00
В такие утра просыпаешься не от холода, не оттого, что в разбитое окно сквозит ветер и тянет сажей, хотя вчера ты напихал в стёкла сырых газет. Просыпаешься не от голода, потому что вчера удачно увёл часы у грустного господина, замешкавшегося на тротуаре, а потом сдал их в ломбард и получил горсть мелочи. Не оттого, что младший, Киллиан, ворочается во сне под пальто на соседнем тюфяке и стонет сквозь сон, когда ему опять снится бойня на улицах Дублина.
Подскакиваешь от гудка океанского лайнера, раздирающего сонную мглу. Такой рёв, будто эта белая железная туша, набитая пассажирами, как глистами, издыхает на подходе к причалу.
Четыре часа утра. На улицах Бостона столько сажи, что ею можно чистить ботинки вместо ваксы. Она оседает на золотых листьях, как траурная кайма. В городе вечно по кому-то скорбят, по тому или этому. Одного застрелили, другого зарезали. Третьего затоптали. Четвёртого утопили. Ирландские банды толкутся по соседним улицам, отжимают туда-сюда доходные переулки, громят друг дружкины пабы, а назавтра мирятся, чтобы вломить итальянцам.
Электрические фонари раскидывают жёлтый свет, а в высоких домах зажигаются окна: просыпается прислуга, чтобы сварить себе кофе в мятом ковшике и выпить его со вчерашним подсохшим кексом, оставшимся от хозяйского ужина, а потом выйти на стылую сентябрьскую улицу, поправляя скромную шляпку и нитяные перчатки, которые ни черта не греют усталые руки, выйти и пощёлкать каблуками в лавку — к мяснику, за ветчиной и грудинкой, потом за связкой парафиновых свечей, за солью, за чаем, а потом — к зеленщику, вот за этими пучками салата и свежей редиски, за сочными, крепкими, как поцелуй, помидорами, за картофелем и горохом.
— О’Райли!
Это хозяин лавки зовёт.
— Вот, разложи поровнее, — он ссыпает в ящик апельсины, которые только вчера доставили греческим пароходом, и Кевин О’Райли перебирает их твёрдые рыжие бока, раскладывает рядами, отбирая подпорченные: эти тоже можно продать, скинув десять центов. Бедность лечит брезгливость.
Он раскладывает апельсины на уличные прилавки, вешает на крюки связки лука и чеснока, протирает краем фартука яблоки, чтобы блестели, насыпает целую башню из кукурузы. Работа несложная, управишься за полчаса. Потом стоит, опираясь бедром о прилавок, и курит, глядя на витрину через дорогу.
«Исайя Левинсон и сыновья», — сидят на витрине золотые буквы, изогнутые полумесяцем. Исайя Левинсон держит аптеку, в этот час она закрыта, только внутри на стуле дремлет сторож в шляпе, повесив голову на грудь. Народу в этой аптеке обычно — не протолкнуться. Исайя торгует примочками, микстурами и пилюлями, а если спросить, то продаст грамм кокаина, разведённого зубным порошком. У Исайи таких аптек по Бостону — уже пяток, он солидный человек, у него жена и выводок аккуратных детей, а в аптеке — стальной несгораемый сейф с выручкой.
Когда Кевин докуривает сигарету, к аптеке подъезжает мотор. Оттуда вылезают три крепких молодчика и высаживают ломиком входную дверь.
01
Давид открывает дверь. В комнате матери в закрытых окнах стоит запах кипячёной воды, мятной настойки и эвкалипта. Мята — от нервов. Приходил доктор, вежливый тихий еврей по фамилии Левинсон. Отдал служанке шляпу и зонтик, поставил на стул чемоданчик из коричневой кожи, пригладил набок редкие волосы. Спросил шёпотом, будто о неприличном:
— Где больная?..
Миссис Брайнин, в домашнем голубом платье, сыплет семечки канарейке. У миссис Брайнин обмороки, головокружения и перепады настроения. Говорят, это от нервов. Мистер Брайнин предлагает доктору рюмку, тот отказывается, вежливо улыбаясь. Они долго шепчутся, качают головами, жестикулируют сложенными пальцами и ладонями. Потом доктор Левинсон выписывает рецепты на мятную настойку и эвкалиптовое масло, извиняется и уходит.
— Ну, ничего, — говорит мистер Брайнин и засовывает вчетверо сложенные рецепты в бумажник. — Это случается. Женщины…
Женщины. Нервы.
