в мире еды!
Опытные люди говорят, что занозы, которые засели в нас с советских времен, так просто не вытащишь. Еда — это оно и есть. Сколько, помню, ходило рассказов о том, как, впервые попав из СССР за границу, люди теряли сознание в супермаркетах от запаха и изобилия невиданных продуктов. Сама я, помню, впервые оказалась в Бостоне. Моя знакомая, прогуливая меня по городу, предложила выпить кофе в кофейном магазинчике. Мы зашли.
— Ты какой кофе предпочитаешь? — спросила она.
— Кофе, — ответила я.
До того я пробовала только один вид растворимого кофе — литовский. Он был расфасован в высокие металлические банки и отдавал чем-то кислым. Однажды моей подруге привезли с Запада банку гранулированного кофе. Она собрала друзей, и мы вечер честно делили его по гранулам между всеми.
Короче, что значит — какой? Кофе.
— Выбирай. — Американка показала рукой на стену, где в стеклянных колбочках стояло около ста сортов: колумбийский, бразильский, с шоколадом, с корицей... Да что вам рассказывать, теперь вы все это сами знаете.
Для петербуржцев это и вовсе больной вопрос. Мой дедушка, сколько помню его, никогда не расставался с маленьким полотняным мешочком, в котором он носил нарезанные кубиками сухари.
В той же Америке пришли в гости. Хозяева показывают мне огромный аквариум, где плавают рыбы непонятной, но, видно, ценной породы, размером с хорошего карася. Хозяева смотрят на меня с ожиданием, надо что-то сказать.
— Замечательные рыбы, — говорю я, — в случае блокады неделю продержаться можно!
Вот часто спрашивают меня московские друзья: отчего ваши питерские оказались такими жадными? А может, поэтому? может, действительно сидит в них не пережитый родителями страх голода? Ведь так и не изучили последствий медицинских длительного голодания. Опытные питерские врачи говорят, что у детей блокадников особые болезни...
Вот за что люблю Херродс. Торчишь, как на жердочке, на высоком стуле, смотришь на не сваренных еще раков, на длинные, как копья, багеты, на россыпи конфет и мандаринов и думаешь, ну почти как Скарлетт О’Хара:
— Я никогда не буду голодать!
Разговор в «Спагетти хауз»
Столик напротив меня. Спиной сидит девушка, лица не видно, только светлые распущенные волосы скользят по спине вверх-вниз с каждым кивком. Молодой человек смотрит прямо на меня. То есть смотрит он на девушку, но ко мне развернут полный фас. Фас симпатичный: тени от ресниц достигают почти кончика приплюснутого носа и шевелятся, как лапки. Парнишка говорит горячо, для убедительности налегая животом на край стола:
— Я буду снимать по фильму каждые два года! Забудьте про этот отстой! Только фэнтези!
Белобрысый затылок заинтересованно кивает.
— И все эти старомодные актеры... я соберу только тех, кто вообще ни разу не снимался, не подходил к их скучным студиям!
Он возбужденно взмахнул в воздухе вилкой. Спагетти развевались на ней, как флаг.
— А вы давно в Лондоне? — услышала я наконец девичий голосок.
— Второй день! — гордо ответил молодой человек и внимательно посмотрел на соседку: — А кстати, как вас зовут?
Век живи
В Оксфорд мы приехали затемно и по делу. Я хотела посмотреть на птицу Додо. Единственный ее экземпляр, а именно головка (это не считая модели в натуральную величину, но она не настоящая), находится в музее Эшмолиан, где, кстати, ее увидел и превратил в литературный персонаж Льюис Кэрролл.
Музей мы нашли сразу, место, где должна находиться искомая птичка, — тоже, но саму ее, как оказалось, перенесли в какое-то другое место. Испытывая законное разочарование, мы обошли со всех сторон голубую модель и окончательно расстроились, увидев рядом надпись: «Вот здесь должен стоять фонарь Гая Фокса».
Вдруг мы заметили огромное полотнище, на котором был нарисован ярко-красный попугай величиной чуть ли не в два этажа. надпись над птицей гласила: «Выставка к 200-летию Edward Lear».
