Луначарский же предполагал зажечь новое солнце, если нынешнее окажется недостаточным или вообще надоевшим и некрасивым.
Мульдбауэр говорил о слое атмосферы на высоте где-то между пятьюдесятью и стами километров; там существуют такие электромагнитные, световые и температурные условия, что любой живой организм не устанет и не умрет, но будет способен к вечному существованию среди фиолетового пространства. Это было «Небо» древних людей и счастливая страна будущих: за далью близко стелющейся непогоды действительно находится блаженная страна. Мульдбауэр предсказывал близкое завоевание стратосферы и дальнейшее проникновение в синюю высоту мира, где лежит воздушная страна бессмертия; тогда человек будет крылатым, а земля останется в наследство животным и вновь, навсегда зарастет дебрями своей ветхой девственности.
Такие мечты вряд ли можно назвать научными прогнозами. Здесь Платонов явно говорит не о каком-то конкретном (близком или далеком) будущем — но о полном и окончательном обретении рая. Эту религиозную традицию и сегодня можно встретить в проповедях сектантов.
С другой стороны, люди будущего приобретают сверхъестественные способности и усовершенствованное строение тела, а также сознание. Юсмалиане и виссарионовцы объясняют такую эволюцию с помощью эзотерического концепта появления новой расы или перехода в новую цивилизацию. По учению Белого Братства, после перехода Земли в четвертое измерение ее населят две новые расы — седьмая, состоящая из 144000 праведников, и шестая, то есть новое человечество. У седьмой расы сердце будет располагаться посередине, а у шестой — справа, «в силу переполюсовки орбиты Земли». Рост человека будет огромен, потому что он, «находясь в ином измерении, приблизится к Небесам». Люди смогут общаться друг с другом телепатически, научатся летать. Шестая цивилизация для виссарионовцев — также время открытия экстрасенсорных способностей и усовершенствования тела. Внутри у человека есть все знания, в данный момент «закрытые из-за вредоносности» человека, и эти знания будут открываться по мере его одухотворения. По проповеди Виссариона, у тех, кто «вернется в Лоно Отца своего Небесного», должны раскрыться биоэнергетические способности, в частности телепатия Слово 1993: 192; Во имя 2001: 252… Уже к концу двадцать первого века смерть, по сути, исчезнет. Жизнь постепенно станет продлеваться, и солнечная трансформация небесного света окажет целительное действие на переживших очистительные бедствия Иоанн 1997: 37.
Но колеса продолжают вращаться, ночь сменяет день, а курица не желает ощипываться и лезть в пролетарский суп. И хуже того — умирает пришедший в Чевенгур мальчик, порождая вполне закономерное сомнение — а коммунизм ли построился на освобожденном месте? Разве золотой век не обещал бессмертия живым и «научного воскрешения» мертвым?
Но если не обновилось вещество природы, то хотя бы общественная организация людей при коммунизме должна стать идеальной — чтобы наконец «долгое время истории кончилось». Ведь именно об этом и мечтали — достичь конца пути, остановить время — если не природное, то хотя бы историческое.
Дванов почувствовал тоску по прошедшему времени: оно постоянно сбивается и исчезает, а человек остается на одном месте со своей надеждой на будущее; и Дванов догадался, почему Чепурный и большевики-чевенгурцы так желают коммунизма: он есть конец истории, конец времени, время же идет только в природе, а в человеке стоит тоска.
Чепурный хочет, чтоб сразу ничего не осталось и наступил конец, лишь бы тот конец был коммунизмом.
И, похоже, эта надежда сбылась — но опять же лишь в одном отдельно взятом городе.
История давно кончилась, идет лишь межчеловеческая утрамбовка.
Вот у нас тоже — постоянно сверчки поют, а птиц мало, — это у нас история кончилась! Скажи пожалуйста — мы примет не знали!
У нас всему конец. — Чему ж конец-то? — недоверчиво спрашивал Гопнер. — Да всей всемирной истории — на что она нам нужна?
Какая кооперация? Какой тебе путь, когда мы дошли? Что ты, дорогой гражданин! Это вы тут жили ради бога на рабочей дороге. Теперь, братец ты мой, путей нету — люди доехали. — Куда? — покорно спросил Алексей Алексеевич, утрачивая кооперативную надежду в сердце. — Как куда? — в коммунизм жизни. Читал Карла Маркса? — Нет, товарищ Чепурный. — А вот надо читать, дорогой товарищ: история уж кончилась, а ты и не заметил.
