Бог-творец Мардук победил Тиамат и, разрубив поверженное тело на части (дифференцировав элементы Хаоса), создал из них современную версию мира. Творческий (упорядочивающий) акт вновь победил Хаос, чистую первичную стихию. Стихию, в данном (аккадском) случае — океаническую (апсу); имя воплощения Хаоса (Тиамат) переводится как «море».
Как справедливо заметил Элиаде, архаические представления о старении мира, скорее всего, отражают восприятие не солнечного (годового или дневного) цикла, но цикла лунного (месяц). Полная луна буквально на глазах теряет свою плоть, «растворяется», а затем «умирает» — но лишь для того, чтобы возродиться вновь.
К одному и тому же Хаосу мы приходим и в том случае, когда разрушение мира — результат естественного старения природы, и в том, когда оно — волевой акт сверхъестественного существа, намеренно карающего людей за совершенные грехи. Хотя, по сути, накопление критической массы грехов — это и есть признак старости мира. В большинстве случаев боги уничтожают провинившийся (состарившийся) мир либо погружая его в огненный Хаос (экпиросис), либо (чаще) — устраивая всемирный потоп, то есть воссоздавая океан «первозданной водяной массы».
Ничего удивительного в архаической идее тепловой смерти мира нет — ведь если очередное творение повторяет творение первоначальное, то и поля деятельности для них должны быть подобными. Старение мира неумолимо влечет его в Хаос. Подобно старости индивида или старости этноса, старость природы выражается в слабости, в «беспомощной вялости». Слабость как раз и сигнализирует о том, что обновление жизненно необходимо.
В начале творения люди и животные были подобны друг другу и равноправны. Позднее их пути разошлись. Но в «Котловане» они сошлись вновь в фантастическом образе молотобойца — то ли очеловеченного медведя, то ли озверевшего человека. Молотобоец продолжает потрясать нас, как в свое время он потряс Бродского.
Платонова за сцену с медведем-молотобойцем в «Котловане» следовало бы признать первым серьезным сюрреалистом. Я говорю — первым, несмотря на Кафку, ибо сюрреализм — отнюдь не эстетическая категория, связанная в нашем представлении, как правило, с индивидуалистическим мироощущением, но форма философского бешенства, продукт психологии тупика. Платонов не был индивидуалистом, ровно наоборот: его сознание детерминировано массовостью и абсолютно имперсональным характером происходящего. Поэтому и сюрреализм его внеличен, фольклорен и, до известной степени, близок к античной (впрочем, любой) мифологии, которую следовало бы назвать классической формой сюрреализма.
Апокалиптические мифы Платонова всегда кончаются очень трагично. И животным светопреставление часто обходится еще дороже, чем людям — мы уже говорили о массовом убое скота в 1929-32. Но кое-что все же сбылось — чевенгурцы считают равными себе не только животных, но даже насекомых. Лошади колхоза имени Генеральной Линии, предоставленные сами себе, ходят «строем» и приносят найденную пищу в «общий котел». Мечта о всеобщем единении, когда лев ляжет рядом с агнцем и скажет: «Мы — одной крови», кажется, наконец, осуществилась — в трогательных отношениях Насти с молотобойцем. «Девочка все время следила за медведем, ей было хорошо, что животные тоже есть рабочий класс, а молотобоец глядел на нее как на забытую сестру, с которой он жировал у материнского живота в летнем лесу своего детства». Мечта эта очень типическая; ее можно встретить как в древних религиозных текстах, так и у современных сектантов.
Новые люди совершенны и святы, преисполнены любви и добра, находятся в гармонии друг с другом, с животными и растениями, которые также преображаются. Описания будущего человечества и его взаимоотношений с природой в проповедях основателей разных учений практически не отличаются друг от друга. Вот, например, текст Иоанна Береславского: …в будущем знамение любви Богородицы проявится в том, что «заговорят горы и животные, ослы и медведи, коровы и лошади» Откровения 1991: 93. В проповеди Марии Дэви Христос говорится: … «Человек, подходя с любовью, к дереву или животному будет посылать ему свои импульсы Любви, а те, в ответ, будут приносить ему радость и пользу»… Виссарионовцы… пишут следующее: … «Поражает непуганность животного мира… Убирая урожай, мы обращаемся к Земле-Матушке с благодарением… просим Ее отторгнуть плоды Свои без боли, обещаем восполнить утраченное трудом своим… Работая рубанком, благодарим дерево… разговариваем с ним».
