— Каждый, — подтвердил бармен. — Каждые десять дней — сто цифр. В месяц — триста. Не больше, не меньше. Но тратить их можно на своё усмотрение.
Варяг, наконец, отвлёкся от меню.
— Подождите, то есть, главная, в этом месяце Эрика тоже получает сто цифр в десять дней? — удивлялся Варяг
Бармен улыбнулся.
— Для начала, Эрика Эдуардовна. И да, она получает столько же, как и все.
Единая Финансовая Ячейка Союза в которой хранятся и выдаются всем равное количество Цифр на именных электронных карточках.
Не кредитов, ни займов, мы все равны.
— Я так же получил сто цифр в эти десять дней, — подтвердил бармен, — и ваш сосед по барной стойке тоже. Всё, что вокруг вас, всё принадлежит Союзу. Мы все — одна одинаковая цепь Союза, и у нас полное финансовое равенство. Зачастую нет ни какой коррупции и воровства. Вы можете потратить всё сразу, можете ужиматься и откладывать, чтобы поехать на положенный отдых каждый квартал — семь дней на искусственные курорты. Но Союз всем начисляет одинаково.
Слушайте, — удивленно сказал я, этот Союз… он, конечно, стремится к равенству, и на первый взгляд всё выглядит идеально. Сто цифр каждые десять дней — вроде бы неплохо. Но я чувствую в этом что-то… искусственное. Как будто жизнь программируется, а люди становятся винтиками в огромной машине. Да, коррупции нет, воровства мало, но и стимула к личному росту, к достижениям — тоже не очень много. Все равны, но все и одинаковы. Этот равномерный расход Цифры… он как успокоительное. Он убирает стресс от денежных проблем, но в то же время убирает и стимул к самореализации. Мне кажется, что долго так жить нельзя. Человек — он же не робот. Ему нужны цели, нужна борьба, нужна возможность достигать чего-то большего, чем просто получить свои триста цифр в месяц и съездить на искусственный курорт. Это моё мнение, конечно, но я думаю, что долго в такой системе оставаться не очень хорошо.
— И если кто-то сломает систему и начислит себе больше цифр… — я начал было говорить, но бармен меня перебил, его голос стал серьёзнее, даже жестче.
— …его уничтожат. И всех его близких и родных до третьего колена. Да, у подземелья свои законы, ребята. Тут люди все одинаковы. И союз… следит за тем, чтобы так и оставалось.
— Слушай, — спросил Варяг, указывая на часть цифрового меню, — а почему тут написано: — Обед: три стопки, бокал хмеля или бокал винного напитка; Вечер: умножай на два; Суббота: весь день на три; С воскресенья до четверга: светлый мир, — Что это значит?
Бармен долгое время молчал, собирая мысли в один клубок.
— Это… нормативы потребления. В обед положено не более трёх стопок любого напитка (самогон не считается, он по отдельной норме), или один бокал хмельного, или один бокал винного напитка. Вечером норма потребления увеличивается вдвое. В субботу можно пить втрое больше, чем обычно. А с воскресенья по четверг… это «светлый мир». Ограничения на алкоголь существуют, но более мягкие, предусматривается употребление напитков, не превышающих обычный обеденный лимит. Это чтобы люди не переутомлялись и были готовы к работе. Система следит за здоровьем граждан. Всё по расписанию.
— А как же в магазинах? — спросил я.
Бармен кивнул, по его лицу было понятно, как трудно ему выразить свои мысли.
— Только один раз в день, с пятницы по субботу, с двенадцати до четырнадцати часов. По две бутылки хмеля, или одна бутылка водки, самогонки или винного напитка на человека. Всё так же отслеживается. Система знает, сколько вы выпили в баре, сколько купили в магазине. Перебор — штрафные санкции, вплоть до отключения от Союза на время. Строго, но… порядок.