Но если в Чевенгуре исполнительный комитет «все уж исполнил» и естественным образом самоликвидировался, то на остальной территории советской России государство (по определению Зиновьева) продолжало отмирать «путем дальнейшего укрепления». Тезис об отмирании власти никто не отменял, даже «была назначена комиссия по делам ликвидации государства. В ней тов. Чумовой проработал сорок четыре года и умер среди забвения и канцелярских дел, в которых был помещен его организационный гос-ум». Для чевенгурцев же «в девятнадцатом году… все кончилось — пошли армия, власти и порядки». Все остальные россияне для них — предатели революции, они «живут от одного терпения… они революцией не кормятся, у них сорганизовалась контрреволюция, и над степью дуют уже вихри враждебные, одни мы остались с честью».
Естественно, город, в котором упразднен исполком, для которого «коммунизм дороже трудовой дисциплины, будь она проклята», не мог не вызвать пристального внимания губернской власти. Ревизора прислали из самой Москвы; его отчет, написанный «умно, двусмысленно, враждебно и насмешливо» вызвал немедленную реакцию. Практически все население Чевенгура было вырублено «кадетами на лошадях». Какие «кадеты» могли быть в Воронежской губернии в 1921 году? Чепурный боялся признаться даже себе, что город штурмовали свои, красные. Островок самостийности, где голос чувства ставился выше реальности партийной власти, в советской России был абсолютно неприемлем. После ликвидации (также частями регулярной армии) ревзаповедника Пашинцева, настала очередь Чевенгура. Сбылись самые страшные предчувствия Чепурного о ликвидации коммунизма сверху.
Если мы в губернию на тезисы отвечать не будем, что у нас все хорошо, то оттуда у нас весь коммунизм ликвидируют. — Нипочем, — отрек такое предположение Копенкин. — Там же такие, как и мы! — Такие-то такие, только пишут непонятно и все, знаешь, просят побольше учитывать да потверже руководить... А чего в Чевенгуре учитывать и за какое место людьми руководить?
По той же причине и Дванов, потерявший всех своих друзей, даже не помышляет о мести. Кому мстить? Партии? Пролетариату? Александр верен идеям, от которых партия давно отказалась. Вернее сказать, эти идеи всегда были лишь декларативными; но теперь их отвергли уже совершенно открыто. Дванов оказался в том же положении, что и раскольники, которые не смогли отречься от старой (истинной) веры. И подобно им, он выбрал самоубийство.
В «Чевенгуре» достаточным основанием для казни был приговор: «не наш»; большего и не требовалось. В «Котловане» уже заметны попытки создать видимость справедливости («как же я тогда справедливость почувствую?») ликвидации кулачества. Но какая-то вымученность постоянно чувствуется в описании аморальности кулацкого бытия (кстати, о морали: доносчику, разоблачившему скрытого кулака, официально было положено 25% реквизируемого зерна в качестве беспроцентной ссуды). И, в конце концов, кулаки кулаками — но как же мальчик, выброшенный на снег в одной рубашке? Как жутко откликнется Платонову этот мальчик в 1938.
Что-то пошло совсем не так. Справедливо или несправедливо, но «враги» ликвидированы; оставшиеся (то есть победители) должны ликовать, предчувствуя светопреставление, обновление мира и золотой век коммунизма. Помните: «и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить», и «человек будет крылатым», и сама смерть перестанет быть неизбежностью. Но чувства крестьян совсем иные: «я весь пустой лежу, душа ушла изо всей плоти, улететь боюсь». «Мы ничего теперь не чуем, в нас один прах остался». Крестьяне прощаются друг с другом и прощают друг друга. Все предчувствуют конец — но никто не знает, будет ли что-нибудь после него.
— Готовы, что ль? — спросил активист.
— Подожди, — сказал Чиклин активисту. — Пусть они попрощаются до будущей жизни…
— Ну, давай, Степан, побратаемся.
— Прощай, Егор, жили мы люто, а кончаемся по совести.
Стоит еще раз подчеркнуть — прощаются до будущей жизни не кулаки; кончаются по совести беднейшие крестьяне, те, кто согласно коммунистической идеологии должны были чувствовать себя победителями. Вновь мы убеждаемся — идеология лжива; все крестьяне — жертвы светопреставления, для всего сословия Великий перелом действительно стал переломом хребта.