От мяты и эвкалипта миссис Брайнин просыпается по ночам, призраком бродит по тёмному дому в чепце и ночной рубашке.
— Мама, — Давид открывает дверь, разбуженный тихим плачем. Миссис Брайнин утирает слёзы кружевным рукавом. В другой руке у неё свеча, парафин натёк ей на пальцы, но она не заметила. — Мама, идёмте в постель. Я провожу.
Она цепляется за его локоть, еле переставляет ноги. У неё в комнате пахнет кипятком, мятой и эвкалиптом. Сиделка дремлет в кресле у окна, сцепив руки на животе. Она не просыпается, когда Давид доводит мать до постели и заставляет сесть, а потом — лечь, и укрывает ей ноги одеялом.
Миссис Брайнин выпивает стакан воды, пахнущей мятой, её веки тяжелеют, взгляд становится осоловелым. Давид гладит её по руке.
— Мама, я должен вам что-то сказать, — говорит Давид.
Миссис Брайнин сонно вздыхает и шевелит губами, будто хочет ответить.
— Что-то очень важное, мама.
На улице мимо окон проносится авто, сиделка вздрагивает и просыпается, крестясь. Давид замолкает. Встав с постели, отходит к столику под окном, звенит склянками и флаконами. Один пузырёк нестерпимо пахнет мятой, так, что в глазах начинает слезиться. Давид стоит и вдыхает едкую свежесть.
Может быть, ему тоже нужно что-то от нервов.
Может быть, доктор Левинсон знает нужный препарат для него.
Четыре часа утра.
02
Мистер Брайнин одевается тщательно, не торопясь. Так же спокойно, как раздевался несколькими часами ранее. Завязывает опрятный маленький узел галстука, глядя в зеркало, гребнем убирает волосы набок. Позади него, на огромной кровати, в снежных горах подушек и одеял лежит нагая нимфа и курит тонкую папироску. У нимфы узкие ладони и длинные пальцы, сбитые курчавые волосы, как золотое руно. Тонкие золотые браслеты опадают с её запястья, когда она подносит папироску ко рту с помадой, стёртой от поцелуев.
Мистер Брайнин пристёгивает подтяжки к брюкам и надевает жилет. В воздухе пахнет сексом, с бумажных обоев спальни по каплям стекают слова грязных и страстных признаний.
— Мог бы и остаться сегодня, — хриплым голосом говорит нимфа потолку в гипсовых розочках.
— Нет, — равнодушно отвечает мистер Брайнин.
— Тебя ждёт жена-а, — протяжно зевает та и потягивается гибко и сыто. — Я тоже хочу тебя ждать. Женись на мне и заведи любовницу, чтобы я выцарапала ей глаза.
— Фанни, не говори глупостей.
— Я хочу говорить глупости, — та пожимает плечами. — Ты мне не запретишь.
Мистер Брайнин садится на стул возле туалетного столика и застёгивает ботинки. Найдя на них какое-то пятнышко, вынимает из кармана носовой платок, трогает его языком и оттирает каплю осенней грязи. Фанни наблюдает за ним, перекатившись на бок и подпирая голову рукой. Она улыбается.
В комнате сладко пахнет розами и чуть затхлой водой из вазы, в которой они стоят. У кровати лежат две пустые бутылки шампанского, чешуйки фольги валяются на ковре. Мистер Брайнин надевает пиджак, вынимает из внутреннего кармана плоскую бархатную коробочку и оставляет раскрытой на туалетном столике. Внутри на шёлковой подкладке блестят серёжки: гладкое серебро и жемчуг.
— До свидания, Фанни, — он надевает шляпу, кивает и выходит из спальни. Спускается по лестнице на первый этаж. На улице лезет в карман, нащупывает обручальное кольцо и возвращает на левую руку. Четыре часа утра.
Он идёт свободной походкой, улыбается, заложив руки за спину. Мимо него, рыча, проносится одинокое авто.
04
Киллиан откидывает барабан у револьвера, по одной заряжает его тяжёлыми пулями. Руки у него не дрожат — с чего бы? Пусть заранее дрожат те, кому достанутся свинцовые гостинцы.
Он сидит за рулём авто, вокруг тихо стоит ночь, глухая и чёрная, как вдова на похоронах. От океана тянет солёной сыростью, промозглый ветер гуляет по узкой улице, пробирается пальцами за шиворот, как голодный покойник.