Время приближалось к обеду. В бар начали стекаться люди — работяги в засаленных спецовках, женщины в простых платьях, молодежь. Воздух сразу же сгустился от запаха пота, дешевого табака и чего-то кисло-сладкого — похожего на запах дешёвого винного напитка. За столиками заняли свои места постоянные посетители, тихо переговариваясь. Люди подтянутые и немногословные, с молчаливой эффективностью принялись употреблять напитки и скудную, но сытную еду. Кто-то заказывал три стопки самогона, кто-то — бокал хмеля, а некоторые ограничивались только едой. Но в воздухе витал не только запах еды и алкоголя, но и скрытое напряжение: все знали правила, все понимали, что за каждым глотком, за каждой добавкой следит невидимое, но всесильное око. Даже шум в баре казался приглушенным, как будто каждый старался не привлечь к себе лишнего внимания.
Мы выбрали из меню: я — рис с котлетой и салат из кукурузы, запивая всё стаканом тёмного хмеля; Варяг — курицу с картошкой, три рюмки водки и селедку. Еда оказалась… безвкусной. Рис был рассыпчатым, но без какого-либо аромата, котлета — плотная, как резина, кукуруза в салате хрустела, но была пресной. У Варяга курица напоминала по консистенции вату, картошка — разваренная каша, а водка с селедкой… Водка была ужасно противной, с резким привкусом спирта, но, несмотря на отвратительный вкус, опьяняла достаточно быстро. Селедка же… это было что-то невообразимое. Мясо было мягким, как слизь, с неприятным привкусом и запахом. Казалось, что всю еду и напитки производили на одном и том же бездушном заводе, где вкус и качество не имели никакого значения. Главное — количество и соблюдение норм.
— Ужас, — ответил я, — лучше самому приготовить. Чем есть эту гадость. В бункере мы сами выращивали и сами себе готовили.
Мужчина, сидевший за соседним столиком, неожиданно для нас заговорил:
— Готовили сами? — спросил он с удивлением. — У вас там было так много времени?
— Ну да, — ответил я, — а тут так нельзя.
Ограниченность ресурсов ощущалась во всём. Даже в баре, где мы сидели, это чувствовалось. Скудная еда, невкусный алкоголь — всё указывало на то, что ресурсы распределялись строго и экономно. Варяг, допив свою водку, с грустью посмотрел на остатки селедки на тарелке.
— Помнишь, в бункере, — пробормотал он, — у нас были помидоры… Пахнущие… настоящии. А тут… Эта резиновая курица…
Я кивнул. В бункере, хоть и в тесноте, в постоянном напряжении дифицита продуктов, мы сами выращивали овощи. Пища была не изысканная, но настоящая, с запахом и вкусом. Здесь же всё было обезличенным, как будто созданное не для людей, а для поддержания работоспособности.
Мы помолчали, вновь ощутив эту пропасть между жизнью в бункере и жизнью в этом… систематизированном мире. Ограниченность ресурсов не заключалась только в нехватке еды. Это был дефицит всего: свободы, индивидуальности, настоящих человеческих отношений. Всё было строго регламентировано, каждый шаг, каждая капля алкоголя, каждая крупинка риса. Даже мысли, казалось, не были свободны. И эта удушающая ограниченность ресурсов давила сильнее, чем голодающий живот. Это был голод души.
Тишина повисла между нами, тяжелая и густая, как дым от дешевого табака. Мужчина, по-видимому, решил, что мы не против компании, и продолжил, голос его был тихим, словно он боялся нарушить хрупкое равновесие этой неловкой сцены:
— Я работал на заводе по производству этого… этого всего, — он кивнул на наши тарелки, — года три назад. Тогда еще были остатки старых технологий… Я помню… помидоры… настоящие, хоть и генно-модифицированные, но… сочные. А теперь… этот рассыпчатый рис… без запаха, без жизни.
Он взял вилку и покрутил остатки своей еды, словно исследуя незнакомый объект. Его руки дрожали.
— Мы все знаем, что ресурсы ограничены, — продолжил он шепотом, — но эта… эта стерильность… это убивает. Убивает больше, чем голод.