— Вот это удача! — порадовала я своего спутника. — Это тот самый Lear, художник-натуралист, который писал замечательные греческие пейзажи. Летом, когда я отдыхала на Корфу, мне попалась книга с его иллюстрациями и письмами, которые он писал, спасаясь на Ионических островах от сырого английского климата. Потом, гуляя по Корфу-таун, я обратила внимание, что там повсюду присутствуют копии с его изящных гравюр. А письма и дневники произвели на меня впечатление великолепной литературы.
Покружив по залам, полным античных статуй (одна из них — Октавиан Август — была даже раскрашена в яркие цвета), японского фарфора и кремниевых наконечников для стрел, мы поднялись на последний этаж.
Узкий проход в зал украшали рисунки какаду, летучих мышей и розовых фламинго. Сам зал — довольно небольшой — представлял публике не более сотни гравюр, набросков, акварелей и пару масляных холстов, по которым можно было проследить нелегкую биографию художника, которого астма и ностальгия разрывали между Лондоном и южными странами.
В центре зала стояли витрины, накрытые стеклом, и на них были выложены альбомы с его иллюстрациями и книги.
Подойдя к первой же витрине, я вперилась взглядом в открытую книгу и замерла, как пораженная громом!
Передо мной лежало одно из первых изданий «Филина и кошечки» — сборника лимериков Эдварда Лира. Тут до меня дошло наконец, что Edward Lear, художник-натуралист, чьи гравюры я рассматривала на Корфу, и Эдуард Лир, поэт, чьи смешные и бессмысленные стишки в чудесном переводе Маршака я прекрасно знаю с детства, — одно и то же лицо!
Жила девица в России,
И сколько б ее ни просили,
Предлагая весь мир,
Запомнить, где Лир,
А где Lear,
не смогла эта дура в России!
В оправдание себе могу только сказать, что лимерики я читала, конечно, в переводе и в моей визуальной памяти имя автора запечатлилось в русском написании. Дневники и подписи к гравюрам попались мне в руки уже в оригинале, и английское имя не совпало в моей голове со своей русской версией.
Желая успокоить растрепанные чувства, мы зашли выпить горячего вина в паб «Орел и дитя» (The Eagle & Child), где Толкиен (Tolkien) и Кэрол (Carroll) по вторникам сочиняли ландшафты Средиземья и Нарнии — видимо, наперегонки. В Кроличьем зале (Rabbithall), где они обычно сиживали, мест не было.
Мы развернулись и поехали в London.
Город Кентербери
Про город Кентербери надо рассказывать не придумывая. Там уже, во-первых, много чего придумано, начиная с поэта Джефри Чосера и его пилигримов, которых он еще в четырнадцатом веке заставил рассказывать случаи из жизни и верхом на осликах отправил в английскую литературу, а во-вторых, столько произошло, что только поспевай находить на карте меченные историей места.
Маленький населенный пункт на юге Англии построен был, как почти все в цивилизованном мире, римлянами. Знавал он хорошие времена и при норманнах, и при саксах, но расцвет и величие принес ему случай, которым гордиться нечего, а именно убийство Томаса Беккета.
В те далекие времена в большой силе была Римско-католическая церковь. Получив корону, Генрих Анжуйский, основатель династии Плантагенетов, обнаружил, что чуть ли не половина его владений, а именно: обильные монастырские земли, богатые соборы и даже юрисдикция над ними — ему, королю Англии, собственно, не принадлежит. Чтобы обойтись без конфликтов с Ватиканом, Генрих Второй на место архиепископа Кентерберийского назначает своего друга и сподвижника Томаса Беккета, августейшей рукой проведя его по карьере от монаха до самого главного церковного начальника за один день.
И вот тут происходит странная история. Во многих биографиях английских исторических персонажей я видела этот необычный поворот: получив власть, он принимает свой долг всерьез. Полно на полях английской истории алчных и жалких корыстолюбцев, конечно. Но ведут английскую историю именно люди, которые принимают свой долг всерьез.