Коллективизацию проводят рабочие, они своими руками сколачивают плот — эшафот для казни кулаков (и мальчика! — как же можно забыть про него). Пролетарии видят в крестьянах лишь сырье, сырую массу, самостоятельной ценности не имеющую. Для них «только один класс дорог», да и его они собираются «чистить от несознательного элемента».
А с неба сыплется первый снег, и среди белых мух кружат черные — жирующие на разлагающихся трупах домашних животных. Снег укрывает поля, но вокруг хлевов земля черна от крови. По темной, мертвой воде плот неумолимо уносит в смерть кулаков и мальчика в одной рубашонке, успевшего взять с собой из имущества лишь горшок с какашкой. И на этом апокалиптическом фоне начинается скорбный праздник — пение без слов и «топчущаяся, тяжкая пляска», напоминающая транс. «Колхозные мужики были светлы лицом, как вымытые, им стало теперь ничего не жалко, безвестно и прохладно в душевной пустоте». «Умерли они, что ли, от радости: пляшут и пляшут… Люди валились как порожние штаны; Жачев даже сожалел, что они наверно, не чувствуют его рук и враз замолкают».
Эта пляска смерти и знаменует конец света, когда «душа ушла изо всей плоти». Тела еще остались — но они присутствуют на обезбоженной земле. Даже деревенский священник, остриженный под фокстрот, вместе со всем миром «отмежевался от своей души». Он и подводит итог свершившегося светопреставления: «Мне, товарищ, жить бесполезно… Я не чувствую больше прелести творения — я остался без Бога, а Бог без человека».
Ось мира
Странным образом пути героев «Чевенгура» сходятся в этом первоначальном городе. Копенкину, кажется, выходит отсрочка — у него на глазах Чепурный рвет записку Дванова, его приглашение в Чевенгур. Но нет — Копенкин все равно тут же направляется в этот странный город — просто так, «поглядеть на факты». Такое место, мистически притягивающее к себе всех родных и друзей главного героя, Шекли (в «Обмене разумов») назвал «пунктом обнаружения». Пункт обнаружения неотвратимо соберет всех в одной точке и в одно время. Так в финале «Двенадцати стульев» пути чуть ли не всех героев романа сойдутся в Пятигорске. Классический пункт обнаружения (где все вещи названы своими именами) описан в «Одиссее». Герой встречает там своих друзей и родственников, потерянных в разное время в разных концах света. «Там» — это у самых врат Аида, на границе жизни и смерти.
В «Котловане» таким пунктом обнаружения становится деревня, колхоз имени Генеральной Линии. Даже Сафронов и Козлов, прибывшие в колхоз ранее, безмолвно присутствуют при ликвидации кулачества, как класса — они лежат «на столе президиума, покрытые знаменем до подбородков, чтобы не были заметны их гибельные увечья и живые не побоялись бы так же умереть». И Прушевский, мучительно ищущий смерти, тоже оказывается здесь — «как кадр культурной революции». Парализованная деревня становится вдруг центром мира — и никто не может покинуть ее во время кульминации. Так что нам вполне понятна тревога Жачева: «Ты зачем оставил колхоз, или хочешь, чтоб умерла вся наша земля?» Но Жачев опоздал — кульминация уже закончилась.
На самом деле в повести две сакральные зоны — «маточное место» котлована и деревня. Мы знаем, что центром мира может быть любое место, освященное ритуалом — но лишь на время действия этого ритуала. Как только кончается магическое время, ворота в иной мир закрываются. Но деревня, закончив свои «пляски смерти», не просто возвращается в реальное время — она пустеет, буквально «вымирает». Крестьяне уходят в город — «зачисляться в пролетариат» — и, естественно, сразу оказываются в котловане. «Колхоз шел вслед за ним и не переставая рыл землю; все бедные и средние мужики работали с таким усердием жизни, будто хотели спастись навеки в пропасти котлована». А где же им было спасаться! Да еще навеки… Их старый мир был разрушен до основания, дороги назад не было. А впереди их уже ждала пропасть новой жизни.
Пункт обнаружения — это не что иное, как уже знакомый нам центр мира, нить между небом и землей, ось мироздания, соединяющая землю с небесами и с адом (чтобы узнать свою судьбу, Одиссей сознательно направлялся прямо к вратам смерти). Но одновременно центр мира является и «маточным местом», «пупом земли» (tabbur eres) — потому что именно там и началось творение; мир был создан там и разросся оттуда, как зародыш вырастает на конце пуповины.