Варяг глубоко вздохнул и внимательно вглядывался в содержимое своего заказа.
— А знаешь, что самое страшное? Что многие уже забыли, какой должен быть настоящий вкус. Они привыкли к этой резине. Им уже не нужны помидоры, им достаточно этого… заменителей.
Я посмотрел на свой остывший рис с котлетой. Возможно, он был прав. Возможно, мы, выжившие из бункера, были последними, кто помнил настоящий вкус жизни. А остальные… они уже приспособились к этой суровой реальности, к этой жизни без запаха и вкуса, к жизни, где ограниченность ресурсов означала не только дефицит еды, но и дефицит самой жизни.
Мужчина поднял свой почти пустой стакан, и в его глазах мелькнуло что-то, напоминающее отчаяние.
— За помнивших, — прошептал он, и выпил остатки своего напитка.
Бункер, хоть и маленький, хоть и тесный от постоянного прироста населения, был настоящей маленькой деревней. Каждый знал каждого, каждый участвовал в общем деле — от выращивания еды до починки оборудования. Это был мир, где труд был делом чести, а не повинностью, где каждый результат был виден и ощутим. А Аврора… Аврора была другим миром. Огромный подземный мегаполис, блестящий, но холодный, как полированный металл. Его искусственное солнце мерцало бесстрастно, освещая идеально ровные ряды жилых модулей, бесконечные коридоры и заводы, беспрерывно производящие… заменитель жизни.
Суровые законы Авроры были незыблемы. Они контролировали каждый аспект жизни, распределяли ресурсы, определяли место каждого человека в огромной машине. Свобода выбора была роскошью, которую себе позволить нельзя. Здесь не было места индивидуальности, здесь ценилась только эффективность. Люди были винтиками в огромном механизме, каждый на своем месте, каждый выполняющий свою функцию. Любое отклонение от нормы жестко наказывалось.
Мы с Варягом сидели в баре, ощущая себя чужаками в этом бездушном мире. Наша жизнь в бункере казалась далекой сказкой, воспоминанием о чем-то, чего уже никогда не вернуть. Даже люди казались выхолощенными, лишенными ярких эмоций, подчиненными системе.
— Они даже не понимают, чего им не хватает, — пробормотал Варяг, глядя на окружающих. — Им кажется, что всё нормально…
— Пока им не покажут, — добавил я, — что жизнь может быть другой.
Может, мы и были всего лишь двумя людьми в этом гигантском городе, но память о жизни в бункере, о маленькой, но настоящей деревне, о свободе и вкусе жизни — это была искра, которая могла когда-нибудь разжечь пламя. И мы, хранители этой памяти, должны были сохранить ее, передать дальше, несмотря на суровые законы Авроры и ее железную логику. Ограниченность ресурсов в Авроре ощущалась не только физически, но и духовно. И борьба за эту духовную свободу, возможно, окажется сложнее, чем выживание в бункере.
После бара мы направились к главной городской площади. Она представляла собой огромное, идеально вычищенное пространство, залитое искусственным светом. В центре площади происходило вечернее построение. Тысячи людей, одетых в одинаковую униформу, выстраивались в строгие ряды. Это были суточные дежурства — патрули для поверхности, объекты энергообеспечения подземных сетей, охрана территорий, важных для Союза. Военизированные подразделения, их было так много, что площадь казалась единым, сверкающим оружием, морем стальных касок и холодного металла.
— Сколько людей с оружием… — вздохнул Варяг, его голос был едва слышен на фоне отдаленного гула, доносившегося от строящихся колонн. В его глазах читалось не столько удивление, сколько усталость и безнадежность. Он видел подобное построение впервые.
— Военные рельсы Авроры, — раздался голос позади нас, низкий и хриплый, как шепот старого двигателя.