Неужели исполнилось хотя бы одно из обещаний золотого века? Хотелось бы верить — но слишком уж много здесь странных совпадений. И кузница, и работающий в ней кузнец, к которому обращаются «Миш» — все это уже знакомо, все это уже было в самом начале повести. Город, волею судеб ставший центром мира — «тот город начинался кузницей», стоящей при дороге как сторожевой пост. Кузнец Миша и инвалид Жачев — первые люди, встреченные Вощевым в этом новом Вавилоне. И вот мы вновь встречаем кузнеца (второй руки) Мишу, который по ходу повести становится Медведевым. Он предстает то зверем, то человеком; то дьяволом (убивающим и посылающим на смерть), то богом (в последней фразе повести молотобоец прикасается к умершей Насте, как бы благословляя ее в последний путь).
Это странное повторение сторожевого поста рождает подозрение, что мы имеем дело не с добрым животным золотого века (одним из тех, с кем люди «жили в мире»), но с классическим Стражем Порога — безжалостным убийцей, не пропускающим в новую жизнь всякую остаточную сволочь. И главное, никак не избавиться от навязчивой ассоциации — восьмого января 1930 года (то есть как раз в период работы над «Котлованом») Филипп Демьянович Медведь стал начальником Ленинградского управления НКВД. Он был
один из организаторов «красного террора» в Петрограде, лично руководил подавлением восстаний в фортах Кронштадта… Ближайший сотрудник Дзержинского и В.Р.Менжинского в проведении кампаний раскулачивания… В Ленинграде руководил арестами и высылкой сторонников троцкистско-зиновьевской оппозиции, репрессиями против представителей «эксплуататорских классов»… Руководил деятельностью «двоек» и «троек», занимавшихся внесудебным осуждением арестованных. По указанию Кирова организовал массовую высылку из Петрограда в Сибирь десятков тысяч лиц «непролетарского происхождения».
Зловещий образ Медведя, руководящего «раскулачкой», внесудебными расправами и массовыми высылками, стал неотделим от платоновского текста — независимо от того, что думал по этому поводу сам Платонов. Медведь не успел отомстить писателю — в 1937 он сам попал в «ежовые рукавицы» и был расстрелян (как польский шпион). Зато Сталин (поставивший на бедняцкой хронике «Впрок» резолюцию «сволочь») отыгрался по полной программе.
Фрейдизм
«Вопрос встал принципиально, и надо его класть обратно по всей теории чувств и массового психоза». Влияние Фрейда на творчество Платонова не оставляет сомнений. Разумеется, Платонов не был приверженцем классического фрейдизма — у него была собственная психологическая теория. Согласно платоновской модели, психика человека состоит из того, что он считает «собой» (своим «Я») и бесстрастного, отстраненного «швейцара», наблюдающего за этим «Я» как бы со стороны. Здесь можно было бы провести аналогию с восточными медитативными практиками («истинный разум бесстрастно созерцает драму личности»), но это увело бы нас слишком далеко от нашей темы. И все же, не принимая фрейдизм как универсальную теорию во всем его объеме, Платонов, тем не менее, постоянно обращался к отдельным элементам этой теории. Можно привести массу примеров, где это влияние прослеживается весьма недвусмысленно.
Оседлые, надежно-государственные люди, проживающие в уюте классовой солидарности, телесных привычек и в накоплении спокойствия, — те создали вокруг себя подобие материнской утробы и посредством этого росли и улучшались, словно в покинутом детстве.
Тогда Алеша полюбил и бога, чтобы он защищал после смерти его мать, потому что он признал бога заместителем отца.
Он только знал, что старость рассудка есть влечение к смерти, это единственное его чувство; и тогда он, может быть, замкнет кольцо — он возвратится к происхождению чувств.
Копенкин любил мать и Розу одинаково, потому что мать и Роза было одно и то же первое существо для него.