В большинстве религиозных систем центр мира расположен на горе, и символизирующие его культовые здания (в том числе и вавилонская башня) — это попытка воспроизвести ту изначальную космическую гору, с которой и начиналось творение. Платонов же переносит сакральный центр в котлован, в яму (яма — это анти-гора, идеальная противоположность горы, ее отрицание). Этот жуткий шаг позднее повторит Андрей Вознесенский. Но вряд ли стоит здесь раскрывать символические значения его памятника — дыры, зияющей из планеты.
Разумеется, нельзя абсолютизировать символы космической горы или Древа Жизни. Символика мировой оси, «пупа земли», в отдельных случаях может проявляться и противоположным образом.
Центром Рима было углубление в земле, mundus, место связи земного мира с подземным. Рошер интерпретировал mundus как omphalos (пуп земли); каждый город, обладающий таким mundus, считался расположенным в центре мира, в центре земного шара (orbis terrarium)…
Согласно иранской традиции, вселенная представляет собой колесо с шестью спицами и большим углублением в середине, напоминающим пупок.
Возможно, эти противоречия в символике связаны с акцентированием внимания на противоположных аспектах мировой оси — древо, гора, храм, столп призваны осуществлять связь, главным образом, с небесами, тогда как углубление, пещера, пропасть — с подземным миром, с царством мертвых, с адом. Ключевым моментом здесь является то, что связь с небом присутствует всегда, причем разработана эта символика гораздо полнее, чем символика связи с преисподней. Но у Платонова все наоборот — связь с небом окончательно потеряна (человек «остался без Бога, а Бог без человека»); герои ожесточенно вгрызаются в землю, словно желая «спастись навеки в пропасти котлована». И вряд ли может изменить эту ситуацию мечта об «общепролетарской» башне в середине мира — это действительно всего лишь мечта, принципиально неосуществимый проект.
Утроба
Конец света, как мы уже отмечали, невозможен без уничтожения «врага». В «Чевенгуре» новые хозяева жизни ликвидировали всякую остаточную сволочь — мелкую буржуазию, служащих, интеллигенцию.
Мульдбауэр говорил о слое атмосферы на высоте где-то между пятьюдесятью и стами километров; там существуют такие электромагнитные, световые и температурные условия, что любой живой организм не устанет и не умрет, но будет способен к вечному существованию среди фиолетового пространства. Это было «Небо» древних людей и счастливая страна будущих: за далью близко стелющейся непогоды действительно находится блаженная страна. Мульдбауэр предсказывал близкое завоевание стратосферы и дальнейшее проникновение в синюю высоту мира, где лежит воздушная страна бессмертия; тогда человек будет крылатым, а земля останется в наследство животным и вновь, навсегда зарастет дебрями своей ветхой девственности.
Такие мечты вряд ли можно назвать научными прогнозами. Здесь Платонов явно говорит не о каком-то конкретном (близком или далеком) будущем — но о полном и окончательном обретении рая. Эту религиозную традицию и сегодня можно встретить в проповедях сектантов.
С другой стороны, люди будущего приобретают сверхъестественные способности и усовершенствованное строение тела, а также сознание. Юсмалиане и виссарионовцы объясняют такую эволюцию с помощью эзотерического концепта появления новой расы или перехода в новую цивилизацию. По учению Белого Братства, после перехода Земли в четвертое измерение ее населят две новые расы — седьмая, состоящая из 144000 праведников, и шестая, то есть новое человечество. У седьмой расы сердце будет располагаться посередине, а у шестой — справа, «в силу переполюсовки орбиты Земли». Рост человека будет огромен, потому что он, «находясь в ином измерении, приблизится к Небесам». Люди смогут общаться друг с другом телепатически, научатся летать. Шестая цивилизация для виссарионовцев — также время открытия экстрасенсорных способностей и усовершенствования тела. Внутри у человека есть все знания, в данный момент «закрытые из-за вредоносности» человека, и эти знания будут открываться по мере его одухотворения. По проповеди Виссариона, у тех, кто «вернется в Лоно Отца своего Небесного», должны раскрыться биоэнергетические способности, в частности телепатия Слово 1993: 192; Во имя 2001: 252… Уже к концу двадцать первого века смерть, по сути, исчезнет. Жизнь постепенно станет продлеваться, и солнечная трансформация небесного света окажет целительное действие на переживших очистительные бедствия Иоанн 1997: 37.