Тут все улицы кажутся узкими, как ущелья. Дома в центре города поднимаются до самого неба. После зелёных просторов Ирландии кажется, что в этом городе совсем не осталось неба. Его сволокли на землю, как отсыревшее одеяло, разрезали на клочки, выдергали всю вату — и продали по четвертаку за пучок. Богатые господа набили небом свои подушки с перинами и спят на них, видят золотые сны.
Больше всего Киллиан тоскует не по холмам, не по родному дому, не по запаху овец и сладкому элю — он тоскует по небу. Серому, клочковатому, грязному, будто истоптанному с изнанки ангельскими сапогами. Где-то там, в ангельском воинстве, марширует и прадед. А то и возглавляет его, он бы мог. Встаёт во весь рост (бабка говорила, как слышала от своей матери — рост у него был великанский), берёт шестину подлиннее и гоняет босоногих ангелят в белых рубашечках, чтобы потом, когда придёт Страшный Суд, воинство выступило против нечисти и не дрогнуло.
Киллиан прокручивает барабан, слушает весёлый треск. Если бы у прадеда был такой тогда, в Баллингари, — может, всё закончилось бы иначе.
От прадеда не осталось ни портрета, ни фото. Киллиан не знает, как тот выглядел. Но иногда чувствует, что он рядом. Кладёт на плечо тяжёлую холодную руку, стоит за спиной — и дышит, ровно, спокойно. Киллиан не оборачивается. Под рубахой ползёт дрожь, но он не боится. Это же своя кровь, это же Эрик МакТир.
Сжав револьвер в ладонях, Киллиан мысленно обращается к призраку: помоги. Ответа никогда не бывает, но он и не ждёт. Ему достаточно обращаться к нему в молитве, просить совета и помощи — и кровь сама горячее бежит по жилам.
Киллиан оглядывается, куда бы пристроить револьвер. Суёт под сиденье — но оттуда неудобно достать, он успевает извозить пальцы в жирной пыли, пока выхватывает револьвер назад. Суёт за пояс — но там он мешается, врезается живот и давит стволом на бедро.
Тогда он суёт его под рубаху. Револьвер оттягивает её на пузе, леденит кожу, но так лучше, чем за поясом или под сиденьем.
Хлопает дверь — на улицу выскакивают трое, запрыгивают в машину.
— Трогай, О’Райли!
Киллиан заводит мотор. Ночь вздрагивает от глухого рыка, они несутся по спящим улицам мимо одиноких прохожих, мимо тусклых окон, мимо желтоглазых фонарей и чёрных витрин с золотыми буквами.
Возле аптеки Киллиан глушит мотор. Напротив, у ящиков с зеленью, стоит высокий парень в фартуке, курит.
— Погнали, — трое молодчиков спрыгивают на брусчатку и высаживают дверь аптеки.
05
Кевин поглядывает по сторонам, перекладывая яблоки то так, то эдак. Складывает в горку, а сам шныряет глазами. У дверей аптеки замерло чёрное авто, блестящее, как таракан. Водитель сидит за рулём — молодой пацан, кепка надвинута на глаза, сам откинулся на сиденье. За распахнутой дверью аптеки — скрип мебели по полу, звон стеклянных витрин, мордобой. Кевин вполуха прислушивается, но на улице тихо. Кого интересует поймать лихую свинцовую плюшку в живот? Дураков тут нет. Кевин так точно не дурак, занимается себе яблоками.
Из переулка выворачивает прохожий — опрятно одетый джентльмен, слишком опрятный для такого места. Седоватые волосы, старомодные густые усы, золотая цепочка на жилете. Таким тут не место, особенно в этот час, и он сам понимает, торопливо переходит улицу. Кевин дышит на яблоко, протирает фартуком и кладёт в гору к другим.
Прохожий встаёт у прилавка, с беспокойством смотрит на дверь аптеки. Внутри уже тихо — видать, охранника угомонили, теперь возятся с сейфом.
— Что там такое?
Кевин пожимает плечами:
— Откуда мне знать, сэр. Хотите апельсинов? Только сегодня прибыли.
— Ограбление? А где полиция?.. — тревожно спрашивает прохожий.
— Так на небо глаза подымите, — добродушно отвечает Кевин. — Видали там темень? Полиция спит. Возьмите яблоко, принесёте жене в подарок.
Прохожий смотрит на него с раздражением, оглядывает с головы до ног.
