Часть 1. По ту сторону океана
Глава 1.
Нет ничего удивительней моря! Уж в десять-то весен – видный возраст на побережье – я это знала наверняка. Даже при виде красавца-эльфа так не сводило дух, как от моря. А тот уж на что был чудной. Нелюдь этот не знамо с какими делами прошел через нашу деревню с полгода назад. Ночь заночевал, но дневать отказался и был таков. Девки старшие до этой поры вздыхали по нем тайком.
Словом, сильнее моря я не любила ничто на свете. Мысль эта вросла в меня прочно и навсегда.
В том, если уж разобраться, нет ничего необычного: у моря жила я сызмальства. Деревню нашу назвали Пери*, потому как когда-то здесь видели фею. Событие то беспримерное – вот и прозвали деревню в ихнюю честь. Всем было известно, что феи не покидали холмов. А слово чужое затем, что не местные видели то, а истанские моряки.
* Пери (или пари) – истанское слово, которым на востоке называют тот же народ, что на землях Свободных королевств зовется «фейри» (прекрасные магические создания, отличающиеся, помимо прочего, невероятной красотой)
Море нынче шумело бойче обычного. Волны катились все дальше и шибче. Как гнал их кто, хоть и славилось сурское море покойным нравом. Не то что северные моря: те-то бесились без удержу круглый год.
Нынче на берегу мне было маятно. Чайки кричали визгливо и гадко. Матушка говорила, я кричу громче и куда как противней. Дескать, затем и зовут меня Гиль, что я голосила как чайка с первого дня на земле. Но я-то знаю, что это не так.
Имя мое, хоть и нездешнее, значит «радость», а вовсе не то, что говорит иногда Реми. Так рассказал мне сартенский лавочник, какого звали на берегу «дедушка Ави». Лицо его было черно от солнца и прожитых весен.
- А знаешь ты, радость моя, что твое имя значит? - спросил он в былой унор-месяц, потерев подбородок. Дедушка Ави был сморщен и сух, как изюм.
- И что же?... - пробормотала, склоняясь к прилавку. Там на красивой подложке от моего дыханья смешно замутилась стеклянная птичка.
- Так то и значит, - ответил он, подойдя поближе. Вынул птичку с подложки и протянул мне, - радость, то бишь.
Лавчонка была старой, как дедушка Ави. Пол скрипел под ногой, будто жалился, что ему тяжело. Свет проникал вовнутрь чрез слюдяное окно неохотно, вполсилы.
- Глупость какая, - не сразу откликнулась я. У птички были цветные, – синь и трава, – гладкие перья, - какой с того прок, ведать, что имя значит?
- Э, радость моя, - тепло заскрипел его голос, - в имени сила сокрыта страшная. То всякому вечному знамо с пеленок, да и за морями об этом известно. Только у вас никому до того нет дела.
Я оторвалась от прилавка. Выпрямилась, потерев загривок. Шея заныла, и я для различья решила глядеть иноземные платья. Платья висели под потолочиной, у самых балок. С потолочины аккурат посередь свисал колдовской светильник. Редкое дело, с таким не придется страшиться пожара.
- А что, дедуля, - он так просил называть его, - имя твое тоже что значит?
- Что-то да значит... - опять усмехнулся он, - что-то да значит. Поди-ка ты лучше поближе, радость. Сюда поглядись.
И посторонился. За спиной у дедушки было зеркало – всамделишное! Я ахнула. Нечастая вещь зеркала, богатые только могут себе позволить. А все потому, что мало стекло очернить с изнанки, забелив с лица. Надо еще магику приплатить да зачаровать то стеклышко так, чтобы нечисть какая в него залезть не смогла. У нас с матушкой зеркала не водилось. Я подошла поближе.
В стеклянном зерцале стояла девица нездешнего берега родом. Волос у ней был густой и жесткий. Цвета земли, помешанной с пылью. Глаза прозрачные. Серые, точно галька у дальнего пляжа. Кожу ее солнце давно уж выжелтило. Вычернило, измазало в грязь от самой макушки. Море такую грязь не брало.
Мне без нужды, известно, чтоб при виде меня открывали рты… Но споткнись кто разок-другой, печалиться бы не стала!