Но колеса продолжают вращаться, ночь сменяет день, а курица не желает ощипываться и лезть в пролетарский суп. И хуже того — умирает пришедший в Чевенгур мальчик, порождая вполне закономерное сомнение — а коммунизм ли построился на освобожденном месте? Разве золотой век не обещал бессмертия живым и «научного воскрешения» мертвым?
Но если не обновилось вещество природы, то хотя бы общественная организация людей при коммунизме должна стать идеальной — чтобы наконец «долгое время истории кончилось». Ведь именно об этом и мечтали — достичь конца пути, остановить время — если не природное, то хотя бы историческое.
Дванов почувствовал тоску по прошедшему времени: оно постоянно сбивается и исчезает, а человек остается на одном месте со своей надеждой на будущее; и Дванов догадался, почему Чепурный и большевики-чевенгурцы так желают коммунизма: он есть конец истории, конец времени, время же идет только в природе, а в человеке стоит тоска.
Чепурный хочет, чтоб сразу ничего не осталось и наступил конец, лишь бы тот конец был коммунизмом.
И, похоже, эта надежда сбылась — но опять же лишь в одном отдельно взятом городе.
История давно кончилась, идет лишь межчеловеческая утрамбовка.
Вот у нас тоже — постоянно сверчки поют, а птиц мало, — это у нас история кончилась! Скажи пожалуйста — мы примет не знали!
У нас всему конец. — Чему ж конец-то? — недоверчиво спрашивал Гопнер. — Да всей всемирной истории — на что она нам нужна?
Какая кооперация? Какой тебе путь, когда мы дошли? Что ты, дорогой гражданин! Это вы тут жили ради бога на рабочей дороге. Теперь, братец ты мой, путей нету — люди доехали. — Куда? — покорно спросил Алексей Алексеевич, утрачивая кооперативную надежду в сердце. — Как куда? — в коммунизм жизни. Читал Карла Маркса? — Нет, товарищ Чепурный. — А вот надо читать, дорогой товарищ: история уж кончилась, а ты и не заметил.
Но если в Чевенгуре исполнительный комитет «все уж исполнил» и естественным образом самоликвидировался, то на остальной территории советской России государство (по определению Зиновьева) продолжало отмирать «путем дальнейшего укрепления». Тезис об отмирании власти никто не отменял, даже «была назначена комиссия по делам ликвидации государства. В ней тов. Чумовой проработал сорок четыре года и умер среди забвения и канцелярских дел, в которых был помещен его организационный гос-ум». Для чевенгурцев же «в девятнадцатом году… все кончилось — пошли армия, власти и порядки». Все остальные россияне для них — предатели революции, они «живут от одного терпения… они революцией не кормятся, у них сорганизовалась контрреволюция, и над степью дуют уже вихри враждебные, одни мы остались с честью».
Естественно, город, в котором упразднен исполком, для которого «коммунизм дороже трудовой дисциплины, будь она проклята», не мог не вызвать пристального внимания губернской власти. Ревизора прислали из самой Москвы; его отчет, написанный «умно, двусмысленно, враждебно и насмешливо» вызвал немедленную реакцию. Практически все население Чевенгура было вырублено «кадетами на лошадях». Какие «кадеты» могли быть в Воронежской губернии в 1921 году? Чепурный боялся признаться даже себе, что город штурмовали свои, красные. Островок самостийности, где голос чувства ставился выше реальности партийной власти, в советской России был абсолютно неприемлем. После ликвидации (также частями регулярной армии) ревзаповедника Пашинцева, настала очередь Чевенгура. Сбылись самые страшные предчувствия Чепурного о ликвидации коммунизма сверху.
Если мы в губернию на тезисы отвечать не будем, что у нас все хорошо, то оттуда у нас весь коммунизм ликвидируют. — Нипочем, — отрек такое предположение Копенкин. — Там же такие, как и мы! — Такие-то такие, только пишут непонятно и все, знаешь, просят побольше учитывать да потверже руководить... А чего в Чевенгуре учитывать и за какое место людьми руководить?
