Лезвие дрогнуло.
Пётр смотрел не на сталь — на отца. И видел: Матвей спорит не с деревом. Он спорит с тем, что однажды забрало Лейлу, потом Степана, потом ещё людей.
Оно не отвечает. Железо хотя бы даёт рукам занятие.
— Ты правда сможешь? — спросил Пётр тихо.
Матвей не отвёл взгляда.
— Не знаю, — ответил так же тихо. — У меня руки остались. Вот и хватаюсь.
Пётр попытался приподняться на локтях — и не смог. Руки были как чужие.
Дерево под ладонью снова дало слабый толчок — в грудь, глухо. И стало тяжелее дышать, будто воздух встал стеной.
Пётр выдохнул:
— Я не один.
Ответ пришёл шагами.
***
— Опусти железо, — сказал ровный голос.
Матвей замер.
Из полутени у стены вышла Елизавета Северная.
В остроге её знали по рукам и по запаху мяты на одежде: травница, которая не рассказывает сказок и не торгуется страхом.
Шла она без спешки, как человек, который свернул по делу. На лице — усталость, на которой держится ремесло.
За ней подтянулись свои — не строем, как вышло.
Прокопий — Прошка, крепкий, с короткой бородой.
Архип — с руками, привыкшими к порядку.
Иван Кольцо — тяжёлый, как столб.
Отец Сильвестр — без рясы, в простом.
Марфа — сухая, жилистая, с тряпицей в руке, будто только что из лазарета.
Фёдор?Слушатель держался чуть в стороне и молчал, глядя не на лица — на воздух.
Прошка подошёл ближе. Посмотрел на меч, потом на Матвея.
— Батя, — сказал он тихо. — Хватит.
Он не вырывал клинок. Просто положил ладонь на рукоять и чуть надавил вниз.
Матвей упирался ещё миг — до белых костяшек. Потом пальцы сами разжались.
Прошка отвёл лезвие в сторону и опёр его о камень так, чтобы никого не задеть.
Матвей тяжело выдохнул и сел на край камня. Плечи опустились, будто с них сняли мешок, и под мешком оказалась пустая слабость.
— Вы забираете у меня и это, — хрипло сказал он. — Последнее.
Отец Сильвестр ответил негромко, по?домашнему:
— Любить у тебя никто не забирает. А беду одному — не тяни.
Марфа присела рядом с Петром, приложила пальцы к шее, потом к груди. Послушала.
— Дышит, — сказала она. — Но держит его крепко.
Фёдор присел у корней, приложил ладонь к земле на секунду и тут же убрал. Кивнул коротко — себе.
Елизавета встала у изголовья Петра, посмотрела на его лицо, на сухие губы, на тени под глазами.
— Помнишь северный лёд? — спросила она негромко.
Пётр моргнул.
— Чёрный круг… — выговорил он. — И как звука не было.
Елизавета кивнула.
— Вот. Сейчас похоже. Только здесь рядом дом. Значит, держим тебя людьми.
Матвей поднял голову, будто хотел возразить, но слова не нашлись.
Елизавета сказала коротко, как в лазарете, когда времени на красивое нет:
— Это не простая хворь. Его уводит. Значит, возвращать будем так же просто. Без крика.
Архип уже поставил у корня миску с водой и свечу в стекле — на скорую руку, чтобы руки видели. Стекло в копоти, миска с трещинкой.
— Вода тёплая, — буркнул Архип. — Чистая.
— Хорошо, — сказала Елизавета. — Тогда слушайте. Никто тут не доказывает, кто прав. Сейчас — дело.
Пётр попытался улыбнуться и не смог. В горле снова поднялась сухость.
— Мне страшно, — сказал он тихо.
— Мне тоже, — ответила Елизавета. — Потому и пришла.
Она присела рядом и протянула руку:
— Дай ладонь.
Пётр вытянул руку. Ладонь была холодная и сухая, кожа стянута постом и морозом.
Елизавета достала нож — небольшой, хозяйственный.
— Сразу скажу, — сказала она спокойно. — Это не ключ и не закон. Это боль, чтобы ты почувствовал себя. И чтобы я не врала, что мне не страшно.
Она надрезала свою ладонь уверенно, выверенно. Кровь выступила тонкой алой линией — тёплой на холоде.