— Оставьте себе ваши яблоки.
— А я бы взял! — кричит парень из машины и смеётся. Кевин машет на него рукой: уймись, ты.
Прохожий жуёт губами, смотрит, как за витриной мелькают неясные тени.
— Вы не стойте, как в цирке, а то этот цирк сделает вам дырку в жилете рядом с часиками, — советует Кевин. — Жену расстроите. Берите апельсин и идите по своим делам.
Прохожий отпихивает протянутый апельсин, резво трогается с места, будто куда-то опаздывает. Сразу видно — джентльмен с головой, понимает, что в чужие дела лезть не стоит. Кевин провожает его взглядом. Беги-беги, к жене, домой, к деткам, беги и молчи, какое тебе дело до еврейской аптеки?
— Эй, друг! Брось мне спичку! — зовёт водитель.
Кевин оглядывает улицу — никого. Пересекает булыжную мостовую, лезет в карман за спичками, даёт прикурить.
— Хорошо, а, — водитель улыбается, весело щурит глаза. Прячет сигарету в ладони. — Теперь заживём.
Кевин хмыкает, уходит снова ворочать ящики, брызгать водой на зелень, чтобы не вяла раньше времени. Из дверей выглядывает хозяин, хочет что-то сказать — но видит авто через улицу, и у него сам собой раскрывается рот. Он распахивает дверь пошире:
— Кевин, скорей! Бросай, сынок, иди в лавку!
— Всё спокойно, мистер Пэлл, это не нас грабят.
— Кевин, они голову тебе отрежут! Это же бандиты, у них бог знает что на уме!
— Идите внутрь, мистер Пэлл, не беспокойтесь, — настойчиво говорит Кевин. — Никого не интересует моя голова, она же пустая.
— Кевин, да что ты!.. — мистер Пэлл хватает его за руки, тянет. — Ты хороший парень, я людей вижу насквозь. Уйди с улицы. Уйди, умоляю тебя!
Издалека слышится свист, кто-то бежит. Три полицейских в чёрном, а за ними, чуть отставая — недавний прохожий. Кевин тянется в карман фартука, мистер Пэлл кидается ему на руки:
— Нет, нет! Уходи, говорю тебе!
Водитель, молодой парень, кричит в аптеку, чтобы поторапливались. Оттуда выскакивают двое. Пальба. Кевин, вырываясь, кричит:
— Пригнись!..
Мистер Пэлл пригибается, чуть не валит его на ящики с зеленью. Кевин дёргает руку из фартука, зажатую между их животами.
— Стоять! — кричат полицейские в чёрном.
Мистер Пэлл хватает Кевина за шею, шепчет прямо в лицо:
— Тихо, тихо…
Эхо от выстрелов громом скачет по улице между домами. Что-то звенькает совсем рядом, будто градина по жестяному ведру.
— Тихо, тихо, — продолжает шептать мистер Пэлл, удивляясь и округляя глаза.
Кевин отталкивает его, выскакивает прямо под пули. Чья-то, шальная, жалит его в грудь. Он спотыкается об свои ноги. Падает.
06
В госпитале светло и чисто — не сравнить с каморкой, провонявшей рыбой и копотью. Тут огромная палата, длинная — дирижабль бы влез. Окна с обеих сторон прорезаны в толстых стенах. Под окнами — койки, пятнадцать с одной стороны, пятнадцать с другой. Народу полно, тихо не бывает даже ночью. Кто-то храпит, кто-то стонет. Кто-то бурчит и жалуется соседу, даже если сосед дремлет, повернувшись спиной и накрыв голову одеялом. Пахнет хлорной водой, которой намывают пол. Едкий больничный запах пропитывает простыни, форменные платья, белые передники и чепцы медсестёр.
Морфий дают раз в сутки. Приходит худенькая сестра, берёт ещё тёплый после стерилизатора шприц. Колет почти не больно. Кевин здесь уже трое суток. Рука на перевязи, доктор говорит — ничего страшного, оклемаешься. Кевину повезло. Соседям по койкам повезло меньше. Тут всякий народ. Кого пырнули в драке ножом, кого избили так, что ходить может только под себя. Кому ногу трамваем отрезало, кто обварился. Ковыляют в бинтах и на костылях, стук-стук по палате, по широкому коридору между кроватями, где стоит красивый стол, а на нём — ваза с цветами. Так прилично, что и не скажешь, что госпиталь.