Новый архиепископ выполняет то, что полагает своим долгом: защищает интересы Католической церкви. Король Генрих собирает королевство, разоренное гражданской войной. Им бы договориться полюбовно, поделить и забыть, но нет, нашла коса на камень. Они ссорятся, мирятся, обмениваются гневными письмами плащами, привлекают посредников, — тщетно, каждый стоит на своем. наконец раздраженный Генрих, повернувшись к свите, бросает зло: «неужели никто не избавит меня от этого назойливого попа?»
Четыре рыцаря садятся на коней и скачут в Кентербери. Они тоже принимают свой долг всерьез.
Когда Беккета, упавшего на полу кафедрального собора с рассеченной мечом головой, подняли прибежавшие на шум монахи, то обнаружилось, что под рясой у архиепископа была надета власяница, вся кишевшая вшами. А по тем временам это был верный признак святости. Томаса канонизировали, а город превратился в место паломничества. Гостиницы, постоялые дворы, госпиталь, таверны, торговля, ремесло — все расцвело под наплывом средневекового туризма.
Смеркалось. Тьма обволокла раскинувшийся перед нами город. Скрылись белые дома, витые силуэты олив и лабиринт улочек. Великая стена, составленная строителями Сулеймана из камней, которые скопились в предместьях царского города со всех его эпох, ограждала собой кусок темноты. Зажглись уличные фонари. Но не повсюду, а только на короткой дороге между Гефсиманью и городскими воротами. В арке ворот тоже загорелся свет. И только он один и был виден с горы, по которой спускались мы с пеньем и пальмовыми листьями. Только они, врата, сверкали перед темным, покрытым вечерним сумраком Иерусалимом, перед золотым небесным Градом.
И он ждал нас.
И ЛЕВ, И ВЗДЫБЛЕННЫЙ ЕДИНОРОГ
Имена, сюжеты и ассоциации копошились в памяти и выпирали, как иголки в голове у Страшилы. Теперь им следовало воссоединиться со своим визуальным отражением. Словно бы я до сих пор знала только письменный английский и впервые должна была услышать звук живой речи и соединить оба внутри себя.
Я путешествовала по Англии, обходя последовательно средневековое королевство, римские отметины, след в след ступала за героями Диккенса. Устав, ночевала в случайных гостиницах под стук бильярда; замерзнув, грелась у очага в доме родителей Гая Фокса; проголодавшись, покупала на фунт кулечек чищеных ракушек на пирсе Брайтона. Пинта эля и йоркширский пудинг в таверне «Красный лев» — балки держат низкий потолок, и протертые скамьи твердо стоят на ногах.
Невиданная прежде роскошь живой истории. Прочность непрерванной жизни. Пространство, полное, как картина, на которой можно рассматривать каждую деталь, а можно отойти и окинуть взглядом целиком: башня на голубом небе, темные волны Темзы, и лев, и вздыбленный единорог.
Глава 1
Гостиница
Водитель изучил адрес, который высветился на экране телефона, и кивнул: но проблем. Судя по всему, это было любимое выражение из его небогатого английского лексикона. Довез, однако, быстро и безошибочно. Шустрый араб перехватил у него мой чемодан и занес в холл гостиницы, чистой, как прачечная. Сходство с прачечной увеличивали белые кафельные полы и китайцы, которые пытливо выясняли у портье маршрут. Процесс давался им непросто: луноликая мексиканка почти лежала грудью на стойке, чтобы дотянуться до карты, которую крепко, не выпуская из рук, держали китайцы, и переспрашивала по три раза каждое их слово.
На диванчике, нахохлившись, замерли два индейца. Их орлиные профили глядели строго в одну сторону. Во главе стойки возвышался красавец ситх в черной чалме. Шевельнув роскошными бровями, он кивнул, слегка опустил подбородок и что-то произнес. Я не поняла, но присела за столик, ожидая, пока он расселит немолодую пару с тугими, как леска, седыми волосами.
Я огляделась. В холле было довольно оживленно: интеллигентный кореец в тяжелых очках рыскал в Интернете, носильщики с томными арабскими глазами сноровисто двигали чемоданы на колесиках, тоненькая вьетнамка робко мыла пол.
«Мистер Твистер умер бы на месте», — подумала я.