— Теперь ты, — сказала она.
Пётр сжал зубы. Нож вошёл в его ладонь легко.
Боль вспыхнула и стала чистой, резкой — будто тебя вернули на землю.
Елизавета приложила свою рану к его. Кровь смешалась.
Петра качнуло — на миг. В глазах потемнело, как бывает, когда встаёшь слишком резко.
Елизавета удержала его за запястье, не дала уйти в бок.
— Дыши, — сказала она. — Со мной.
Пётр поймал её ритм телом: вдох — выдох, спокойно. На выдохе сердце перестало спотыкаться так часто.
Отец Сильвестр шептал молитву — тихо, не давя.
Марфа стояла рядом с тряпицей и миской, готовая к любому простому делу.
Прошка держался возле Матвея — просто присутствием.
Фёдор стоял у края и молчал, как на посту.
— К коре, — сказала Елизавета.
Они, не разжимая рук, положили сцепленные ладони на ствол.
Сначала под пальцами было обычное тепло дерева. Потом — слабый толчок, как ответ.
Свеча в стекле качнулась и снова выровнялась.
В груди у Петра не стало легче сразу, но провал перестал расширяться. Дышать всё ещё было тяжело, только теперь тяжесть была понятная — как после долгого бега.
Пётр зажмурился. В ушах звенело. В животе — злая пустота поста.
Но он был здесь: в холоде, в боли ладони, в чужой тёплой крови, которая не давала ему «уплыть».
Матвей поднялся и подошёл ближе. Дышал тяжело.
— Сын, — сказал он сипло. — Ты можешь остановить. Это твоё.
Пётр открыл глаза и посмотрел на него.
— Если я отпущу, — ответил он спокойно, — оно потом возьмёт другого. И может взять грубо. Я не хочу, чтобы это делали те, кому всё равно.
Елизавета коротко фыркнула.
— Тогда держи, — сказала она. — Только без геройства.
И они сделали ещё один шаг — не ногами, дыханием.
Пётр побледнел, губы стали белее. У Елизаветы на виске выступил пот и тут же остыл, стянул кожу.
Её повело на полшага; она упёрлась коленом в землю и не отпустила ладонь.
Под их пальцами ствол на секунду стал плотнее, будто дерево собрало себя внутрь.
Пётр почувствовал тонкий сквозняк изнутри — как когда в бане приоткрывают дверь.
Потом отпустило.
Отпустило. Без красоты.
Они качнулись назад и сделали вдох, будто вынырнули.
Ствол перестал дрожать. В груди стало пусто и тяжело, как после болезни, зато это была его тяжесть. Своя.
Пётр попытался сказать слово — и вместо этого закашлялся сухо, тяжело.
Марфа тут же поднесла ковш, дала глоток. Он сделал глоток и впервые за день почувствовал: вода не пропала сразу. Она осталась внутри.
Архип выдохнул, сам не понимая, что спрашивает:
— Живой?
Елизавета, удерживая Петра за локоть, кивнула.
— Болит, дышится, есть хочется, — сказала она. — Значит, живой.
Пётр поднял глаза на отца.
— Я здесь, — сказал он просто. — Я твой.
Матвей шагнул ближе и обнял его коротко, крепко, без речи. Пётр не отстранился.
Матвей выдохнул ему в волосы:
— Прости.
— Потом, — ответил Пётр едва слышно. — Сейчас — домой.
Елизавета подняла взгляд на всех.
— Слушайте, — сказала она ровно. — Сегодня отпустило. Завтра — не знаю. Потому не повторяйте это из привычки.
Сильвестр кивнул:
— Ладно. Дальше — дело.
Марфа фыркнула:
— По делу — это к печи. Питьё ему. И после поста — мясо по чуть?чуть, чтоб не уложить разом.
Прошка, не показывая никому, унёс меч к избе, будто возвращал инструмент туда, где он должен лежать.
— Пойдём, — сказал он Матвею негромко. — Тут уже хватит.
Матвей кивнул. Руки у него дрожали — теперь уже без меча.
Дрожь была настоящая: всё отступало, оставляя голую усталость.
***
Петра подняли осторожно. Ноги слушались плохо, как после долгой хвори.
Елизавета шла рядом, Марфа с другой стороны подстраховывала, чтобы не упал.