В такие утра просыпаешься не от холода, не оттого, что в разбитое окно сквозит ветер и тянет сажей, хотя вчера ты напихал в стёкла сырых газет. Просыпаешься не от голода, потому что вчера удачно увёл часы у грустного господина, замешкавшегося на тротуаре, а потом сдал их в ломбард и получил горсть мелочи. Не оттого, что младший, Киллиан, ворочается во сне под пальто на соседнем тюфяке и стонет сквозь сон, когда ему опять снится бойня на улицах Дублина.
Подскакиваешь от гудка океанского лайнера, раздирающего сонную мглу. Такой рёв, будто эта белая железная туша, набитая пассажирами, как глистами, издыхает на подходе к причалу.
Четыре часа утра. На улицах Бостона столько сажи, что ею можно чистить ботинки вместо ваксы. Она оседает на золотых листьях, как траурная кайма. В городе вечно по кому-то скорбят, по тому или этому. Одного застрелили, другого зарезали. Третьего затоптали. Четвёртого утопили. Ирландские банды толкутся по соседним улицам, отжимают туда-сюда доходные переулки, громят друг дружкины пабы, а назавтра мирятся, чтобы вломить итальянцам.
Электрические фонари раскидывают жёлтый свет, а в высоких домах зажигаются окна: просыпается прислуга, чтобы сварить себе кофе в мятом ковшике и выпить его со вчерашним подсохшим кексом, оставшимся от хозяйского ужина, а потом выйти на стылую сентябрьскую улицу, поправляя скромную шляпку и нитяные перчатки, которые ни черта не греют усталые руки, выйти и пощёлкать каблуками в лавку — к мяснику, за ветчиной и грудинкой, потом за связкой парафиновых свечей, за солью, за чаем, а потом — к зеленщику, вот за этими пучками салата и свежей редиски, за сочными, крепкими, как поцелуй, помидорами, за картофелем и горохом.
— О’Райли!
Это хозяин лавки зовёт.
— Вот, разложи поровнее, — он ссыпает в ящик апельсины, которые только вчера доставили греческим пароходом, и Кевин О’Райли перебирает их твёрдые рыжие бока, раскладывает рядами, отбирая подпорченные: эти тоже можно продать, скинув десять центов. Бедность лечит брезгливость.
Он раскладывает апельсины на уличные прилавки, вешает на крюки связки лука и чеснока, протирает краем фартука яблоки, чтобы блестели, насыпает целую башню из кукурузы. Работа несложная, управишься за полчаса. Потом стоит, опираясь бедром о прилавок, и курит, глядя на витрину через дорогу.
«Исайя Левинсон и сыновья», — сидят на витрине золотые буквы, изогнутые полумесяцем. Исайя Левинсон держит аптеку, в этот час она закрыта, только внутри на стуле дремлет сторож в шляпе, повесив голову на грудь. Народу в этой аптеке обычно — не протолкнуться. Исайя торгует примочками, микстурами и пилюлями, а если спросить, то продаст грамм кокаина, разведённого зубным порошком. У Исайи таких аптек по Бостону — уже пяток, он солидный человек, у него жена и выводок аккуратных детей, а в аптеке — стальной несгораемый сейф с выручкой.
Когда Кевин докуривает сигарету, к аптеке подъезжает мотор. Оттуда вылезают три крепких молодчика и высаживают ломиком входную дверь.
01
Давид открывает дверь. В комнате матери в закрытых окнах стоит запах кипячёной воды, мятной настойки и эвкалипта. Мята — от нервов. Приходил доктор, вежливый тихий еврей по фамилии Левинсон. Отдал служанке шляпу и зонтик, поставил на стул чемоданчик из коричневой кожи, пригладил набок редкие волосы. Спросил шёпотом, будто о неприличном:
— Где больная?..
Миссис Брайнин, в домашнем голубом платье, сыплет семечки канарейке. У миссис Брайнин обмороки, головокружения и перепады настроения. Говорят, это от нервов. Мистер Брайнин предлагает доктору рюмку, тот отказывается, вежливо улыбаясь. Они долго шепчутся, качают головами, жестикулируют сложенными пальцами и ладонями. Потом доктор Левинсон выписывает рецепты на мятную настойку и эвкалиптовое масло, извиняется и уходит.
— Ну, ничего, — говорит мистер Брайнин и засовывает вчетверо сложенные рецепты в бумажник. — Это случается. Женщины…
Женщины. Нервы.