Открылась дверь, и ввалилась группа курчавых, как Пушкин, подростков. Я поднялась и, двигаясь на опережение, быстро подошла к гордому, как утес, ситху.
— Мэм, — разборчиво произнес он и вручил ключ.
— Вай-фай, — лаконично спросила я.
— Но пароль. — Он скрестил руки в отрицатель-ном жесте.
Тот же шустрый парнишка занес мой чемода в номер, вверх по лестнице, которая жала в плечах, я воткнула все, что надо заряжать, в розетки и заснула.
Утром, найдя ресторан по запаху пережаренного бекона, я спустилась в цокольный этаж. Официантки разливали кофе в круглые белые кофейники. Я с некоторым удовольствием отметила их милые европейские лица. Одна из них улыбнулась мне и отчетливо прошептала другой по-русски:
— Не забудь тетке счет за кофе отдельно втюхать, а то будет как в прошлый раз.
Я вернулась в номер, накинула дождевик и вышла на улицу.
Трехэтажные дома с белыми портиками, не размыкая рядов, тянулись до конца улицы. Из-за угла здания, на котором качалась вывеска: «Лиса и пес», вывернул двухэтажный автобус. Налево краснела телефонная будка, а направо — зеленел Гайд-парк.
Я в Англии!
Глава 2
Язык
Английский язык — это вечное несбывшееся. Всю жизнь учу, начиная с садика, помню даже картинку, к которой надо было прикладывать карточки со словами, помню таинственное слово «шуге-бейсен», о значении его я теперь, конечно, догадываюсь, но так и не применила ни разу.
Учила в школе: неправильные глаголы путались с правильными школьниками, которые рассказывали про папу с мамой, они работают на заводе и ходят в кино по вечерам, из сумятицы времен вырастал Биг-Бен, а с ним — одинаково сказочные Королева и Парламент.
— На Дальнем Востоке водится много диких зверей. — Экзаменатор в ужасе от моего произношения закатывает глаза к потолку, но пропускает в мир, где на меня наваливаются тысячи, десятки тысяч слов из газеты английских коммунистов ‘Morningstar’, которые надо перевести к утру с помощью словаря Миллера. Где она теперь, эта газетенка? Угасла вместе с рассветом капитализма в стране, где водится много диких идей?
Ан нет! Иду третьего дня по Блумсбери и вдруг на стенде у магазинчика с отталкивающим названием «Все о социализме» вижу знакомый логотип! Жив, курилка! Кто его теперь кормит?
Всю жизнь учу, путешествую, читаю, а английский язык по-прежнему ускользает от меня, как Фрези Грант, маня интонацией и дразня непереводимой игрой переведенных за руку слов.
Глава 3
Магазин
Вот, например, я люблю магазин «Херродс». Огромная египетская лестница с кофейно-молочными сфинксами, зеленые пакеты с золотыми буковками, анфилады с шуршащими вечерними платьями, роскошными драгоценностями и взволнованными женщинами.
Я люблю продуктовые залы. Выложенные, как на голландских натюрмортах, окорока и рыбу, мокрые раковины в осколках льда, горы шоколада, корзины с фруктами. Люблю забраться в самый угол устричного бара на высокий круглый стул и, цепляя серую скользкую сущность маленькой вилочкой, оглядывать все это изобилие удовлетворенным взором и думать: как много в мире еды!
Опытные люди говорят, что занозы, которые засели в нас с советских времен, так просто не вытащишь. Еда — это оно и есть. Сколько, помню, ходило рассказов о том, как, впервые попав из СССР за границу, люди теряли сознание в супермаркетах от запаха и изобилия невиданных продуктов. Сама я, помню, впервые оказалась в Бостоне. Моя знакомая, прогуливая меня по городу, предложила выпить кофе в кофейном магазинчике. Мы зашли.
— Ты какой кофе предпочитаешь? — спросила она.
— Кофе, — ответила я.
До того я пробовала только один вид растворимого кофе — литовский. Он был расфасован в высокие металлические банки и отдавал чем-то кислым. Однажды моей подруге привезли с Запада банку гранулированного кофе. Она собрала друзей, и мы вечер честно делили его по гранулам между всеми.
Короче, что значит — какой? Кофе.