Он сделал шаг — и внутри отозвалась слабая память, не рвущая, а предупреждающая: край был близко.
— Домой, — повторил он сам себе, как приказ.
В избе было тепло. Пахло печью, золой и мятой.
Матвей сел на лавку у стены, будто ноги вдруг стали чужими. Он смотрел на перевязанные ладони Петра, и в глазах у него стояла та боль, которая не умеет говорить красиво.
— Я хотел рубануть, — сказал он глухо.
Пётр посмотрел на него спокойно. Сейчас ему не хотелось ни судить, ни оправдывать. Хотелось жить.
— Ты хотел вытащить, — ответил он. — Только схватился не за то.
Матвей закрыл глаза на секунду и выдохнул. Потом кивнул — как человек, который принял.
Елизавета промыла их руки тёплой водой, перевязала чистой тряпицей. Движения у неё были точные, без лишней заботливости: так легче переносить.
— В баню — через два дня, — сказала она. — И не ковырять. И пост сегодня заканчиваешь, Пётр. Я не спрашиваю.
— Не спрашиваешь, — согласился Пётр.
Марфа поставила на стол чашку с тёплым отваром.
— Пей, — сказала она. — И молчи. Умные слова потом.
Пётр выпил. Во рту ещё держалась сухость, но отвар был горький и живой — возвращал тело на место.
***
Позже, когда люди разошлись по делам — кто к печи, кто к лазарету, кто к воротам, — под ветвями остались двое.
Елизавета сидела на корне, поджав ноги. Пётр рядом, облокотившись о ствол.
В животе тянуло пустотой поста. Ладони жгло.
— Я человек, — сказал Пётр. — Мне хочется есть. Мне хочется спать. Я могу злиться. Я могу устать так, что хочется уйти в лес и никого не видеть.
Елизавета кивнула.
— И я, — сказала она. — Я хочу ухи и чтобы меня не трогали, когда выгорела.
Она посмотрела на перевязанные ладони и поморщилась: рука начинала ныть сильнее, когда она переставала держаться работой.
— Только теперь, — добавила она, — если где?то станет тонко, лучше не молчать. Скажешь — «меня ведёт», и всё. Дальше уже руки.
Пётр кивнул. Где?то глубоко внутри ещё жила слабая память — тонкая, далёкая.
Он знал: если начать слушать её жадно, она снова потянет. Значит, слушать надо краем, как ветер.
— Если я начну забывать, как пахнет дым у костра, — сказал он, — напомни.
— А ты мне напомни, как пахнет береста у печи, — ответила Елизавета. — И как человек смеётся, когда ему стало легче.
Матвей вышел к ним позже. Встал у ствола, положил ладонь на кору — так делают, когда не знают, с кем говорить.
Пальцы у него были красные от холода, ногти с тёмными полулуниями: много земли, много железа, мало сна.
— Я не понимаю всего, — сказал он тихо. — Но помните, ради кого вы это делаете. Ради тех, кто ходит по земле и хочет просто жить.
Ствол под его рукой был тёплым.
Ответа голосом не было. Но Матвей почувствовал в ладони тепло. Опору.
И двое, вышедшие из?под ветвей с перевязками на руках и тяжёлой усталостью, остались живыми людьми.
Просто теперь у корня стало меньше места для одиночной беды и для разговоров вместо дела. А для работы — больше.
Глава 17. Дорога на север
Конец мая 1613 года.
Прошла неделя после той ночи, когда Матвей дописал пергамент, спрятал его в сундук и впервые за долгое время выдохнул без оглядки.
Прошла ещё неделя — после вечера под Яблоней, когда Петра удержали людьми, а не железом, и страх не пустили в дело.
А север не отпустил.
Это пришло не мыслью, а отметкой в теле: короткий звон в затылке, внезапная осторожность в шаге, ясная уверенность — сегодня лучше не спешить.
Матвей это уже знал: место предупреждает раньше треска, раньше чужого крика, раньше решения.
Он проснулся до рассвета.
В избе пахло остывшей печью, мокрой шерстью и глиной. С крыши капала вода — редкими тяжёлыми ударами в корыто у стены.
Этот звук собирал порядок лучше любого приказа: заслонку проверить, огонь поднять, крышу не забыть.
Матвей сел на лавке и долго не шевелился.