От мяты и эвкалипта миссис Брайнин просыпается по ночам, призраком бродит по тёмному дому в чепце и ночной рубашке.
— Мама, — Давид открывает дверь, разбуженный тихим плачем. Миссис Брайнин утирает слёзы кружевным рукавом. В другой руке у неё свеча, парафин натёк ей на пальцы, но она не заметила. — Мама, идёмте в постель. Я провожу.
Она цепляется за его локоть, еле переставляет ноги. У неё в комнате пахнет кипятком, мятой и эвкалиптом. Сиделка дремлет в кресле у окна, сцепив руки на животе. Она не просыпается, когда Давид доводит мать до постели и заставляет сесть, а потом — лечь, и укрывает ей ноги одеялом.
Миссис Брайнин выпивает стакан воды, пахнущей мятой, её веки тяжелеют, взгляд становится осоловелым. Давид гладит её по руке.
— Мама, я должен вам что-то сказать, — говорит Давид.
Миссис Брайнин сонно вздыхает и шевелит губами, будто хочет ответить.
— Что-то очень важное, мама.
На улице мимо окон проносится авто, сиделка вздрагивает и просыпается, крестясь. Давид замолкает. Встав с постели, отходит к столику под окном, звенит склянками и флаконами. Один пузырёк нестерпимо пахнет мятой, так, что в глазах начинает слезиться. Давид стоит и вдыхает едкую свежесть.
Может быть, ему тоже нужно что-то от нервов.
Может быть, доктор Левинсон знает нужный препарат для него.
Четыре часа утра.
02
Мистер Брайнин одевается тщательно, не торопясь. Так же спокойно, как раздевался несколькими часами ранее. Завязывает опрятный маленький узел галстука, глядя в зеркало, гребнем убирает волосы набок. Позади него, на огромной кровати, в снежных горах подушек и одеял лежит нагая нимфа и курит тонкую папироску. У нимфы узкие ладони и длинные пальцы, сбитые курчавые волосы, как золотое руно. Тонкие золотые браслеты опадают с её запястья, когда она подносит папироску ко рту с помадой, стёртой от поцелуев.
Мистер Брайнин пристёгивает подтяжки к брюкам и надевает жилет. В воздухе пахнет сексом, с бумажных обоев спальни по каплям стекают слова грязных и страстных признаний.
— Мог бы и остаться сегодня, — хриплым голосом говорит нимфа потолку в гипсовых розочках.
— Нет, — равнодушно отвечает мистер Брайнин.
— Тебя ждёт жена-а, — протяжно зевает та и потягивается гибко и сыто. — Я тоже хочу тебя ждать. Женись на мне и заведи любовницу, чтобы я выцарапала ей глаза.
— Фанни, не говори глупостей.
— Я хочу говорить глупости, — та пожимает плечами. — Ты мне не запретишь.
Мистер Брайнин садится на стул возле туалетного столика и застёгивает ботинки. Найдя на них какое-то пятнышко, вынимает из кармана носовой платок, трогает его языком и оттирает каплю осенней грязи. Фанни наблюдает за ним, перекатившись на бок и подпирая голову рукой. Она улыбается.
В комнате сладко пахнет розами и чуть затхлой водой из вазы, в которой они стоят. У кровати лежат две пустые бутылки шампанского, чешуйки фольги валяются на ковре. Мистер Брайнин надевает пиджак, вынимает из внутреннего кармана плоскую бархатную коробочку и оставляет раскрытой на туалетном столике. Внутри на шёлковой подкладке блестят серёжки: гладкое серебро и жемчуг.
— До свидания, Фанни, — он надевает шляпу, кивает и выходит из спальни. Спускается по лестнице на первый этаж. На улице лезет в карман, нащупывает обручальное кольцо и возвращает на левую руку. Четыре часа утра.
Он идёт свободной походкой, улыбается, заложив руки за спину. Мимо него, рыча, проносится одинокое авто.
04
Киллиан откидывает барабан у револьвера, по одной заряжает его тяжёлыми пулями. Руки у него не дрожат — с чего бы? Пусть заранее дрожат те, кому достанутся свинцовые гостинцы.
Он сидит за рулём авто, вокруг тихо стоит ночь, глухая и чёрная, как вдова на похоронах. От океана тянет солёной сыростью, промозглый ветер гуляет по узкой улице, пробирается пальцами за шиворот, как голодный покойник.