По той же причине и Дванов, потерявший всех своих друзей, даже не помышляет о мести. Кому мстить? Партии? Пролетариату? Александр верен идеям, от которых партия давно отказалась. Вернее сказать, эти идеи всегда были лишь декларативными; но теперь их отвергли уже совершенно открыто. Дванов оказался в том же положении, что и раскольники, которые не смогли отречься от старой (истинной) веры. И подобно им, он выбрал самоубийство.
В «Чевенгуре» достаточным основанием для казни был приговор: «не наш»; большего и не требовалось. В «Котловане» уже заметны попытки создать видимость справедливости («как же я тогда справедливость почувствую?») ликвидации кулачества. Но какая-то вымученность постоянно чувствуется в описании аморальности кулацкого бытия (кстати, о морали: доносчику, разоблачившему скрытого кулака, официально было положено 25% реквизируемого зерна в качестве беспроцентной ссуды). И, в конце концов, кулаки кулаками — но как же мальчик, выброшенный на снег в одной рубашке? Как жутко откликнется Платонову этот мальчик в 1938.
Что-то пошло совсем не так. Справедливо или несправедливо, но «враги» ликвидированы; оставшиеся (то есть победители) должны ликовать, предчувствуя светопреставление, обновление мира и золотой век коммунизма. Помните: «и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить», и «человек будет крылатым», и сама смерть перестанет быть неизбежностью. Но чувства крестьян совсем иные: «я весь пустой лежу, душа ушла изо всей плоти, улететь боюсь». «Мы ничего теперь не чуем, в нас один прах остался». Крестьяне прощаются друг с другом и прощают друг друга. Все предчувствуют конец — но никто не знает, будет ли что-нибудь после него.
— Готовы, что ль? — спросил активист.
— Подожди, — сказал Чиклин активисту. — Пусть они попрощаются до будущей жизни…
— Ну, давай, Степан, побратаемся.
— Прощай, Егор, жили мы люто, а кончаемся по совести.
Стоит еще раз подчеркнуть — прощаются до будущей жизни не кулаки; кончаются по совести беднейшие крестьяне, те, кто согласно коммунистической идеологии должны были чувствовать себя победителями. Вновь мы убеждаемся — идеология лжива; все крестьяне — жертвы светопреставления, для всего сословия Великий перелом действительно стал переломом хребта.
Коллективизацию проводят рабочие, они своими руками сколачивают плот — эшафот для казни кулаков (и мальчика! — как же можно забыть про него). Пролетарии видят в крестьянах лишь сырье, сырую массу, самостоятельной ценности не имеющую. Для них «только один класс дорог», да и его они собираются «чистить от несознательного элемента».
А с неба сыплется первый снег, и среди белых мух кружат черные — жирующие на разлагающихся трупах домашних животных. Снег укрывает поля, но вокруг хлевов земля черна от крови. По темной, мертвой воде плот неумолимо уносит в смерть кулаков и мальчика в одной рубашонке, успевшего взять с собой из имущества лишь горшок с какашкой. И на этом апокалиптическом фоне начинается скорбный праздник — пение без слов и «топчущаяся, тяжкая пляска», напоминающая транс. «Колхозные мужики были светлы лицом, как вымытые, им стало теперь ничего не жалко, безвестно и прохладно в душевной пустоте». «Умерли они, что ли, от радости: пляшут и пляшут… Люди валились как порожние штаны; Жачев даже сожалел, что они наверно, не чувствуют его рук и враз замолкают».
Эта пляска смерти и знаменует конец света, когда «душа ушла изо всей плоти». Тела еще остались — но они присутствуют на обезбоженной земле. Даже деревенский священник, остриженный под фокстрот, вместе со всем миром «отмежевался от своей души». Он и подводит итог свершившегося светопреставления: «Мне, товарищ, жить бесполезно… Я не чувствую больше прелести творения — я остался без Бога, а Бог без человека».
Ось мира
Странным образом пути героев «Чевенгура» сходятся в этом первоначальном городе. Копенкину, кажется, выходит отсрочка — у него на глазах Чепурный рвет записку Дванова, его приглашение в Чевенгур. Но нет — Копенкин все равно тут же направляется в этот странный город — просто так, «поглядеть на факты». Такое место, мистически притягивающее к себе всех родных и друзей главного героя, Шекли (в «Обмене разумов») назвал «пунктом обнаружения». Пункт обнаружения неотвратимо соберет всех в одной точке и в одно время. Так в финале «Двенадцати стульев» пути чуть ли не всех героев романа сойдутся в Пятигорске. Классический пункт обнаружения (где все вещи названы своими именами) описан в «Одиссее». Герой встречает там своих друзей и родственников, потерянных в разное время в разных концах света. «Там» — это у самых врат Аида, на границе жизни и смерти.