При описании коллективизации невозможно было обойти и вопросы психологии собственности. Тем более что речь здесь шла не об обычных переживаниях по поводу уменьшения или увеличения размеров дохода, но о полном изъятии имущества, всего того, что составляло саму основу существования. Это действительно шоковое переживание, и Платонов описывает его, используя метафоры тотальной опустошенности, полного душевного вакуума. В этом измененном состоянии сознания крестьяне поверили, когда «один сподручный актива научил их, что души в них нет, а есть лишь одно имущественное настроение, и они теперь вовсе не знали, как им станется, раз не будет имущества». В новой жизни им придется существовать «без душевной прилежности». После потери (обобществления) любимой лошади мужик с «окаменевшими» глазами («у него душа — лошадь») чувствует себя настолько «пустым», что боится улететь. Во всех крестьянах после коллективизации «один прах остался», для всех «в колхоз» означает «в скорбь».
И лишь один человек осмеливается протестовать против этого произвола. Мальчик в одной рубашке, которому по малолетству даже штанов еще не положено, пытается остановить рычащего медведя: «Дяденька, отдай какашку!» И медведь уступает, позволяя ребенку забрать свое сокровище. Раздетый мальчик уходит на заснеженную улицу, уходит на верную смерть — и время сказать ему вслед что-то вроде эпитафии. И слова находятся. «Он очень хитрый, — сказала Настя про этого мальчика, унесшего свой горшок». Как забавен и поучителен был бы этот ребенок в спокойной мирной жизни! И как трагичен он в эпоху насилия и беспредела. Горше некуда.
Чувство тотального внутреннего опустошения, описанное Платоновым, является одним из базовых клинических симптомов. Здесь стоит отметить, что одинаковые симптомы могут порождаться совершенно разными причинами; но возникающая при этом система самопонимания и понимания мира (порой весьма сложная), бывает удивительно схожей. Подобное переживание было описано Робертом Линднером.
Такое чувство, будто вместо внутренних органов у меня пустота. Потом эта пустота начинает пульсировать, — поначалу мягко, но затем этот пульс превращается в регулярные удары, которые становятся все сильнее и сильнее. И пустота становится все больше. Скоро возникает такое чувство, словно внутри меня только огромное, зияющее, окруженное кожей, пространство, которое судорожно сокращается, хватаясь за пустоту… И через некоторое время уже нет Лоры, а только необъятный, гулкий, словно звук барабана, вакуум…
В тот самый момент, как я чувствую, что внутри меня разверзается дыра, на меня находит ужас, и я стараюсь заполнить ее. Я должна заполнить ее, и поэтому я начинаю есть.
Внутренняя пустота, ужас отсутствия осмысленности мира и собственной жизни, проявляются в поразительно похожих формах и у внешне благополучной американки Лоры, и у платоновских крестьян.
Мужик-то который день уткнулся и лежит... Баба, говорит, посуй мне пищу в нутро, а то я весь пустой лежу, душа ушла изо всей плоти, улететь боюсь, клади, кричит, какой-нибудь груз на рубашку. Как вечер, так я ему самовар к животу привязываю.
Этот эмоциональный вакуум позволяет еще лучше понять символический ряд уже рассмотренной нами оргии пожирания родной скотины как причастия.
В платоновских текстах мы можем встретить и вполне классические оговорки: «Козлов, ложись вниз лицом, отдышься! — сказал Чиклин. — Кашляет, вздыхает, молчит, горюет! — так могилы роют, а не дома». На самом деле дома строят, а не роют. Роют как раз могилы. Это вопрос технологии, а вовсе не энтузиазма (как пытается представить его Чиклин). Но если это оговорка, то оговорка весьма значимая. Как учил Фрейд, оговорки возникают в результате действия «препятствующих мыслей». Можно предположить, что Чиклин, исступленно манифестирующий созидательность пролетарского труда, в глубине души понимает, что вся его деятельность направлена лишь на уничтожение. Еще одну оговорку мы находим в мечтах колхозного активиста: «пора уж целыми эшелонами население в социализм отправлять». Всем прекрасно известно, куда отправляют эшелонами. Но если это все же не оговорка — тогда все еще страшней.