Тут все улицы кажутся узкими, как ущелья. Дома в центре города поднимаются до самого неба. После зелёных просторов Ирландии кажется, что в этом городе совсем не осталось неба. Его сволокли на землю, как отсыревшее одеяло, разрезали на клочки, выдергали всю вату — и продали по четвертаку за пучок. Богатые господа набили небом свои подушки с перинами и спят на них, видят золотые сны.
Больше всего Киллиан тоскует не по холмам, не по родному дому, не по запаху овец и сладкому элю — он тоскует по небу. Серому, клочковатому, грязному, будто истоптанному с изнанки ангельскими сапогами. Где-то там, в ангельском воинстве, марширует и прадед. А то и возглавляет его, он бы мог. Встаёт во весь рост (бабка говорила, как слышала от своей матери — рост у него был великанский), берёт шестину подлиннее и гоняет босоногих ангелят в белых рубашечках, чтобы потом, когда придёт Страшный Суд, воинство выступило против нечисти и не дрогнуло.
Киллиан прокручивает барабан, слушает весёлый треск. Если бы у прадеда был такой тогда, в Баллингари, — может, всё закончилось бы иначе.
От прадеда не осталось ни портрета, ни фото. Киллиан не знает, как тот выглядел. Но иногда чувствует, что он рядом. Кладёт на плечо тяжёлую холодную руку, стоит за спиной — и дышит, ровно, спокойно. Киллиан не оборачивается. Под рубахой ползёт дрожь, но он не боится. Это же своя кровь, это же Эрик МакТир.
Сжав револьвер в ладонях, Киллиан мысленно обращается к призраку: помоги. Ответа никогда не бывает, но он и не ждёт. Ему достаточно обращаться к нему в молитве, просить совета и помощи — и кровь сама горячее бежит по жилам.
Киллиан оглядывается, куда бы пристроить револьвер. Суёт под сиденье — но оттуда неудобно достать, он успевает извозить пальцы в жирной пыли, пока выхватывает револьвер назад. Суёт за пояс — но там он мешается, врезается живот и давит стволом на бедро.
Тогда он суёт его под рубаху. Револьвер оттягивает её на пузе, леденит кожу, но так лучше, чем за поясом или под сиденьем.
Хлопает дверь — на улицу выскакивают трое, запрыгивают в машину.
— Трогай, О’Райли!
Киллиан заводит мотор. Ночь вздрагивает от глухого рыка, они несутся по спящим улицам мимо одиноких прохожих, мимо тусклых окон, мимо желтоглазых фонарей и чёрных витрин с золотыми буквами.
Возле аптеки Киллиан глушит мотор. Напротив, у ящиков с зеленью, стоит высокий парень в фартуке, курит.
— Погнали, — трое молодчиков спрыгивают на брусчатку и высаживают дверь аптеки.
05
Кевин поглядывает по сторонам, перекладывая яблоки то так, то эдак. Складывает в горку, а сам шныряет глазами. У дверей аптеки замерло чёрное авто, блестящее, как таракан. Водитель сидит за рулём — молодой пацан, кепка надвинута на глаза, сам откинулся на сиденье. За распахнутой дверью аптеки — скрип мебели по полу, звон стеклянных витрин, мордобой. Кевин вполуха прислушивается, но на улице тихо. Кого интересует поймать лихую свинцовую плюшку в живот? Дураков тут нет. Кевин так точно не дурак, занимается себе яблоками.
Из переулка выворачивает прохожий — опрятно одетый джентльмен, слишком опрятный для такого места. Седоватые волосы, старомодные густые усы, золотая цепочка на жилете. Таким тут не место, особенно в этот час, и он сам понимает, торопливо переходит улицу. Кевин дышит на яблоко, протирает фартуком и кладёт в гору к другим.
Прохожий встаёт у прилавка, с беспокойством смотрит на дверь аптеки. Внутри уже тихо — видать, охранника угомонили, теперь возятся с сейфом.
— Что там такое?
Кевин пожимает плечами:
— Откуда мне знать, сэр. Хотите апельсинов? Только сегодня прибыли.
— Ограбление? А где полиция?.. — тревожно спрашивает прохожий.
— Так на небо глаза подымите, — добродушно отвечает Кевин. — Видали там темень? Полиция спит. Возьмите яблоко, принесёте жене в подарок.
Прохожий смотрит на него с раздражением, оглядывает с головы до ног.