Мы обернулись. За нами стоял высокий мужчина в гражданской одежде, лицо его было скрыто в тени капюшона. В его глазах, однако, читалась какая-то странная смесь усталости, презрения и… скрытой надежды? Он наблюдал за построением с тем же напряженным вниманием, что и мы, но его взгляд был не просто наблюдательным, а проницательным, оценивающим, словно он искал что-то, какой-то ключ к пониманию этой устрашающей мощи. Его слова звучали не как констатация факта, а как горькое пророчество. «Военные рельсы Авроры» — фраза, которая подразумевала не только численность и вооружение армии, но и железную логику, безжалостную систему, которая двигалась, как неумолимый механизм, измельчая всё на своем пути.
— Кто вы? — спросил я, мой голос прорезал гул построения, — И про какие рельсы вы говорите?
Незнакомец улыбнулся, улыбка была горькой и усталой.
— Афанасий, — представился он, — А рельсы, о которых я говорю… это режим, в котором выстроен Союз. Железная дорога, по которой движется этот… механизм. Всё продумано, всё рассчитано, всё подчинено одной цели — симуляции бурной деятельности выживания. И эти люди, — он кивнул в сторону строящихся солдат, — они хоть и являются частью этой машины, хотя бы периодически видят солнечный свет и вдыхают настоящий воздух. В отличие от многих других…
Его слова повисли в воздухе, наполненные скрытым смыслом. Я посмотрел на ряды солдат, на их одинаковые лица, на блеск оружия. Да, они, возможно, выезжают на поверхность. Но насколько свободен этот выезд? Насколько свободен их взгляд, обращенный к солнцу? Или это всего лишь контролируемая экскурсия в мир, который они давно уже потеряли? Афанасий, видимо, угадал мои мысли.
— Не обманывайтесь, — тихо сказал он, — Даже свежий воздух не может полностью смыть вкус этой… искусственности. Они живут в клетке, хоть и огромной. А рельсы… они ведут только в одном направлении. И это направление… оно не всегда очевидно.
— Простите, — сказал Варяг, его голос звучал несколько неуверенно, — а вы тоже военный?
Афанасий усмехнулся, немного грустно, немного презрительно.
— Эти люди называются милитористами Союза, для начала, — ответил он, — А я… я просто нечтожный мешок костей и крови, мечтающий выбраться наверх, к солнцу.
— А в чём проблема? — спросил Варяг, его голос стал твёрже, — Если вы хотите подняться… кто может быть против?
Афанасий снова посмотрел на построение, его взгляд стал жестким, пронизывающим.
— Против? — повторил он, словно смакуя это слово, — Против всего Союза. Против системы, которая держит всех нас в узде. Против рельсов, которые ведут только в одном направлении. Думаете, это просто так? Это не просто охрана ресурсов или территорий. Это контроль над каждым человеком, над каждой мыслью. Подняться наверх — значит, нарушить этот порядок. А это… это смертельно опасно.
— То есть… не понимаю, — сказал Варяг, он открыл рот, чтобы продолжить, но Афанасий его перебил.
— Да, вы правильно поняли, — сказал Афанасий, его голос был спокоен, но в нём слышалась усталость, — Только милитаристы и некоторые сотрудники, отвечающие за поверхностные технологии, поднимаются наверх. Для остальных это невозможно. Псом Союза я служить не хочу, за кость мне не нужна эта жизнь. Вот я и качусь по всей сети Союза, в поисках… выхода. Выхода из этой системы, из этой… железной дороги.
— Вы не работаете на Союз? — уточнил я.
Афанасий усмехнулся, горько и устало.
— Нет, — ответил он, — Я белая ворона в этом чёрном подземном городе. Таких, как я, здесь не любят.
— А на что вы живёте? — спросил я.
Афанасий вздохнул.
— Раньше… пока цифра ещё была на металлических треугольниках, попрошайничал, — сказал он, — Потом это стало запретом, как и многое другое. Цифра стала электронной, полностью контролируемой Союзом. Сейчас… просто побираюсь по объедкам, хотя еда в Союзе и есть объедки — он подвёл итог, его голос был тихим, почти безжизненным, но в нём чувствовалась какая-то странная, упрямая сила. Сила человека, который не сдаётся, несмотря ни на что.