Сны у Платонова — это отдельная тема. Весь «Чевенгур» буквально переполнен снами и видениями в бреду (или, как принято сейчас говорить, в измененных состояниях сознания), причем сны эти, что называется, «по Фрейду» — про матерей и отцов, с замещениями и превращениями. Они действительно достойны только им посвященной работы; не хочется касаться этого огромного пласта вскользь. Проза Платонова поистине неисчерпаема. Даже самый поверхностный разбор любого текста по объему должен превышать этот текст. Поэтому в данной работе приходится отказываться от детального анализа многих проблем, лишь вчерне наметив неразработанные направления. Впрочем, один сон все же стоит привести, тем более что он не «по Фрейду».
Я, товарищ Чепурный, спал и видел во сне весь Чевенгур, как с дерева, — кругом голо, а в городе безлюдно... А если шагом ходить, то видно мало и ветер, как бандит, тебе в уши наговаривает.
Так оправдывается заснувший на боевом посту Кирей. Он действительно считает, что во сне может следить за городом, причем гораздо эффективнее, чем в бодрствующем состоянии. Здесь полностью отсутствует качество, называемое тестированием реальности — что обычно является главным признаком психоза. Но это не психоз, это близкое к нему мифическое мышление. В отличие от мышления рационального, оно (как и психоз) действует по законам бессознательного. Для него характерно признание возможности тотального всемогущества и неприятие любых ограничений. Как утверждал Рональд Лэнг, «объекты фантазии или воображения подчиняются магическим законам, они имеют магические, а не реальные взаимоотношения». Подобную мысль мы можем найти и у Элиаде: «бессознательное имеет структуру мифа... Единственный действительный контакт современного человека с космическим, сакральным, осуществляется через бессознательное».
Кроме того, Элиаде прямо отмечал параллели между психоанализом и космологическими мифами — в основном, по двум пунктам. Во-первых, психоанализ утверждает идею первоначального «рая», с которого начинается человеческая жизнь и который длится вплоть до определенной травмы. Во-вторых, с помощью определенных техник психоанализ позволяет вернуться в раннее детство, пережить заново давно прошедшие и забытые события, то есть реактуализировать индивидуальное первовремя. И, разумеется, Элиаде не мог не заметить явного сходства между клинической практикой психоанализа и классической формой инициации.
Можно рассматривать психоанализ как деградированную форму посвящения, доступную современному десакрализованному миру; сценарий легко узнается: спуск в глубины души, населенные «чудовищами» соответствуют «сошествию в Ад»; реальная опасность, сопряженная с таким «спуском» аналогична испытаниям, характерным для традиционных обществ, и тому подобное.
Как справедливо заметил Элиаде, архаические представления о старении мира, скорее всего, отражают восприятие не солнечного (годового или дневного) цикла, но цикла лунного (месяц). Полная луна буквально на глазах теряет свою плоть, «растворяется», а затем «умирает» — но лишь для того, чтобы возродиться вновь.
К одному и тому же Хаосу мы приходим и в том случае, когда разрушение мира — результат естественного старения природы, и в том, когда оно — волевой акт сверхъестественного существа, намеренно карающего людей за совершенные грехи. Хотя, по сути, накопление критической массы грехов — это и есть признак старости мира. В большинстве случаев боги уничтожают провинившийся (состарившийся) мир либо погружая его в огненный Хаос (экпиросис), либо (чаще) — устраивая всемирный потоп, то есть воссоздавая океан «первозданной водяной массы».
Ничего удивительного в архаической идее тепловой смерти мира нет — ведь если очередное творение повторяет творение первоначальное, то и поля деятельности для них должны быть подобными. Старение мира неумолимо влечет его в Хаос. Подобно старости индивида или старости этноса, старость природы выражается в слабости, в «беспомощной вялости». Слабость как раз и сигнализирует о том, что обновление жизненно необходимо.
В начале творения люди и животные были подобны друг другу и равноправны. Позднее их пути разошлись. Но в «Котловане» они сошлись вновь в фантастическом образе молотобойца — то ли очеловеченного медведя, то ли озверевшего человека. Молотобоец продолжает потрясать нас, как в свое время он потряс Бродского.
Платонова за сцену с медведем-молотобойцем в «Котловане» следовало бы признать первым серьезным сюрреалистом. Я говорю — первым, несмотря на Кафку, ибо сюрреализм — отнюдь не эстетическая категория, связанная в нашем представлении, как правило, с индивидуалистическим мироощущением, но форма философского бешенства, продукт психологии тупика. Платонов не был индивидуалистом, ровно наоборот: его сознание детерминировано массовостью и абсолютно имперсональным характером происходящего. Поэтому и сюрреализм его внеличен, фольклорен и, до известной степени, близок к античной (впрочем, любой) мифологии, которую следовало бы назвать классической формой сюрреализма.