- Есть еще что недавнее, дедушка? - поворотившись прочь от чумазой девицы, спросила я. Она, надо знать, на меня любоваться не очень хотела.
Дедушка Ави держал лавчонку заморских диковинок, что недалеко от порта. В лавочке той можно найти было все, что душе угодно (даже если не ведомо, что ей угодно). Были там редкие, – не подойти, – обереги истанской работы. Были и старые тапочки с вздернутым кверху носом. Не единая горсть просыпалась, пока я вертела-крутила в руках те диковинки. Дедушка Ави меня не гнал.
***
Волна осела на камни с нечаянной силой. Разбилась в холодные брызги, вырвала из полумрака лавчонки седого торговца. Через мгновенье волна зашипела. Пеной зашлась мучной, и, растянувшись пластом, потянулась обратно в море.
В глазах рябило от солнечных бликов. Я потянула в рот жесткую прядку соленых волос. Не достала (матушка их обкорнала до самых ушей) и, вздохнувши, направилась к дому.
Дом, в котором мы жили, стоял на берегу, ближе некуда к морю. Ночами – я готова была поклясться! – море кралось к порогу. И, если лежать совсем тихо, едва не дыша, можно было услышать, как волны скребутся о дверь.
- Гилька! - послышался бабий визг. Вопила сеньора Паоли, ихний дом первый стоял на въезде в деревню. Я оглянулась: верно, а вот и сама сеньора. Красивая, статная… Четверо сыновей у ней! Даром что на язык она острее каштаньих шипов.
Дом у сеньоры был знатный: о двух этажах с расписным слюдяным окном над парадной дверью. В деревне нашей дома были чаще в ярус, в Сартене двух- или трехэтажные. Дом начальника порта и вовсе был целый дворец.
- Гилька! - опять завизжала зловредная баба. Пришлось помедлить – скажет еще, что матушка дочь воспитала невежей.
- Что вам, сеньора? - спросила.
- Матери передай, чтоб зашла, - потише уже проворчала сеньора. Ну, это по ней, так потише, а как по мне, так на всю деревню, - работа есть.
- Передам, сеньора, - кивнула. Мы с матушкой хлеб свой работали тем, что чинили сети. Еще полотно на продажу делали, если на то оставалась монета. Сеньора Паоли замолкла, и я, кивнув ей на всякий случай, двинулась дальше.
- Передай-передай, - раздалось вослед. И дальше, немногим спокойней, - где это видано, чтобы байстрачка средь дня шаталась? Не первая, чай, седмица идет, уж помогла бы Марии!
Я ускорила шаг. Матушку здесь звали Мария, хоть в родных местах ее нарекли Марьям. Матушка родилась в далекой южной земле. Про места те болтали, что жены там сплошь принцессы. И до того они все красивы, что только заступят года на вторую седмицу, девочку прячут в высокую башню. Кутают там от ушей до пят в золотые ткани и до замужества не выпускают. Матушка не вспоминала родные края, но с охотой баяла сказки.
Деревня наша была небольшая – от въезда до выезда с сотню шагов , столько же к морю, и в гору чуть меньше. Немногим поболе пары десятков домов.
Дом, в каком мы жили, показался самым последним: он прятался за поворотом у спуска к морю. Приметного не было в нем ни капли. Каменный, белесый от воде разведенной известки. Как все, только что меньше размером. Хмурый, он щурился белой стеной на солнце. Ставни рассохлись, дверь распахнулась прямехонько в червень-месяц.
Мы жили вдвоем. У моря такие семьи не редкость; к примеру, отец белобрысого Рема, приятеля моего, в море канул еще до рождения сына. Вернулся, как Рему пошел уже третий год. После сеньор Эрнесто опять исчез, но вместе с ним теперь исчезло из дома все серебро. Сверх того еще золотые часы – семейная важность, матерью Рема хранимый дар от ее отца.
У матушки не водилось часов, так откуда тогда бы завелся муж?
Когда я вошла, она подняла от работы голову. Прошлась по мне добрым, заметливым взглядом и вопросила покойно:
- Что, город еще стоит?