Варяг, наконец, отвлёкся от меню.
— Подождите, то есть, главная, в этом месяце Эрика тоже получает сто цифр в десять дней? — удивлялся Варяг
Бармен улыбнулся.
— Для начала, Эрика Эдуардовна. И да, она получает столько же, как и все.
Единая Финансовая Ячейка Союза в которой хранятся и выдаются всем равное количество Цифр на именных электронных карточках.
Не кредитов, ни займов, мы все равны.
— Я так же получил сто цифр в эти десять дней, — подтвердил бармен, — и ваш сосед по барной стойке тоже. Всё, что вокруг вас, всё принадлежит Союзу. Мы все — одна одинаковая цепь Союза, и у нас полное финансовое равенство. Зачастую нет ни какой коррупции и воровства. Вы можете потратить всё сразу, можете ужиматься и откладывать, чтобы поехать на положенный отдых каждый квартал — семь дней на искусственные курорты. Но Союз всем начисляет одинаково.
Слушайте, — удивленно сказал я, этот Союз… он, конечно, стремится к равенству, и на первый взгляд всё выглядит идеально. Сто цифр каждые десять дней — вроде бы неплохо. Но я чувствую в этом что-то… искусственное. Как будто жизнь программируется, а люди становятся винтиками в огромной машине. Да, коррупции нет, воровства мало, но и стимула к личному росту, к достижениям — тоже не очень много. Все равны, но все и одинаковы. Этот равномерный расход Цифры… он как успокоительное. Он убирает стресс от денежных проблем, но в то же время убирает и стимул к самореализации. Мне кажется, что долго так жить нельзя. Человек — он же не робот. Ему нужны цели, нужна борьба, нужна возможность достигать чего-то большего, чем просто получить свои триста цифр в месяц и съездить на искусственный курорт. Это моё мнение, конечно, но я думаю, что долго в такой системе оставаться не очень хорошо.
— И если кто-то сломает систему и начислит себе больше цифр… — я начал было говорить, но бармен меня перебил, его голос стал серьёзнее, даже жестче.
— …его уничтожат. И всех его близких и родных до третьего колена. Да, у подземелья свои законы, ребята. Тут люди все одинаковы. И союз… следит за тем, чтобы так и оставалось.
— Слушай, — спросил Варяг, указывая на часть цифрового меню, — а почему тут написано: — Обед: три стопки, бокал хмеля или бокал винного напитка; Вечер: умножай на два; Суббота: весь день на три; С воскресенья до четверга: светлый мир, — Что это значит?
Бармен долгое время молчал, собирая мысли в один клубок.
— Это… нормативы потребления. В обед положено не более трёх стопок любого напитка (самогон не считается, он по отдельной норме), или один бокал хмельного, или один бокал винного напитка. Вечером норма потребления увеличивается вдвое. В субботу можно пить втрое больше, чем обычно. А с воскресенья по четверг… это «светлый мир». Ограничения на алкоголь существуют, но более мягкие, предусматривается употребление напитков, не превышающих обычный обеденный лимит. Это чтобы люди не переутомлялись и были готовы к работе. Система следит за здоровьем граждан. Всё по расписанию.
— А как же в магазинах? — спросил я.
Бармен кивнул, по его лицу было понятно, как трудно ему выразить свои мысли.
— Только один раз в день, с пятницы по субботу, с двенадцати до четырнадцати часов. По две бутылки хмеля, или одна бутылка водки, самогонки или винного напитка на человека. Всё так же отслеживается. Система знает, сколько вы выпили в баре, сколько купили в магазине. Перебор — штрафные санкции, вплоть до отключения от Союза на время. Строго, но… порядок.