Апокалиптические мифы Платонова всегда кончаются очень трагично. И животным светопреставление часто обходится еще дороже, чем людям — мы уже говорили о массовом убое скота в 1929-32. Но кое-что все же сбылось — чевенгурцы считают равными себе не только животных, но даже насекомых. Лошади колхоза имени Генеральной Линии, предоставленные сами себе, ходят «строем» и приносят найденную пищу в «общий котел». Мечта о всеобщем единении, когда лев ляжет рядом с агнцем и скажет: «Мы — одной крови», кажется, наконец, осуществилась — в трогательных отношениях Насти с молотобойцем. «Девочка все время следила за медведем, ей было хорошо, что животные тоже есть рабочий класс, а молотобоец глядел на нее как на забытую сестру, с которой он жировал у материнского живота в летнем лесу своего детства». Мечта эта очень типическая; ее можно встретить как в древних религиозных текстах, так и у современных сектантов.
Новые люди совершенны и святы, преисполнены любви и добра, находятся в гармонии друг с другом, с животными и растениями, которые также преображаются. Описания будущего человечества и его взаимоотношений с природой в проповедях основателей разных учений практически не отличаются друг от друга. Вот, например, текст Иоанна Береславского: …в будущем знамение любви Богородицы проявится в том, что «заговорят горы и животные, ослы и медведи, коровы и лошади» Откровения 1991: 93. В проповеди Марии Дэви Христос говорится: … «Человек, подходя с любовью, к дереву или животному будет посылать ему свои импульсы Любви, а те, в ответ, будут приносить ему радость и пользу»… Виссарионовцы… пишут следующее: … «Поражает непуганность животного мира… Убирая урожай, мы обращаемся к Земле-Матушке с благодарением… просим Ее отторгнуть плоды Свои без боли, обещаем восполнить утраченное трудом своим… Работая рубанком, благодарим дерево… разговариваем с ним».
Неужели исполнилось хотя бы одно из обещаний золотого века? Хотелось бы верить — но слишком уж много здесь странных совпадений. И кузница, и работающий в ней кузнец, к которому обращаются «Миш» — все это уже знакомо, все это уже было в самом начале повести. Город, волею судеб ставший центром мира — «тот город начинался кузницей», стоящей при дороге как сторожевой пост. Кузнец Миша и инвалид Жачев — первые люди, встреченные Вощевым в этом новом Вавилоне. И вот мы вновь встречаем кузнеца (второй руки) Мишу, который по ходу повести становится Медведевым. Он предстает то зверем, то человеком; то дьяволом (убивающим и посылающим на смерть), то богом (в последней фразе повести молотобоец прикасается к умершей Насте, как бы благословляя ее в последний путь).
Это странное повторение сторожевого поста рождает подозрение, что мы имеем дело не с добрым животным золотого века (одним из тех, с кем люди «жили в мире»), но с классическим Стражем Порога — безжалостным убийцей, не пропускающим в новую жизнь всякую остаточную сволочь. И главное, никак не избавиться от навязчивой ассоциации — восьмого января 1930 года (то есть как раз в период работы над «Котлованом») Филипп Демьянович Медведь стал начальником Ленинградского управления НКВД. Он был
один из организаторов «красного террора» в Петрограде, лично руководил подавлением восстаний в фортах Кронштадта… Ближайший сотрудник Дзержинского и В.Р.Менжинского в проведении кампаний раскулачивания… В Ленинграде руководил арестами и высылкой сторонников троцкистско-зиновьевской оппозиции, репрессиями против представителей «эксплуататорских классов»… Руководил деятельностью «двоек» и «троек», занимавшихся внесудебным осуждением арестованных. По указанию Кирова организовал массовую высылку из Петрограда в Сибирь десятков тысяч лиц «непролетарского происхождения».
Зловещий образ Медведя, руководящего «раскулачкой», внесудебными расправами и массовыми высылками, стал неотделим от платоновского текста — независимо от того, что думал по этому поводу сам Платонов. Медведь не успел отомстить писателю — в 1937 он сам попал в «ежовые рукавицы» и был расстрелян (как польский шпион). Зато Сталин (поставивший на бедняцкой хронике «Впрок» резолюцию «сволочь») отыгрался по полной программе.