- Стоит, матушка, - я сунула нос в котелок над очагом. С досадой вздохнула: котелок оказался пуст. До вечера было долго.
Комната в доме была одна. Потолочина низкая, пол уложен серым щербатым камнем. Из обстановки лавка да стол, да еще одна лавка. Кровать в углу. Добротная, тяжелого грубого дуба.
- И порт стоит? - раздалось смешливое. А после, - хлеба возьми, вон завернут.
Напротив двери в стене умостился очаг. Высокий, черный от копоти. Зимою мы им спасались. Реми приносил дрова.
- И порт стоит! - пособрав пальцем крошку, ответила я. Порт, я думала, будет стоять всегда. Поморщилась малость, - сеньора Паоли сказала зайти.
- Пресветлая Лердес, и ты молчала! - с досадой пробормотала матушка, взмахнув руками. С лавки вскочила и кинулась собираться. На плечи платок, на ноги – стоптанные башмаки, в руки – холщовую суму.
- Зачем опять хмуришься, птичка? - бросила матушка мимоходом. Я смолчала, залюбовавшись ею. Она краше была всех деревенских жен – но не походила на местных баб. Кожа у ней темнее была, а волос черный, как уголь, и вился.
У здешних волосы все больше белые попадались, как песок у моря. А уж сами люди сильные были. Высокие. Чтили Пресветлую Лердес крепче других богов, пили много вина и много смеялись.
- Гиль? - тихий голос у матушки стал, недовольный. Она уж стояла в дверях. Солнце мимо нее прокралось за порог и замерло неподалеку. Солнце в наших местах было жаркое, знойное.
- Матушка, не ходите! - вскинулась я. - Недобрые у ней глаза. И голос противный. Дедушка говорит, что если глаз недобрым сверкает – и мысль ушла не дальше!
Я тряхнула головой. Не любила матушка эти речи. И слушать одно и то же по нескольку раз не любила, и что с того бы? И так голодать бы не стали, Сухостой* нынче, а не зазимье.
- Негоже вам перед ней расшаркиваться. Перед собою стыдно! Чем мы не вышли?
* Сухостой – первый день второго летнего месяца. Считается самым жарким днем в году
Матушка только брови свела. Мне стало не по себе. Будто худое что сделала. Будто нелаской кого одарила.
- А чем тебе, видит Пресветлая Лердес, трудиться зазорно? - матушка оперлась рукой о дверь, в другую переложила суму, - хлеб от того, что ли, горький? Свеча горит по-другому?
Я потупилась. На старый вопрос и ответ был старым. На старый ответ – еще один старый вопрос. Безмужние бабы в деревне трудились кто чем. Матушка наловчилась сети чинить, и меня обучала тому же. Но этого, видит богиня, хватало не всякий раз.
- Ничем не зазорен, матушка, - вскинулась я. В груди затеплилась надежда. Может, сегодня пустит? А что, попытаю удачи. Авось, улыбнется сегодня мне Мэб, владычица побережья. Я встала с лавки и подошла к матушке ближе. Руки сложила как пожальче, голову набок склонила.
- Червень-месяц нынче! – напомнила ей, - позволили б вы мне на море?
Захмурело, печальным стало матушкино лицо. Она стояла на том, что море – не женское дело. Все в деревне на том стояли. Когда становилось тяжко, нам с Ремом недалеко разрешали уйти от берега. И, хоть прилетало мне потом материнской ласки, а все же еда на столе имелась.
- Пущу, - матушка убрала из косы потерявшийся локон, - вчера пущу.
Сказала, да так и ушла.
А как вернулась, до самой вечери сидели мы за работой. Сидели набравши воды полон рот. Вечерей нагретая за день земля дышала громко, натужно, и всякая тварь живая радовалась прохладе. Свистел, трещал, звенел за окном воздух.
Лишь только впервые вздохнула земля, матушка отложила крючки и леску, взялась собирать на стол. А убрав со стола, погнала немедля в кровать. Тем днем не досталось мне сказа на ночь, как я о том ни просила.
***
Дни брели своим чередом. Иные гнались друг за другом, другие тянулись, как цепь кораблей.