Время приближалось к обеду. В бар начали стекаться люди — работяги в засаленных спецовках, женщины в простых платьях, молодежь. Воздух сразу же сгустился от запаха пота, дешевого табака и чего-то кисло-сладкого — похожего на запах дешёвого винного напитка. За столиками заняли свои места постоянные посетители, тихо переговариваясь. Люди подтянутые и немногословные, с молчаливой эффективностью принялись употреблять напитки и скудную, но сытную еду. Кто-то заказывал три стопки самогона, кто-то — бокал хмеля, а некоторые ограничивались только едой. Но в воздухе витал не только запах еды и алкоголя, но и скрытое напряжение: все знали правила, все понимали, что за каждым глотком, за каждой добавкой следит невидимое, но всесильное око. Даже шум в баре казался приглушенным, как будто каждый старался не привлечь к себе лишнего внимания.
Мы выбрали из меню: я — рис с котлетой и салат из кукурузы, запивая всё стаканом тёмного хмеля; Варяг — курицу с картошкой, три рюмки водки и селедку. Еда оказалась… безвкусной. Рис был рассыпчатым, но без какого-либо аромата, котлета — плотная, как резина, кукуруза в салате хрустела, но была пресной. У Варяга курица напоминала по консистенции вату, картошка — разваренная каша, а водка с селедкой… Водка была ужасно противной, с резким привкусом спирта, но, несмотря на отвратительный вкус, опьяняла достаточно быстро. Селедка же… это было что-то невообразимое. Мясо было мягким, как слизь, с неприятным привкусом и запахом. Казалось, что всю еду и напитки производили на одном и том же бездушном заводе, где вкус и качество не имели никакого значения. Главное — количество и соблюдение норм.
— Ужас, — ответил я, — лучше самому приготовить. Чем есть эту гадость. В бункере мы сами выращивали и сами себе готовили.
Мужчина, сидевший за соседним столиком, неожиданно для нас заговорил:
— Готовили сами? — спросил он с удивлением. — У вас там было так много времени?
— Ну да, — ответил я, — а тут так нельзя.
Ограниченность ресурсов ощущалась во всём. Даже в баре, где мы сидели, это чувствовалось. Скудная еда, невкусный алкоголь — всё указывало на то, что ресурсы распределялись строго и экономно. Варяг, допив свою водку, с грустью посмотрел на остатки селедки на тарелке.
— Помнишь, в бункере, — пробормотал он, — у нас были помидоры… Пахнущие… настоящии. А тут… Эта резиновая курица…
Я кивнул. В бункере, хоть и в тесноте, в постоянном напряжении дифицита продуктов, мы сами выращивали овощи. Пища была не изысканная, но настоящая, с запахом и вкусом. Здесь же всё было обезличенным, как будто созданное не для людей, а для поддержания работоспособности.
Мы помолчали, вновь ощутив эту пропасть между жизнью в бункере и жизнью в этом… систематизированном мире. Ограниченность ресурсов не заключалась только в нехватке еды. Это был дефицит всего: свободы, индивидуальности, настоящих человеческих отношений. Всё было строго регламентировано, каждый шаг, каждая капля алкоголя, каждая крупинка риса. Даже мысли, казалось, не были свободны. И эта удушающая ограниченность ресурсов давила сильнее, чем голодающий живот. Это был голод души.
Тишина повисла между нами, тяжелая и густая, как дым от дешевого табака. Мужчина, по-видимому, решил, что мы не против компании, и продолжил, голос его был тихим, словно он боялся нарушить хрупкое равновесие этой неловкой сцены:
— Я работал на заводе по производству этого… этого всего, — он кивнул на наши тарелки, — года три назад. Тогда еще были остатки старых технологий… Я помню… помидоры… настоящие, хоть и генно-модифицированные, но… сочные. А теперь… этот рассыпчатый рис… без запаха, без жизни.
Он взял вилку и покрутил остатки своей еды, словно исследуя незнакомый объект. Его руки дрожали.
— Мы все знаем, что ресурсы ограничены, — продолжил он шепотом, — но эта… эта стерильность… это убивает. Убивает больше, чем голод.
Варяг глубоко вздохнул и внимательно вглядывался в содержимое своего заказа.
— А знаешь, что самое страшное? Что многие уже забыли, какой должен быть настоящий вкус. Они привыкли к этой резине. Им уже не нужны помидоры, им достаточно этого… заменителей.
Я посмотрел на свой остывший рис с котлетой. Возможно, он был прав. Возможно, мы, выжившие из бункера, были последними, кто помнил настоящий вкус жизни. А остальные… они уже приспособились к этой суровой реальности, к этой жизни без запаха и вкуса, к жизни, где ограниченность ресурсов означала не только дефицит еды, но и дефицит самой жизни.
Мужчина поднял свой почти пустой стакан, и в его глазах мелькнуло что-то, напоминающее отчаяние.
— За помнивших, — прошептал он, и выпил остатки своего напитка.
Бункер, хоть и маленький, хоть и тесный от постоянного прироста населения, был настоящей маленькой деревней. Каждый знал каждого, каждый участвовал в общем деле — от выращивания еды до починки оборудования. Это был мир, где труд был делом чести, а не повинностью, где каждый результат был виден и ощутим. А Аврора… Аврора была другим миром. Огромный подземный мегаполис, блестящий, но холодный, как полированный металл. Его искусственное солнце мерцало бесстрастно, освещая идеально ровные ряды жилых модулей, бесконечные коридоры и заводы, беспрерывно производящие… заменитель жизни.
Суровые законы Авроры были незыблемы. Они контролировали каждый аспект жизни, распределяли ресурсы, определяли место каждого человека в огромной машине. Свобода выбора была роскошью, которую себе позволить нельзя. Здесь не было места индивидуальности, здесь ценилась только эффективность. Люди были винтиками в огромном механизме, каждый на своем месте, каждый выполняющий свою функцию. Любое отклонение от нормы жестко наказывалось.
Мы с Варягом сидели в баре, ощущая себя чужаками в этом бездушном мире. Наша жизнь в бункере казалась далекой сказкой, воспоминанием о чем-то, чего уже никогда не вернуть. Даже люди казались выхолощенными, лишенными ярких эмоций, подчиненными системе.
— Они даже не понимают, чего им не хватает, — пробормотал Варяг, глядя на окружающих. — Им кажется, что всё нормально…
— Пока им не покажут, — добавил я, — что жизнь может быть другой.
Может, мы и были всего лишь двумя людьми в этом гигантском городе, но память о жизни в бункере, о маленькой, но настоящей деревне, о свободе и вкусе жизни — это была искра, которая могла когда-нибудь разжечь пламя. И мы, хранители этой памяти, должны были сохранить ее, передать дальше, несмотря на суровые законы Авроры и ее железную логику. Ограниченность ресурсов в Авроре ощущалась не только физически, но и духовно. И борьба за эту духовную свободу, возможно, окажется сложнее, чем выживание в бункере.
После бара мы направились к главной городской площади. Она представляла собой огромное, идеально вычищенное пространство, залитое искусственным светом. В центре площади происходило вечернее построение. Тысячи людей, одетых в одинаковую униформу, выстраивались в строгие ряды. Это были суточные дежурства — патрули для поверхности, объекты энергообеспечения подземных сетей, охрана территорий, важных для Союза. Военизированные подразделения, их было так много, что площадь казалась единым, сверкающим оружием, морем стальных касок и холодного металла.
— Сколько людей с оружием… — вздохнул Варяг, его голос был едва слышен на фоне отдаленного гула, доносившегося от строящихся колонн. В его глазах читалось не столько удивление, сколько усталость и безнадежность. Он видел подобное построение впервые.
— Военные рельсы Авроры, — раздался голос позади нас, низкий и хриплый, как шепот старого двигателя.