В «Котловане» таким пунктом обнаружения становится деревня, колхоз имени Генеральной Линии. Даже Сафронов и Козлов, прибывшие в колхоз ранее, безмолвно присутствуют при ликвидации кулачества, как класса — они лежат «на столе президиума, покрытые знаменем до подбородков, чтобы не были заметны их гибельные увечья и живые не побоялись бы так же умереть». И Прушевский, мучительно ищущий смерти, тоже оказывается здесь — «как кадр культурной революции». Парализованная деревня становится вдруг центром мира — и никто не может покинуть ее во время кульминации. Так что нам вполне понятна тревога Жачева: «Ты зачем оставил колхоз, или хочешь, чтоб умерла вся наша земля?» Но Жачев опоздал — кульминация уже закончилась.
На самом деле в повести две сакральные зоны — «маточное место» котлована и деревня. Мы знаем, что центром мира может быть любое место, освященное ритуалом — но лишь на время действия этого ритуала. Как только кончается магическое время, ворота в иной мир закрываются. Но деревня, закончив свои «пляски смерти», не просто возвращается в реальное время — она пустеет, буквально «вымирает». Крестьяне уходят в город — «зачисляться в пролетариат» — и, естественно, сразу оказываются в котловане. «Колхоз шел вслед за ним и не переставая рыл землю; все бедные и средние мужики работали с таким усердием жизни, будто хотели спастись навеки в пропасти котлована». А где же им было спасаться! Да еще навеки… Их старый мир был разрушен до основания, дороги назад не было. А впереди их уже ждала пропасть новой жизни.
Пункт обнаружения — это не что иное, как уже знакомый нам центр мира, нить между небом и землей, ось мироздания, соединяющая землю с небесами и с адом (чтобы узнать свою судьбу, Одиссей сознательно направлялся прямо к вратам смерти). Но одновременно центр мира является и «маточным местом», «пупом земли» (tabbur eres) — потому что именно там и началось творение; мир был создан там и разросся оттуда, как зародыш вырастает на конце пуповины.
В большинстве религиозных систем центр мира расположен на горе, и символизирующие его культовые здания (в том числе и вавилонская башня) — это попытка воспроизвести ту изначальную космическую гору, с которой и начиналось творение. Платонов же переносит сакральный центр в котлован, в яму (яма — это анти-гора, идеальная противоположность горы, ее отрицание). Этот жуткий шаг позднее повторит Андрей Вознесенский. Но вряд ли стоит здесь раскрывать символические значения его памятника — дыры, зияющей из планеты.
Разумеется, нельзя абсолютизировать символы космической горы или Древа Жизни. Символика мировой оси, «пупа земли», в отдельных случаях может проявляться и противоположным образом.
Центром Рима было углубление в земле, mundus, место связи земного мира с подземным. Рошер интерпретировал mundus как omphalos (пуп земли); каждый город, обладающий таким mundus, считался расположенным в центре мира, в центре земного шара (orbis terrarium)…
Согласно иранской традиции, вселенная представляет собой колесо с шестью спицами и большим углублением в середине, напоминающим пупок.
Возможно, эти противоречия в символике связаны с акцентированием внимания на противоположных аспектах мировой оси — древо, гора, храм, столп призваны осуществлять связь, главным образом, с небесами, тогда как углубление, пещера, пропасть — с подземным миром, с царством мертвых, с адом. Ключевым моментом здесь является то, что связь с небом присутствует всегда, причем разработана эта символика гораздо полнее, чем символика связи с преисподней. Но у Платонова все наоборот — связь с небом окончательно потеряна (человек «остался без Бога, а Бог без человека»); герои ожесточенно вгрызаются в землю, словно желая «спастись навеки в пропасти котлована». И вряд ли может изменить эту ситуацию мечта об «общепролетарской» башне в середине мира — это действительно всего лишь мечта, принципиально неосуществимый проект.
Утроба
Конец света, как мы уже отмечали, невозможен без уничтожения «врага». В «Чевенгуре» новые хозяева жизни ликвидировали всякую остаточную сволочь — мелкую буржуазию, служащих, интеллигенцию.