Пальцы сами нашли левое запястье — там, где когда?то резала линия на льду. Жила стучала уверенно, а под рёбрами кольнуло — неприятно и точно.
Тело заранее выставляло счёт: если пойдёшь, расплатишься шагом, дыханием, суставами.
Он подошёл к окну.
Во дворе темнела Яблоня — ещё не в силе, но вокруг ствола уже открылась круглая лунка. Земля у корней отходила раньше, чем в остальном дворе, словно дерево держало тепло отдельно, не для всех.
Сзади скрипнула доска.
Мария стояла в дверном проёме босая, в тёплой рубахе. В руках — глиняная чашка с молоком; над ней поднимался пар.
— Папа, — сказала она.
Она была ещё девчонкой. Дом опирался на неё раньше срока.
Матвей не обернулся сразу. Он знал: лицо выдаст.
— Опять? — спросила Мария. Голос усталый и прямой, без просьбы напоказ.
Матвей выдохнул.
— Опять.
Мария поставила чашку на стол и подошла ближе.
Взяла его руку — жёсткую, натруженную, с венами, как корни у старого дерева.
— Останься, — сказала она. — Хоть нынче.
Матвей услышал то, чего она не произнесла.
Под её сердцем жил второй ритм — быстрый, лёгкий, очень живой.
Он провёл тыльной стороной ладони по её щеке, стирая слезу. Пальцы дрогнули.
— Ради него и иду, — сказал Матвей. — Чтоб потом вам не жить на одном следе. Чтоб место не хватало кого попало.
Мария мотнула головой — упрямо.
— Ты так говоришь, чтоб самому легче было, — сказала она. — А жить всё одно нам. Здесь. С печью, с людьми.
Матвей сделал медленный вдох.
— Ты права. Потому иду не один. И потому вернусь, коли смогу.
Мария подняла глаза.
— Вернёшься? — спросила она так, как спрашивают взрослые. Имея право знать.
Матвей сделал глоток молока. Тёплое, сладкое; ком в горле стал заметнее.
— Вернусь, если смогу. Пойду туда, где дело можно сделать и уйти.
Мария кивнула. Не соглашаясь — принимая.
На пороге появился Пётр. Уже одетый.
Лицо у него было утомлённое: так выглядят люди, которые несколько дней подряд собирают себя по кускам и слушают место краем, не давая ему командовать.
— Я слышал, — сказал Пётр. — Коли оставить, возьмёт грубо.
Матвей кивнул.
— Потому пойду сам.
— Один не пойдёшь, — отрезал Пётр.
Матвей посмотрел прямо.
— До края пойдёшь со мной. Дальше — нет. Ты нужен здесь.
Пётр сжал пальцы. Язык просился в бой. Он проглотил слова, как глотают горькое.
Мария тихо добавила:
— Я присмотрю за домом.
Матвей ещё раз глянул во двор.
Яблоня стояла неподвижно, а внутри всё равно было то же упрямое «пора».
— Собирайся, — сказал он Петру. — Пока свет не поднялся.
***
К Яблоне пришли те, кто в остроге отвечал за ремесло и память.
Без громких обещаний — просто потому, что когда человек идёт туда, где тонко, его не отпускают с пустыми руками.
Марфа подошла первой. В руках у неё был свёрток ткани и маленькая берестяная коробочка, туго перетянутая суровой ниткой.
— Тряпьё чистое, — сказала она. — И горькое на язык. Станет мутить и темнеть — лизни. Щепотки хватит.
Архип Воронов протянул Матвею свёрток бересты.
— Тут что уже писано, — буркнул он. — Вернёшься с пустой головой — прочтёшь. Хоть вспомнишь, как тебя зовут по делу.
Хасан сказал коротко:
— Дом не дадим развалиться. И людям поможем. Чтоб было куда возвращаться.
Мирон?манси стоял чуть в стороне. В руках у него была новая линия — тёмная, пропахшая дымом и жиром.
— Держит, — сказал Мирон. — Не старая.
Рядом с Мироном стоял Фёдор по прозвищу Слушатель. Невысокий, сухой, всегда чуть в стороне от шума.
Этой весной он ходил по дворам и по стене, слушал место вместо разговоров: где печь даёт чад, где собака упирается и не идёт в проём, где под ногой вдруг становится глухо там, где должно быть твёрдо.