Фрейдизм
«Вопрос встал принципиально, и надо его класть обратно по всей теории чувств и массового психоза». Влияние Фрейда на творчество Платонова не оставляет сомнений. Разумеется, Платонов не был приверженцем классического фрейдизма — у него была собственная психологическая теория. Согласно платоновской модели, психика человека состоит из того, что он считает «собой» (своим «Я») и бесстрастного, отстраненного «швейцара», наблюдающего за этим «Я» как бы со стороны. Здесь можно было бы провести аналогию с восточными медитативными практиками («истинный разум бесстрастно созерцает драму личности»), но это увело бы нас слишком далеко от нашей темы. И все же, не принимая фрейдизм как универсальную теорию во всем его объеме, Платонов, тем не менее, постоянно обращался к отдельным элементам этой теории. Можно привести массу примеров, где это влияние прослеживается весьма недвусмысленно.
Оседлые, надежно-государственные люди, проживающие в уюте классовой солидарности, телесных привычек и в накоплении спокойствия, — те создали вокруг себя подобие материнской утробы и посредством этого росли и улучшались, словно в покинутом детстве.
Тогда Алеша полюбил и бога, чтобы он защищал после смерти его мать, потому что он признал бога заместителем отца.
Он только знал, что старость рассудка есть влечение к смерти, это единственное его чувство; и тогда он, может быть, замкнет кольцо — он возвратится к происхождению чувств.
Копенкин любил мать и Розу одинаково, потому что мать и Роза было одно и то же первое существо для него.
При описании коллективизации невозможно было обойти и вопросы психологии собственности. Тем более что речь здесь шла не об обычных переживаниях по поводу уменьшения или увеличения размеров дохода, но о полном изъятии имущества, всего того, что составляло саму основу существования. Это действительно шоковое переживание, и Платонов описывает его, используя метафоры тотальной опустошенности, полного душевного вакуума. В этом измененном состоянии сознания крестьяне поверили, когда «один сподручный актива научил их, что души в них нет, а есть лишь одно имущественное настроение, и они теперь вовсе не знали, как им станется, раз не будет имущества». В новой жизни им придется существовать «без душевной прилежности». После потери (обобществления) любимой лошади мужик с «окаменевшими» глазами («у него душа — лошадь») чувствует себя настолько «пустым», что боится улететь. Во всех крестьянах после коллективизации «один прах остался», для всех «в колхоз» означает «в скорбь».
И лишь один человек осмеливается протестовать против этого произвола. Мальчик в одной рубашке, которому по малолетству даже штанов еще не положено, пытается остановить рычащего медведя: «Дяденька, отдай какашку!» И медведь уступает, позволяя ребенку забрать свое сокровище. Раздетый мальчик уходит на заснеженную улицу, уходит на верную смерть — и время сказать ему вслед что-то вроде эпитафии. И слова находятся. «Он очень хитрый, — сказала Настя про этого мальчика, унесшего свой горшок». Как забавен и поучителен был бы этот ребенок в спокойной мирной жизни! И как трагичен он в эпоху насилия и беспредела. Горше некуда.
Чувство тотального внутреннего опустошения, описанное Платоновым, является одним из базовых клинических симптомов. Здесь стоит отметить, что одинаковые симптомы могут порождаться совершенно разными причинами; но возникающая при этом система самопонимания и понимания мира (порой весьма сложная), бывает удивительно схожей. Подобное переживание было описано Робертом Линднером.
Такое чувство, будто вместо внутренних органов у меня пустота. Потом эта пустота начинает пульсировать, — поначалу мягко, но затем этот пульс превращается в регулярные удары, которые становятся все сильнее и сильнее. И пустота становится все больше. Скоро возникает такое чувство, словно внутри меня только огромное, зияющее, окруженное кожей, пространство, которое судорожно сокращается, хватаясь за пустоту… И через некоторое время уже нет Лоры, а только необъятный, гулкий, словно звук барабана, вакуум…
В тот самый момент, как я чувствую, что внутри меня разверзается дыра, на меня находит ужас, и я стараюсь заполнить ее. Я должна заполнить ее, и поэтому я начинаю есть.