Закончился червень-месяц. Червенец наступил. Рем сломал ногу, ныряя со скал, и сеньорите Эрнесто пришлось свести его в город к магику-врачевателю. К господскому дню* на пляж прибило медузу – темную, едва не черную. Вспухшую от чернил.
* Господский день – мэбий, день Мэб, пятый день седмицы. На побережье ее иногда называют госпожой
Волны неистовствовали все крепче. От моря хотелось бежать. Хотелось, чтоб море скрылось долой, исчезло навеки, словно его и не было вовсе. И чтоб не кричали волны, как не умеют кричать даже птицы. Чтоб не бередили душу, и внутрях воцарился покой. Но как заставить исчезнуть море? Ему не служили помехой закрытые ставни. Море стонало протяжнее с каждым раскатом.
Следом за морем хмурилась матушка. Горстями* сидела она за работой, но взгляд ее без причины порой метался по комнате. Ежели ей случалось взглянуть на меня, лицо тогда принимало вовсе загнанный, сбитый вид. От вида того непривычно тянуло плакать.
* Горсть ~ 1 час. На побережье для определения времени использовали песочные часы. Иметь такие могли позволить себе далеко не все, однако «горсти» как способ определения времени использовался практически повсеместно.
К новому мэбию-дню былому волны вздымались, как никогда ране. Жены шептали украдкой:
- Где же то видано, чтобы в сурском море волны так дыбились?
- То хмурится Мэб… - добавляли другие.
- Верно, прогневали на берегу госпожу... - вторили самые боязливые.
- Когда бы такое было? - выспрашивали друг у друга.
А волны взмывали все выше и выше. Мужики уж какой день не ходили на лов, детей и вовсе заперли по домам. Только жены так же чинили сети. Мужчины ворчали – встала работа. Говорили негромко:
- В червенец-месяц не дело на берегу сидеть, - и хмурились больше прежнего.
- С чего бы Бесу Морскому летом беситься? - справлялись и наполняли до края стаканы ячменной брагой.
Старики баяли, что волны взметались так только однажды. В шторм, что с полсотни весен назад пронесся по побережью.
- Тогда, в тяжёлые времена, чего только не было, - рассказывал мне Гаспар-лодочник, - творили магикусы бесчинства свои направо-налево, а мы и сиди по домам. Только что высунул нос один – вот уж и след его догорает.
- Да, побился тогда о камни святой Иларий, - поддакивали ему.
- Побил посевов…
- Помутил воды…
- Потопил домов…
Седой Гаспар нашептал мне потом украдкой, что жил в его время в Аквиле колдун Иларий. И вышел однажды колдун тот на божью площадь да признался в силе своей бесовской посередь честного народа. Скорей повязали его тогда по рукам, по ногам, приволокли на помост. Замучили вусмерть и тело сожгли той же вечерей.
А на будущий день нашли облака с моря и разыгрались волны вот как теперь – верные признаки божьего гнева. Илария нарекли немедля святым и сколотили капеллу при храме Пресветлой. Только поклали последний брус, так сразу и стихли волны.
***
Матушка день ото дня становилась несчастней. В лутий-день я отпросилась у ней к Реми. Заместо того чтоб свернуть наверх, отправилась на обрыв. Все крепче брал меня страх, все ярче им пахли платье мое и волосы. Все скорее шла я туда, где бушевали волны.
Пришла и встала у самого края – немного еще, и снесет меня вниз. Крепко стояла я на ногах, хоть и трепал меня ветер. Трепал, ровно какое древо тягает за листья зимней порой.
Море взлетало на скалы и что-то кричало небу. Чайки без страха спускались по самые мутные воды. Мне чудилось, чудилось, что осталось еще с полгорсти подождать. Что скоро, что вот немедля из бездонной пучины вырвется нечто огромное. Может быть, сам остров-кит облюбовал наши земли и мчится теперь пировать. Не успею вздохнуть, он проглотит докучливых птиц, деревню и город, и дом, меня вместе с ними.
К Рему я не пошла. Вернулась домой. Измяло море меня, подавило, как виноград в пожнец-месяц давят, прошлось по мне колесом. Мать повела плечом. Сказала: