Ему с трудом, на пределе физических и моральных сил, в полной темноте, освещаемой лишь редкими, почти сюрреалистичными вспышками молний, удалось вовремя добраться до старой сторожки. Это было не просто ветхое строение, а их с солдатами давнее детище, заботливо обновлённое и укреплённое ещё до его отставки, когда он был полон надежд и планов на будущее. Это место было для него не просто убежищем от бури, а святыней, символом надёжности, несокрушимой памятью о тех временах, когда он, ещё будучи молодым амбициозным офицером, вместе со своими верными солдатами день за днём, кирпичик за кирпичиком, камень за камнем превращал ветхую полуразрушенную лачугу в настоящий неприступный форпост, способный выдержать натиск любых невзгод. Теперь, наконец, он был в полной, абсолютной, желанной безопасности, окутанный знакомым, успокаивающим ароматом старого дерева и дыма, который пропитал стены за долгие годы. Внутри его ждало спасительное, обволакивающее, почти осязаемое тепло, отгоняющее пронизывающий холод, который до сих пор ощущался в его теле. В добротном, выложенном камнем камине весело потрескивали сухие дрова, отбрасывая причудливые танцующие блики на протопленную, прогретую до основания избу, каждая доска которой источала живительное тепло. Каждый уголок комнаты был наполнен этим благодатным теплом, словно сама сторожка дышала им. Он с облегчением стянул с себя насквозь промокшую, тяжёлую от воды одежду, которая казалась свинцовой, и развесил её на верёвке у костра, чтобы она просохла. Он смотрел, как от неё поднимаются тонкие струйки пара, и наконец смог глубоко, полной грудью вдохнуть, почувствовав, как напряжение медленно, но верно покидает его тело, растворяясь в тепле.
В безопасности, сухой и относительно сытый, ощущая на языке солоноватый привкус свежего, только что приготовленного мяса, он мог бы наконец расслабиться, забыть о пережитом кошмаре и предаться долгожданному покою, который так манил его. Но сердце, вместо того чтобы успокоиться и замедлить свой бег, сжималось от мучительной, невыносимой тревоги при одной только мысли о Лизе. Он волновался только из-за неё, и эта тревога была сильнее любой усталости, любого голода, любой боли. В этом глухом, диком краю, наглухо отрезанном от цивилизованного мира обезумевшей, бушующей стихией, не было никакой, даже малейшей возможности дать ей знать, что с ним всё в порядке, что он жив и цел, что он пережил этот ад. Он так живо, так мучительно ярко представлял её лицо: её большие, всегда немного тревожные глаза, её привычку волноваться по пустякам, а тем более сейчас, когда он уже давно должен был вернуться и каждая прошедшая минута без вестей казалась ей вечностью, тянущейся бесконечно. Он понимал, что она будет переживать за него, как никто другой на всём белом свете, и, наверное, уже сходит с ума от беспокойства, стоя у холодного окна, прижавшись лбом к запотевшему стеклу, и вглядываясь в бесконечную заснеженную даль, пытаясь различить в ней его силуэт, который казался призрачным. Это острое, разъедающее чувство беспомощности, невозможности повлиять на ситуацию, мучило его гораздо сильнее, чем пережитая усталость, пронизывающий холод или боль от ушибов, пронизывающая всё тело. Как же ему хотелось сейчас телепортироваться к ней, материализоваться рядом, увидеть её нежную, успокаивающую улыбку, крепко-крепко обнять её, почувствовать тепло её объятий, вдохнуть её родной запах и прошептать, что всё хорошо, что он скоро будет дома и больше никогда не позволит тревоге омрачить её светлые, безмятежные дни.
Бушующая стихия, обезумевшая от первобытной ярости, обрушилась на мир, словно разгневанный бог, превратив его в хаотичное месиво из воющего, неистового ветра и хлещущего ливня, способного смыть всё на своём пути. Небеса разверзлись, поглотив последние проблески надежды, и мир погрузился в непроглядную тьму, где единственной реальностью были бесконечный рёв и грохот. Она не просто отрезала Эрика от всего мира — она поглотила его целиком, заключив в зыбком, трещащем по швам убежище его покосившейся хижины. Её тонкие скрипучие стены стонали под натиском стихии, казалось, что тонкие доски вот-вот не выдержат и выпустят на волю сырой холод и ледяные потоки воды. Этот крошечный оплот, затерянный в диких лесах, стал для него последним бастионом против всепоглощающего хаоса, отрезав его от малейшего подобия цивилизации, от любого шанса на связь.
И в этом диком, первобытном плену, где каждый порыв ветра отдавался болью в груди, а холод пробирал до костей, его терзала одна мысль, одна боль, несравненно более острая, чем любые физические лишения. Это был не голод, не страх смерти, не холод, проникающий под одежду. Это была мучительная, пронзительная агония осознания того, что у него нет никакой возможности сообщить Лизе, что он жив. Ни единого шанса донести до неё простую мысль о том, что его задержание — это лишь временная мера, что его отсутствие — это не трагедия, разрушившая их жизнь, а лишь пауза, продиктованная слепой мощью природы. Ему представлялось, как она будет страдать, терзаемая неизвестностью, и эта мысль разрывала его изнутри.
Это незнание, эта мучительная, леденящая душу неопределённость были для него горше, чем его собственное заточение, горше, чем любая перспектива собственной гибели. Собственное положение пленника природы, окружённого ревущим ветром и грохочущим ливнем, меркло перед сжигающим его изнутри, выжигающим душу страхом за её душевное состояние. Пока он был в относительной безопасности, укрытый от прямого удара стихии, он представлял, как каждая минута одиночества усугубляет её страдания, как она терзается худшими догадками, как её разум рисует самые страшные сценарии. Он видел, как она проводит бессонные ночи, полные неописуемого страха, как её прекрасные глаза опухают от слёз, а надежда медленно, мучительно угасает в глубине её души, уступая место ледяным тискам отчаяния. Эта картина, воображаемая, но до ужаса реальная, была для него настоящим адом, и он не мог даже протянуть руку, чтобы утешить её.
Поэтому с каждым порывом ветра, сотрясавшим стены его ненадёжного убежища, словно гигантский кулак судьбы, с каждым ударом ливня, стучавшего по крыше, словно молот, забивающий последние гвозди в его спокойствие, он горячо, отчаянно молился. Его мольбы были столь же яростными, как и сам ураган, и обращены к высшим силам, к самой стихии, к её милосердию: чтобы она не поддалась панике, не позволила отчаянию затмить её разум, не позволила боли сломить её дух. И самое главное, он молил Бога, чтобы она не бросилась искать его в эту дьявольскую, убийственную погоду. Он слишком хорошо знал её — знал её безрассудную отвагу, безграничную преданность, готовность пожертвовать собой ради него, её бесстрашие, граничащее с безрассудством, которое не раз спасало его, но теперь угрожало ей самой. Он живо представлял себе её испуганное, но до боли решительное лицо, её глаза, полные слёз и упрямой, несгибаемой воли, её хрупкую фигурку, пробирающуюся сквозь бурелом, по сломанным веткам и обледенелым камням, сквозь потоки воды, превратившиеся в реки. И этот образ — её уязвимость, самоотверженная, но наивная смелость, беззащитность перед лицом стихии — пугал его больше, чем сам ураган, больше, чем раскаты грома и молнии, разрывающие небо на части, больше, чем угроза обрушения его собственного убежища. Ужас за её судьбу превосходил любой страх за собственную жизнь.
Но шторм, каким бы яростным он ни был, рано или поздно заканчивается. Он знал это, чувствовал каждой клеточкой своего существа, сквозь пелену отчаяния пробивалась несокрушимая вера. Когда небо наконец прояснится, когда над лесом забрезжит рассвет, когда стихнет рёв ветра и вода отступит, оставив после себя лишь зловещую тишину, он вернётся к ней. Он вернётся не с пустыми руками, не с ощущением поражения и разрухи, а с богатой добычей, символом его выносливости, мастерства и несокрушимой воли к жизни — с тяжёлой оленьей тушей на плечах. Это будет не просто пропитание, не просто еда, это будет трофей, дар, зримое доказательство его силы, его несокрушимости, его способности преодолевать любые испытания, даже самые жестокие. Это будет неоспоримым свидетельством того, что все невзгоды позади, что они выстояли, что они снова вместе, крепче и ближе, чем когда-либо. И тогда, в тепле её объятий, чувствуя её родной запах, под мерное потрескивание огня в камине, под спокойное дыхание друг друга, он расскажет ей о своём заточении, о своём молчаливом испытании, а она — о своих страхах, бессонных ночах и измученной душе. И эта общая боль, пережитая порознь, станет залогом их нерушимого будущего, фундаментом их союза, крепче алмаза, а шрамы, оставленные этой бурей, станут историей, которую они будут рассказывать своим детям, свидетельством их нерушимой любви.
Ночь не просто прошла — она неистовствовала, бушевала и кружилась, словно разъярённое чудовище, вырвавшееся из глубин ада и решившее обрушить весь свой первозданный гнев на этот маленький хрупкий мир. Под аккомпанемент всё усиливающихся порывов ветра, которые дико выли, как легион проклятых душ, терзаемых вечным проклятием, и пронзительно свистели в расшатанных трубах, превращая дом в гигантский стонущий орган, и начавшегося града, обрушившегося с небес в виде огромных ледяных ядер, которые барабанили по крыше с такой неистовой силой, словно там рушились тысячи камней или же крышу атаковал невидимый враг, бросающий горсти острых ледяных пуль, дом содрогался до самого фундамента. Каждый из этих ударов отдавался глухим болезненным эхом в груди Эрика, заставляя его собственные кости вибрировать в унисон с обезумевшей стихией.
Эрик несколько раз просыпался, каждый раз выныривая из липкой, удушающей трясины полусна. Сон был тревожным и беспокойным, сотканным из обрывков кошмаров, в которых он тонул в бескрайней чёрной тьме, где не было ни дна, ни света, или сражался с незримыми чудовищами, порождёнными леденящим ужасом и его собственным истощением. Они хватали его, тащили в бездну, а он никак не мог вырваться. Каждое пробуждение было мучительным: он с тяжёлым, словно налитым свинцом, вздохом поднимался с жёсткого скрипучего ложа, с которого давно улетучилась даже призрачная тень тепла, чтобы проверить, как тлеют угли в печи, источающие хоть и скудное, но бесценное тепло в этой ледяной обители. Он осторожно, словно боясь нарушить хрупкий баланс между безопасностью и хаосом, подбрасывал в огонь охапку поленьев, которые с сухим, хрустящим треском разгорались, разгоняя непроглядную тьму и отбрасывая причудливые тени на стены. И каждый раз он убеждался, что единственное окно, наглухо закрытое и кое-как укреплённое досками и старыми промокшими одеялами, и хлипкая дверь, которая постоянно скрипит и стонет под натиском ветра, всё ещё выдерживают яростные порывы стихии, хотя и кажутся на грани разрушения. За стенами была непроглядная тьма, бездонная пропасть, из которой лишь на мгновение призрачный, мертвенно-белый свет молний выхватывал мечущиеся, искажённые порывами ветра деревья, чьи чёрные призрачные силуэты плясали в монохромном танце теней, словно дикие духи, призывающие к разрушению. Эрик чувствовал, как парализующий, холодный ужас проникает сквозь каждую щель, просачивается в самую душу, сковывая ледяными тисками сердце и лёгкие, угрожая задушить последние, едва тлеющие остатки надежды. Он был один, покинутый всеми, в ловушке этого безумного мира.
В последний раз, когда он, измученный бессонницей и доведённый до предела нервного истощения, покинул объятия Морфея, его словно ударило током. Внутри всё сжалось в ледяной комок от внезапного, пронзительного приступа животного страха, перехватило дыхание, и лишь сухой, горький ком стоял в горле. Сквозь пронзительный вой ветра, превратившийся в настоящий оркестр безумия, играющий симфонию хаоса, и грохот крупных, почти ледяных градин, сотрясавших весь дом до основания и заставлявших стены вибрировать с каждой новой порцией ледяной шрапнели, мужчина услышал звук. Звук, от которого его сердце пропустило удар, а затем забилось с удвоенной силой, словно пытаясь вырваться из груди. Это был до боли знакомый женский голос — слабый, почти шёпот, доносившийся откуда-то извне, но при этом пронзительный, как острый осколок льда, вонзающийся прямо в мозг; хриплый от отчаяния, надрывно зовущий на помощь. Он знал этот голос так же хорошо, как собственный пульс, как биение собственного сердца. Это был голос Лизы.
На мгновение ему даже показалось, что это очередной кошмар, вызванный истощением, тревогой и лихорадочным состоянием его сознания, что бурная фантазия играет с ним злую шутку, подсовывая искажённые образы и смертельную тишину в промежутках между оглушительными ударами стихии. Он даже попытался зажмуриться, ожидая, что образ растворится, но не мог избавиться от навязчивого ощущения её присутствия. Но голос повторился, на этот раз ближе и отчётливее, с новой порцией боли и мольбы, и сомнений не осталось. По спине пробежал холодный озноб, от которого по телу побежали мурашки, сменившиеся обжигающей волной осознания, которая, казалось, выжгла изнутри всю усталость, весь страх, оставив лишь одно всепоглощающее чувство.
Неужели Лиза, эта невероятно упрямая, глупая, наивная в своей безрассудной отваге, но такая отчаянно смелая женщина, всё-таки не дождалась окончания кошмарной непогоды и не вняла его мольбам оставаться в безопасности? Неужели она, снедаемая невыносимым беспокойством за него, движимая горячим, необдуманным порывом, отправилась на его поиски в эту кромешную адскую ночь? Как она могла быть настолько безрассудной, настолько легкомысленной, чтобы бросить вызов стихии, которая могла стереть с лица земли целые города, не оставив от них и следа?
Дикая, обжигающая смесь облегчения от того, что она, возможно, где-то рядом и жива, и ярости, граничащей с отчаянием, захлестнула Эрика, перекрыв ему дыхание. Вот же глупая, безответственная, бездумная женщина! Он представил, как хватает её, грубо, но по-своему нежно, крепко прижимает к себе, чтобы убедиться, что она реальна, что она не плод его измученного воображения, что она дышит, что её сердце бьётся. А потом... потом он перекинет её через колено, как непослушного ребёнка, и как следует выпорет, чтобы она навсегда, до боли в мышцах, до жгучего следа в памяти, запомнила, что не стоит так рисковать собой, что стихия могла поглотить её без следа, растворить в этой чёрной, бушующей бездне. Это была не просто злость, не просто гнев из-за её непослушания, это был отчаянный, всепоглощающий гнев, порождённый диким, пронизывающим страхом за её жизнь, за её будущее, за каждый её вдох, и жгучее, почти животное желание наказать её за это безрассудство. Наказать, чтобы она осознала всю степень смертельной опасности, в которую себя ввергла, всю тяжесть его страха, всю силу инстинкта, требовавшего уберечь её любой ценой, ценой всего мира. Чтобы она наконец поняла, какая тонкая грань отделяет жизнь от небытия в этом диком, неукротимом мире и насколько хрупко существование в его безжалостных объятиях.
Глубокая, непроглядная ночь окутала комнату Эрика плотным, бархатистым покрывалом, поглощающим малейшие
В безопасности, сухой и относительно сытый, ощущая на языке солоноватый привкус свежего, только что приготовленного мяса, он мог бы наконец расслабиться, забыть о пережитом кошмаре и предаться долгожданному покою, который так манил его. Но сердце, вместо того чтобы успокоиться и замедлить свой бег, сжималось от мучительной, невыносимой тревоги при одной только мысли о Лизе. Он волновался только из-за неё, и эта тревога была сильнее любой усталости, любого голода, любой боли. В этом глухом, диком краю, наглухо отрезанном от цивилизованного мира обезумевшей, бушующей стихией, не было никакой, даже малейшей возможности дать ей знать, что с ним всё в порядке, что он жив и цел, что он пережил этот ад. Он так живо, так мучительно ярко представлял её лицо: её большие, всегда немного тревожные глаза, её привычку волноваться по пустякам, а тем более сейчас, когда он уже давно должен был вернуться и каждая прошедшая минута без вестей казалась ей вечностью, тянущейся бесконечно. Он понимал, что она будет переживать за него, как никто другой на всём белом свете, и, наверное, уже сходит с ума от беспокойства, стоя у холодного окна, прижавшись лбом к запотевшему стеклу, и вглядываясь в бесконечную заснеженную даль, пытаясь различить в ней его силуэт, который казался призрачным. Это острое, разъедающее чувство беспомощности, невозможности повлиять на ситуацию, мучило его гораздо сильнее, чем пережитая усталость, пронизывающий холод или боль от ушибов, пронизывающая всё тело. Как же ему хотелось сейчас телепортироваться к ней, материализоваться рядом, увидеть её нежную, успокаивающую улыбку, крепко-крепко обнять её, почувствовать тепло её объятий, вдохнуть её родной запах и прошептать, что всё хорошо, что он скоро будет дома и больше никогда не позволит тревоге омрачить её светлые, безмятежные дни.
Бушующая стихия, обезумевшая от первобытной ярости, обрушилась на мир, словно разгневанный бог, превратив его в хаотичное месиво из воющего, неистового ветра и хлещущего ливня, способного смыть всё на своём пути. Небеса разверзлись, поглотив последние проблески надежды, и мир погрузился в непроглядную тьму, где единственной реальностью были бесконечный рёв и грохот. Она не просто отрезала Эрика от всего мира — она поглотила его целиком, заключив в зыбком, трещащем по швам убежище его покосившейся хижины. Её тонкие скрипучие стены стонали под натиском стихии, казалось, что тонкие доски вот-вот не выдержат и выпустят на волю сырой холод и ледяные потоки воды. Этот крошечный оплот, затерянный в диких лесах, стал для него последним бастионом против всепоглощающего хаоса, отрезав его от малейшего подобия цивилизации, от любого шанса на связь.
И в этом диком, первобытном плену, где каждый порыв ветра отдавался болью в груди, а холод пробирал до костей, его терзала одна мысль, одна боль, несравненно более острая, чем любые физические лишения. Это был не голод, не страх смерти, не холод, проникающий под одежду. Это была мучительная, пронзительная агония осознания того, что у него нет никакой возможности сообщить Лизе, что он жив. Ни единого шанса донести до неё простую мысль о том, что его задержание — это лишь временная мера, что его отсутствие — это не трагедия, разрушившая их жизнь, а лишь пауза, продиктованная слепой мощью природы. Ему представлялось, как она будет страдать, терзаемая неизвестностью, и эта мысль разрывала его изнутри.
Это незнание, эта мучительная, леденящая душу неопределённость были для него горше, чем его собственное заточение, горше, чем любая перспектива собственной гибели. Собственное положение пленника природы, окружённого ревущим ветром и грохочущим ливнем, меркло перед сжигающим его изнутри, выжигающим душу страхом за её душевное состояние. Пока он был в относительной безопасности, укрытый от прямого удара стихии, он представлял, как каждая минута одиночества усугубляет её страдания, как она терзается худшими догадками, как её разум рисует самые страшные сценарии. Он видел, как она проводит бессонные ночи, полные неописуемого страха, как её прекрасные глаза опухают от слёз, а надежда медленно, мучительно угасает в глубине её души, уступая место ледяным тискам отчаяния. Эта картина, воображаемая, но до ужаса реальная, была для него настоящим адом, и он не мог даже протянуть руку, чтобы утешить её.
Поэтому с каждым порывом ветра, сотрясавшим стены его ненадёжного убежища, словно гигантский кулак судьбы, с каждым ударом ливня, стучавшего по крыше, словно молот, забивающий последние гвозди в его спокойствие, он горячо, отчаянно молился. Его мольбы были столь же яростными, как и сам ураган, и обращены к высшим силам, к самой стихии, к её милосердию: чтобы она не поддалась панике, не позволила отчаянию затмить её разум, не позволила боли сломить её дух. И самое главное, он молил Бога, чтобы она не бросилась искать его в эту дьявольскую, убийственную погоду. Он слишком хорошо знал её — знал её безрассудную отвагу, безграничную преданность, готовность пожертвовать собой ради него, её бесстрашие, граничащее с безрассудством, которое не раз спасало его, но теперь угрожало ей самой. Он живо представлял себе её испуганное, но до боли решительное лицо, её глаза, полные слёз и упрямой, несгибаемой воли, её хрупкую фигурку, пробирающуюся сквозь бурелом, по сломанным веткам и обледенелым камням, сквозь потоки воды, превратившиеся в реки. И этот образ — её уязвимость, самоотверженная, но наивная смелость, беззащитность перед лицом стихии — пугал его больше, чем сам ураган, больше, чем раскаты грома и молнии, разрывающие небо на части, больше, чем угроза обрушения его собственного убежища. Ужас за её судьбу превосходил любой страх за собственную жизнь.
Но шторм, каким бы яростным он ни был, рано или поздно заканчивается. Он знал это, чувствовал каждой клеточкой своего существа, сквозь пелену отчаяния пробивалась несокрушимая вера. Когда небо наконец прояснится, когда над лесом забрезжит рассвет, когда стихнет рёв ветра и вода отступит, оставив после себя лишь зловещую тишину, он вернётся к ней. Он вернётся не с пустыми руками, не с ощущением поражения и разрухи, а с богатой добычей, символом его выносливости, мастерства и несокрушимой воли к жизни — с тяжёлой оленьей тушей на плечах. Это будет не просто пропитание, не просто еда, это будет трофей, дар, зримое доказательство его силы, его несокрушимости, его способности преодолевать любые испытания, даже самые жестокие. Это будет неоспоримым свидетельством того, что все невзгоды позади, что они выстояли, что они снова вместе, крепче и ближе, чем когда-либо. И тогда, в тепле её объятий, чувствуя её родной запах, под мерное потрескивание огня в камине, под спокойное дыхание друг друга, он расскажет ей о своём заточении, о своём молчаливом испытании, а она — о своих страхах, бессонных ночах и измученной душе. И эта общая боль, пережитая порознь, станет залогом их нерушимого будущего, фундаментом их союза, крепче алмаза, а шрамы, оставленные этой бурей, станут историей, которую они будут рассказывать своим детям, свидетельством их нерушимой любви.
***
Ночь не просто прошла — она неистовствовала, бушевала и кружилась, словно разъярённое чудовище, вырвавшееся из глубин ада и решившее обрушить весь свой первозданный гнев на этот маленький хрупкий мир. Под аккомпанемент всё усиливающихся порывов ветра, которые дико выли, как легион проклятых душ, терзаемых вечным проклятием, и пронзительно свистели в расшатанных трубах, превращая дом в гигантский стонущий орган, и начавшегося града, обрушившегося с небес в виде огромных ледяных ядер, которые барабанили по крыше с такой неистовой силой, словно там рушились тысячи камней или же крышу атаковал невидимый враг, бросающий горсти острых ледяных пуль, дом содрогался до самого фундамента. Каждый из этих ударов отдавался глухим болезненным эхом в груди Эрика, заставляя его собственные кости вибрировать в унисон с обезумевшей стихией.
Эрик несколько раз просыпался, каждый раз выныривая из липкой, удушающей трясины полусна. Сон был тревожным и беспокойным, сотканным из обрывков кошмаров, в которых он тонул в бескрайней чёрной тьме, где не было ни дна, ни света, или сражался с незримыми чудовищами, порождёнными леденящим ужасом и его собственным истощением. Они хватали его, тащили в бездну, а он никак не мог вырваться. Каждое пробуждение было мучительным: он с тяжёлым, словно налитым свинцом, вздохом поднимался с жёсткого скрипучего ложа, с которого давно улетучилась даже призрачная тень тепла, чтобы проверить, как тлеют угли в печи, источающие хоть и скудное, но бесценное тепло в этой ледяной обители. Он осторожно, словно боясь нарушить хрупкий баланс между безопасностью и хаосом, подбрасывал в огонь охапку поленьев, которые с сухим, хрустящим треском разгорались, разгоняя непроглядную тьму и отбрасывая причудливые тени на стены. И каждый раз он убеждался, что единственное окно, наглухо закрытое и кое-как укреплённое досками и старыми промокшими одеялами, и хлипкая дверь, которая постоянно скрипит и стонет под натиском ветра, всё ещё выдерживают яростные порывы стихии, хотя и кажутся на грани разрушения. За стенами была непроглядная тьма, бездонная пропасть, из которой лишь на мгновение призрачный, мертвенно-белый свет молний выхватывал мечущиеся, искажённые порывами ветра деревья, чьи чёрные призрачные силуэты плясали в монохромном танце теней, словно дикие духи, призывающие к разрушению. Эрик чувствовал, как парализующий, холодный ужас проникает сквозь каждую щель, просачивается в самую душу, сковывая ледяными тисками сердце и лёгкие, угрожая задушить последние, едва тлеющие остатки надежды. Он был один, покинутый всеми, в ловушке этого безумного мира.
В последний раз, когда он, измученный бессонницей и доведённый до предела нервного истощения, покинул объятия Морфея, его словно ударило током. Внутри всё сжалось в ледяной комок от внезапного, пронзительного приступа животного страха, перехватило дыхание, и лишь сухой, горький ком стоял в горле. Сквозь пронзительный вой ветра, превратившийся в настоящий оркестр безумия, играющий симфонию хаоса, и грохот крупных, почти ледяных градин, сотрясавших весь дом до основания и заставлявших стены вибрировать с каждой новой порцией ледяной шрапнели, мужчина услышал звук. Звук, от которого его сердце пропустило удар, а затем забилось с удвоенной силой, словно пытаясь вырваться из груди. Это был до боли знакомый женский голос — слабый, почти шёпот, доносившийся откуда-то извне, но при этом пронзительный, как острый осколок льда, вонзающийся прямо в мозг; хриплый от отчаяния, надрывно зовущий на помощь. Он знал этот голос так же хорошо, как собственный пульс, как биение собственного сердца. Это был голос Лизы.
На мгновение ему даже показалось, что это очередной кошмар, вызванный истощением, тревогой и лихорадочным состоянием его сознания, что бурная фантазия играет с ним злую шутку, подсовывая искажённые образы и смертельную тишину в промежутках между оглушительными ударами стихии. Он даже попытался зажмуриться, ожидая, что образ растворится, но не мог избавиться от навязчивого ощущения её присутствия. Но голос повторился, на этот раз ближе и отчётливее, с новой порцией боли и мольбы, и сомнений не осталось. По спине пробежал холодный озноб, от которого по телу побежали мурашки, сменившиеся обжигающей волной осознания, которая, казалось, выжгла изнутри всю усталость, весь страх, оставив лишь одно всепоглощающее чувство.
Неужели Лиза, эта невероятно упрямая, глупая, наивная в своей безрассудной отваге, но такая отчаянно смелая женщина, всё-таки не дождалась окончания кошмарной непогоды и не вняла его мольбам оставаться в безопасности? Неужели она, снедаемая невыносимым беспокойством за него, движимая горячим, необдуманным порывом, отправилась на его поиски в эту кромешную адскую ночь? Как она могла быть настолько безрассудной, настолько легкомысленной, чтобы бросить вызов стихии, которая могла стереть с лица земли целые города, не оставив от них и следа?
Дикая, обжигающая смесь облегчения от того, что она, возможно, где-то рядом и жива, и ярости, граничащей с отчаянием, захлестнула Эрика, перекрыв ему дыхание. Вот же глупая, безответственная, бездумная женщина! Он представил, как хватает её, грубо, но по-своему нежно, крепко прижимает к себе, чтобы убедиться, что она реальна, что она не плод его измученного воображения, что она дышит, что её сердце бьётся. А потом... потом он перекинет её через колено, как непослушного ребёнка, и как следует выпорет, чтобы она навсегда, до боли в мышцах, до жгучего следа в памяти, запомнила, что не стоит так рисковать собой, что стихия могла поглотить её без следа, растворить в этой чёрной, бушующей бездне. Это была не просто злость, не просто гнев из-за её непослушания, это был отчаянный, всепоглощающий гнев, порождённый диким, пронизывающим страхом за её жизнь, за её будущее, за каждый её вдох, и жгучее, почти животное желание наказать её за это безрассудство. Наказать, чтобы она осознала всю степень смертельной опасности, в которую себя ввергла, всю тяжесть его страха, всю силу инстинкта, требовавшего уберечь её любой ценой, ценой всего мира. Чтобы она наконец поняла, какая тонкая грань отделяет жизнь от небытия в этом диком, неукротимом мире и насколько хрупко существование в его безжалостных объятиях.
Глубокая, непроглядная ночь окутала комнату Эрика плотным, бархатистым покрывалом, поглощающим малейшие