— Оставьте себе ваши яблоки.
— А я бы взял! — кричит парень из машины и смеётся. Кевин машет на него рукой: уймись, ты.
Прохожий жуёт губами, смотрит, как за витриной мелькают неясные тени.
— Вы не стойте, как в цирке, а то этот цирк сделает вам дырку в жилете рядом с часиками, — советует Кевин. — Жену расстроите. Берите апельсин и идите по своим делам.
Прохожий отпихивает протянутый апельсин, резво трогается с места, будто куда-то опаздывает. Сразу видно — джентльмен с головой, понимает, что в чужие дела лезть не стоит. Кевин провожает его взглядом. Беги-беги, к жене, домой, к деткам, беги и молчи, какое тебе дело до еврейской аптеки?
— Эй, друг! Брось мне спичку! — зовёт водитель.
Кевин оглядывает улицу — никого. Пересекает булыжную мостовую, лезет в карман за спичками, даёт прикурить.
— Хорошо, а, — водитель улыбается, весело щурит глаза. Прячет сигарету в ладони. — Теперь заживём.
Кевин хмыкает, уходит снова ворочать ящики, брызгать водой на зелень, чтобы не вяла раньше времени. Из дверей выглядывает хозяин, хочет что-то сказать — но видит авто через улицу, и у него сам собой раскрывается рот. Он распахивает дверь пошире:
— Кевин, скорей! Бросай, сынок, иди в лавку!
— Всё спокойно, мистер Пэлл, это не нас грабят.
— Кевин, они голову тебе отрежут! Это же бандиты, у них бог знает что на уме!
— Идите внутрь, мистер Пэлл, не беспокойтесь, — настойчиво говорит Кевин. — Никого не интересует моя голова, она же пустая.
— Кевин, да что ты!.. — мистер Пэлл хватает его за руки, тянет. — Ты хороший парень, я людей вижу насквозь. Уйди с улицы. Уйди, умоляю тебя!
Издалека слышится свист, кто-то бежит. Три полицейских в чёрном, а за ними, чуть отставая — недавний прохожий. Кевин тянется в карман фартука, мистер Пэлл кидается ему на руки:
— Нет, нет! Уходи, говорю тебе!
Водитель, молодой парень, кричит в аптеку, чтобы поторапливались. Оттуда выскакивают двое. Пальба. Кевин, вырываясь, кричит:
— Пригнись!..
Мистер Пэлл пригибается, чуть не валит его на ящики с зеленью. Кевин дёргает руку из фартука, зажатую между их животами.
— Стоять! — кричат полицейские в чёрном.
Мистер Пэлл хватает Кевина за шею, шепчет прямо в лицо:
— Тихо, тихо…
Эхо от выстрелов громом скачет по улице между домами. Что-то звенькает совсем рядом, будто градина по жестяному ведру.
— Тихо, тихо, — продолжает шептать мистер Пэлл, удивляясь и округляя глаза.
Кевин отталкивает его, выскакивает прямо под пули. Чья-то, шальная, жалит его в грудь. Он спотыкается об свои ноги. Падает.
06
В госпитале светло и чисто — не сравнить с каморкой, провонявшей рыбой и копотью. Тут огромная палата, длинная — дирижабль бы влез. Окна с обеих сторон прорезаны в толстых стенах. Под окнами — койки, пятнадцать с одной стороны, пятнадцать с другой. Народу полно, тихо не бывает даже ночью. Кто-то храпит, кто-то стонет. Кто-то бурчит и жалуется соседу, даже если сосед дремлет, повернувшись спиной и накрыв голову одеялом. Пахнет хлорной водой, которой намывают пол. Едкий больничный запах пропитывает простыни, форменные платья, белые передники и чепцы медсестёр.
Морфий дают раз в сутки. Приходит худенькая сестра, берёт ещё тёплый после стерилизатора шприц. Колет почти не больно. Кевин здесь уже трое суток. Рука на перевязи, доктор говорит — ничего страшного, оклемаешься. Кевину повезло. Соседям по койкам повезло меньше. Тут всякий народ. Кого пырнули в драке ножом, кого избили так, что ходить может только под себя. Кому ногу трамваем отрезало, кто обварился. Ковыляют в бинтах и на костылях, стук-стук по палате, по широкому коридору между кроватями, где стоит красивый стол, а на нём — ваза с цветами. Так прилично, что и не скажешь, что госпиталь.