Мы обернулись. За нами стоял высокий мужчина в гражданской одежде, лицо его было скрыто в тени капюшона. В его глазах, однако, читалась какая-то странная смесь усталости, презрения и… скрытой надежды? Он наблюдал за построением с тем же напряженным вниманием, что и мы, но его взгляд был не просто наблюдательным, а проницательным, оценивающим, словно он искал что-то, какой-то ключ к пониманию этой устрашающей мощи. Его слова звучали не как констатация факта, а как горькое пророчество. «Военные рельсы Авроры» — фраза, которая подразумевала не только численность и вооружение армии, но и железную логику, безжалостную систему, которая двигалась, как неумолимый механизм, измельчая всё на своем пути.
— Кто вы? — спросил я, мой голос прорезал гул построения, — И про какие рельсы вы говорите?
Незнакомец улыбнулся, улыбка была горькой и усталой.
— Афанасий, — представился он, — А рельсы, о которых я говорю… это режим, в котором выстроен Союз. Железная дорога, по которой движется этот… механизм. Всё продумано, всё рассчитано, всё подчинено одной цели — симуляции бурной деятельности выживания. И эти люди, — он кивнул в сторону строящихся солдат, — они хоть и являются частью этой машины, хотя бы периодически видят солнечный свет и вдыхают настоящий воздух. В отличие от многих других…
Его слова повисли в воздухе, наполненные скрытым смыслом. Я посмотрел на ряды солдат, на их одинаковые лица, на блеск оружия. Да, они, возможно, выезжают на поверхность. Но насколько свободен этот выезд? Насколько свободен их взгляд, обращенный к солнцу? Или это всего лишь контролируемая экскурсия в мир, который они давно уже потеряли? Афанасий, видимо, угадал мои мысли.
— Не обманывайтесь, — тихо сказал он, — Даже свежий воздух не может полностью смыть вкус этой… искусственности. Они живут в клетке, хоть и огромной. А рельсы… они ведут только в одном направлении. И это направление… оно не всегда очевидно.
— Простите, — сказал Варяг, его голос звучал несколько неуверенно, — а вы тоже военный?
Афанасий усмехнулся, немного грустно, немного презрительно.
— Эти люди называются милитористами Союза, для начала, — ответил он, — А я… я просто нечтожный мешок костей и крови, мечтающий выбраться наверх, к солнцу.
— А в чём проблема? — спросил Варяг, его голос стал твёрже, — Если вы хотите подняться… кто может быть против?
Афанасий снова посмотрел на построение, его взгляд стал жестким, пронизывающим.
— Против? — повторил он, словно смакуя это слово, — Против всего Союза. Против системы, которая держит всех нас в узде. Против рельсов, которые ведут только в одном направлении. Думаете, это просто так? Это не просто охрана ресурсов или территорий. Это контроль над каждым человеком, над каждой мыслью. Подняться наверх — значит, нарушить этот порядок. А это… это смертельно опасно.
— То есть… не понимаю, — сказал Варяг, он открыл рот, чтобы продолжить, но Афанасий его перебил.
— Да, вы правильно поняли, — сказал Афанасий, его голос был спокоен, но в нём слышалась усталость, — Только милитаристы и некоторые сотрудники, отвечающие за поверхностные технологии, поднимаются наверх. Для остальных это невозможно. Псом Союза я служить не хочу, за кость мне не нужна эта жизнь. Вот я и качусь по всей сети Союза, в поисках… выхода. Выхода из этой системы, из этой… железной дороги.
— Вы не работаете на Союз? — уточнил я.
Афанасий усмехнулся, горько и устало.
— Нет, — ответил он, — Я белая ворона в этом чёрном подземном городе. Таких, как я, здесь не любят.
— А на что вы живёте? — спросил я.
Афанасий вздохнул.
— Раньше… пока цифра ещё была на металлических треугольниках, попрошайничал, — сказал он, — Потом это стало запретом, как и многое другое. Цифра стала электронной, полностью контролируемой Союзом. Сейчас… просто побираюсь по объедкам, хотя еда в Союзе и есть объедки — он подвёл итог, его голос был тихим, почти безжизненным, но в нём чувствовалась какая-то странная, упрямая сила. Сила человека, который не сдаётся, несмотря ни на что.