— Выбирай. — Американка показала рукой на стену, где в стеклянных колбочках стояло около ста сортов: колумбийский, бразильский, с шоколадом, с корицей... Да что вам рассказывать, теперь вы все это сами знаете.
Для петербуржцев это и вовсе больной вопрос. Мой дедушка, сколько помню его, никогда не расставался с маленьким полотняным мешочком, в котором он носил нарезанные кубиками сухари.
В той же Америке пришли в гости. Хозяева показывают мне огромный аквариум, где плавают рыбы непонятной, но, видно, ценной породы, размером с хорошего карася. Хозяева смотрят на меня с ожиданием, надо что-то сказать.
— Замечательные рыбы, — говорю я, — в случае блокады неделю продержаться можно!
Вот часто спрашивают меня московские друзья: отчего ваши питерские оказались такими жадными? А может, поэтому? может, действительно сидит в них не пережитый родителями страх голода? Ведь так и не изучили последствий медицинских длительного голодания. Опытные питерские врачи говорят, что у детей блокадников особые болезни...
Вот за что люблю Херродс. Торчишь, как на жердочке, на высоком стуле, смотришь на не сваренных еще раков, на длинные, как копья, багеты, на россыпи конфет и мандаринов и думаешь, ну почти как Скарлетт О’Хара:
— Я никогда не буду голодать!
Глава 4
Разговор в «Спагетти хауз»
Столик напротив меня. Спиной сидит девушка, лица не видно, только светлые распущенные волосы скользят по спине вверх-вниз с каждым кивком. Молодой человек смотрит прямо на меня. То есть смотрит он на девушку, но ко мне развернут полный фас. Фас симпатичный: тени от ресниц достигают почти кончика приплюснутого носа и шевелятся, как лапки. Парнишка говорит горячо, для убедительности налегая животом на край стола:
— Я буду снимать по фильму каждые два года! Забудьте про этот отстой! Только фэнтези!
Белобрысый затылок заинтересованно кивает.
— И все эти старомодные актеры... я соберу только тех, кто вообще ни разу не снимался, не подходил к их скучным студиям!
Он возбужденно взмахнул в воздухе вилкой. Спагетти развевались на ней, как флаг.
— А вы давно в Лондоне? — услышала я наконец девичий голосок.
— Второй день! — гордо ответил молодой человек и внимательно посмотрел на соседку: — А кстати, как вас зовут?
Глава 5
Век живи
В Оксфорд мы приехали затемно и по делу. Я хотела посмотреть на птицу Додо. Единственный ее экземпляр, а именно головка (это не считая модели в натуральную величину, но она не настоящая), находится в музее Эшмолиан, где, кстати, ее увидел и превратил в литературный персонаж Льюис Кэрролл.
Музей мы нашли сразу, место, где должна находиться искомая птичка, — тоже, но саму ее, как оказалось, перенесли в какое-то другое место. Испытывая законное разочарование, мы обошли со всех сторон голубую модель и окончательно расстроились, увидев рядом надпись: «Вот здесь должен стоять фонарь Гая Фокса».
Вдруг мы заметили огромное полотнище, на котором был нарисован ярко-красный попугай величиной чуть ли не в два этажа. надпись над птицей гласила: «Выставка к 200-летию Edward Lear».
— Вот это удача! — порадовала я своего спутника. — Это тот самый Lear, художник-натуралист, который писал замечательные греческие пейзажи. Летом, когда я отдыхала на Корфу, мне попалась книга с его иллюстрациями и письмами, которые он писал, спасаясь на Ионических островах от сырого английского климата. Потом, гуляя по Корфу-таун, я обратила внимание, что там повсюду присутствуют копии с его изящных гравюр. А письма и дневники произвели на меня впечатление великолепной литературы.
Покружив по залам, полным античных статуй (одна из них — Октавиан Август — была даже раскрашена в яркие цвета), японского фарфора и кремниевых наконечников для стрел, мы поднялись на последний этаж.
Узкий проход в зал украшали рисунки какаду, летучих мышей и розовых фламинго. Сам зал — довольно небольшой — представлял публике не более сотни гравюр, набросков, акварелей и пару масляных холстов, по которым можно было проследить нелегкую биографию художника, которого астма и ностальгия разрывали между Лондоном и южными странами.