Внутренняя пустота, ужас отсутствия осмысленности мира и собственной жизни, проявляются в поразительно похожих формах и у внешне благополучной американки Лоры, и у платоновских крестьян.
Мужик-то который день уткнулся и лежит... Баба, говорит, посуй мне пищу в нутро, а то я весь пустой лежу, душа ушла изо всей плоти, улететь боюсь, клади, кричит, какой-нибудь груз на рубашку. Как вечер, так я ему самовар к животу привязываю.
Этот эмоциональный вакуум позволяет еще лучше понять символический ряд уже рассмотренной нами оргии пожирания родной скотины как причастия.
В платоновских текстах мы можем встретить и вполне классические оговорки: «Козлов, ложись вниз лицом, отдышься! — сказал Чиклин. — Кашляет, вздыхает, молчит, горюет! — так могилы роют, а не дома». На самом деле дома строят, а не роют. Роют как раз могилы. Это вопрос технологии, а вовсе не энтузиазма (как пытается представить его Чиклин). Но если это оговорка, то оговорка весьма значимая. Как учил Фрейд, оговорки возникают в результате действия «препятствующих мыслей». Можно предположить, что Чиклин, исступленно манифестирующий созидательность пролетарского труда, в глубине души понимает, что вся его деятельность направлена лишь на уничтожение. Еще одну оговорку мы находим в мечтах колхозного активиста: «пора уж целыми эшелонами население в социализм отправлять». Всем прекрасно известно, куда отправляют эшелонами. Но если это все же не оговорка — тогда все еще страшней.
Сны у Платонова — это отдельная тема. Весь «Чевенгур» буквально переполнен снами и видениями в бреду (или, как принято сейчас говорить, в измененных состояниях сознания), причем сны эти, что называется, «по Фрейду» — про матерей и отцов, с замещениями и превращениями. Они действительно достойны только им посвященной работы; не хочется касаться этого огромного пласта вскользь. Проза Платонова поистине неисчерпаема. Даже самый поверхностный разбор любого текста по объему должен превышать этот текст. Поэтому в данной работе приходится отказываться от детального анализа многих проблем, лишь вчерне наметив неразработанные направления. Впрочем, один сон все же стоит привести, тем более что он не «по Фрейду».
Я, товарищ Чепурный, спал и видел во сне весь Чевенгур, как с дерева, — кругом голо, а в городе безлюдно... А если шагом ходить, то видно мало и ветер, как бандит, тебе в уши наговаривает.
Так оправдывается заснувший на боевом посту Кирей. Он действительно считает, что во сне может следить за городом, причем гораздо эффективнее, чем в бодрствующем состоянии. Здесь полностью отсутствует качество, называемое тестированием реальности — что обычно является главным признаком психоза. Но это не психоз, это близкое к нему мифическое мышление. В отличие от мышления рационального, оно (как и психоз) действует по законам бессознательного. Для него характерно признание возможности тотального всемогущества и неприятие любых ограничений. Как утверждал Рональд Лэнг, «объекты фантазии или воображения подчиняются магическим законам, они имеют магические, а не реальные взаимоотношения». Подобную мысль мы можем найти и у Элиаде: «бессознательное имеет структуру мифа... Единственный действительный контакт современного человека с космическим, сакральным, осуществляется через бессознательное».
Кроме того, Элиаде прямо отмечал параллели между психоанализом и космологическими мифами — в основном, по двум пунктам. Во-первых, психоанализ утверждает идею первоначального «рая», с которого начинается человеческая жизнь и который длится вплоть до определенной травмы. Во-вторых, с помощью определенных техник психоанализ позволяет вернуться в раннее детство, пережить заново давно прошедшие и забытые события, то есть реактуализировать индивидуальное первовремя. И, разумеется, Элиаде не мог не заметить явного сходства между клинической практикой психоанализа и классической формой инициации.
Можно рассматривать психоанализ как деградированную форму посвящения, доступную современному десакрализованному миру; сценарий легко узнается: спуск в глубины души, населенные «чудовищами» соответствуют «сошествию в Ад»; реальная опасность, сопряженная с таким «спуском» аналогична испытаниям, характерным для традиционных обществ, и тому подобное.