В центре зала стояли витрины, накрытые стеклом, и на них были выложены альбомы с его иллюстрациями и книги.
Подойдя к первой же витрине, я вперилась взглядом в открытую книгу и замерла, как пораженная громом!
Передо мной лежало одно из первых изданий «Филина и кошечки» — сборника лимериков Эдварда Лира. Тут до меня дошло наконец, что Edward Lear, художник-натуралист, чьи гравюры я рассматривала на Корфу, и Эдуард Лир, поэт, чьи смешные и бессмысленные стишки в чудесном переводе Маршака я прекрасно знаю с детства, — одно и то же лицо!
Жила девица в России,
И сколько б ее ни просили,
Предлагая весь мир,
Запомнить, где Лир,
А где Lear,
не смогла эта дура в России!
В оправдание себе могу только сказать, что лимерики я читала, конечно, в переводе и в моей визуальной памяти имя автора запечатлилось в русском написании. Дневники и подписи к гравюрам попались мне в руки уже в оригинале, и английское имя не совпало в моей голове со своей русской версией.
Желая успокоить растрепанные чувства, мы зашли выпить горячего вина в паб «Орел и дитя» (The Eagle & Child), где Толкиен (Tolkien) и Кэрол (Carroll) по вторникам сочиняли ландшафты Средиземья и Нарнии — видимо, наперегонки. В Кроличьем зале (Rabbithall), где они обычно сиживали, мест не было.
Мы развернулись и поехали в London.
Глава 6
Город Кентербери
Про город Кентербери надо рассказывать не придумывая. Там уже, во-первых, много чего придумано, начиная с поэта Джефри Чосера и его пилигримов, которых он еще в четырнадцатом веке заставил рассказывать случаи из жизни и верхом на осликах отправил в английскую литературу, а во-вторых, столько произошло, что только поспевай находить на карте меченные историей места.
Маленький населенный пункт на юге Англии построен был, как почти все в цивилизованном мире, римлянами. Знавал он хорошие времена и при норманнах, и при саксах, но расцвет и величие принес ему случай, которым гордиться нечего, а именно убийство Томаса Беккета.
В те далекие времена в большой силе была Римско-католическая церковь. Получив корону, Генрих Анжуйский, основатель династии Плантагенетов, обнаружил, что чуть ли не половина его владений, а именно: обильные монастырские земли, богатые соборы и даже юрисдикция над ними — ему, королю Англии, собственно, не принадлежит. Чтобы обойтись без конфликтов с Ватиканом, Генрих Второй на место архиепископа Кентерберийского назначает своего друга и сподвижника Томаса Беккета, августейшей рукой проведя его по карьере от монаха до самого главного церковного начальника за один день.
И вот тут происходит странная история. Во многих биографиях английских исторических персонажей я видела этот необычный поворот: получив власть, он принимает свой долг всерьез. Полно на полях английской истории алчных и жалких корыстолюбцев, конечно. Но ведут английскую историю именно люди, которые принимают свой долг всерьез.
Новый архиепископ выполняет то, что полагает своим долгом: защищает интересы Католической церкви. Король Генрих собирает королевство, разоренное гражданской войной. Им бы договориться полюбовно, поделить и забыть, но нет, нашла коса на камень. Они ссорятся, мирятся, обмениваются гневными письмами плащами, привлекают посредников, — тщетно, каждый стоит на своем. наконец раздраженный Генрих, повернувшись к свите, бросает зло: «неужели никто не избавит меня от этого назойливого попа?»
Четыре рыцаря садятся на коней и скачут в Кентербери. Они тоже принимают свой долг всерьез.
Когда Беккета, упавшего на полу кафедрального собора с рассеченной мечом головой, подняли прибежавшие на шум монахи, то обнаружилось, что под рясой у архиепископа была надета власяница, вся кишевшая вшами. А по тем временам это был верный признак святости. Томаса канонизировали, а город превратился в место паломничества. Гостиницы, постоялые дворы, госпиталь, таверны, торговля, ремесло — все расцвело под наплывом средневекового туризма.