Герман Гельшац и Генрих Шульц

25.04.2026, 18:33 Автор: Alexpirat

Закрыть настройки

Показано 1 из 2 страниц

1 2


Темнота заполнила комнату почти целиком, словно густая вязкая субстанция, проникающая в каждую щель, в каждый угол. Лишь из единственного окна, стекло которого было покрыто паутиной трещин и засохшими потеками чего-то бурого, сочился тусклый вечерний свет — не столько освещая пространство, сколько делая его еще более зловещим. Этот свет был грязно-оранжевым, болезненным, как последний вздох умирающего дня. Он скользил по облупившимся стенам, по грязному полу, усыпанному мусором и непонятными пятнами, по углам, где скапливались тени, такие плотные, что казалось — в них можно утонуть.
       — Кука-ре-ку!
       Крик был хриплым, надтреснутым, почти человеческим по своей неестественности. Он исходил откуда-то снизу, из-под ржавой шконки у дальней стены. Там, в тесном пространстве между железной рамой и полом, лежало нечто, что когда-то было петухом. Перья слипшиеся, шея вывернута под невозможным углом, но из искривленного клюва все равно вырывались эти жуткие вопли — механические, лишенные всякого смысла, словно заевшая пластинка.
       — Как вас зовут?
       Голос прозвучал откуда-то из темноты — ровный, почти вежливый, но с ледяной интонацией, от которой по коже ползли мурашки.
       — Генрих Шульц...
       Ответ прозвучал хрипло, с надрывом. В нем слышалась боль — не физическая, нет, а что-то гораздо более глубокое, въевшееся в самую суть говорящего.
       В комнате находились трое.
       Первый: Упрямый и седой. Его волосы, когда-то, возможно, темные, теперь напоминали грязную стальную вату. Они торчали во все стороны, словно их хозяин долгое время рвал их в приступе ярости или отчаяния. Лицо изборождено морщинами, глубокими, как расселины в высохшей земле. Губы плотно сжаты — упрямая складка у рта говорила о том, что этот человек привык гнуть свою линию до конца, не считаясь ни с чем. Он стоял у стены, опершись спиной о холодный кирпич, и его глаза — маленькие, злые, выцветшие — смотрели в одну точку с такой интенсивностью, что казалось, он пытается прожечь взглядом саму реальность.
       Второй: Дерганый и лысый. Его голова блестела в тусклом свете, покрытая испариной. На висках проступали вены — синие, пульсирующие, как будто внутри него бушевал шторм. Руки не находили покоя — пальцы постоянно дергались, сжимались и разжимались, словно хотели что-то схватить, сдавить, задушить. Он не мог стоять на месте — переминался с ноги на ногу, поворачивал голову то влево, то вправо, вздрагивал от каждого звука. Нервный тик дергал левый угол его рта, отчего казалось, что он постоянно усмехается какой-то безумной, невидимой шутке. На щеке — старый шрам, бледный и неровный.
       Третий: Хромой и потлатый. Он сидел на единственном стуле в комнате — шатком, с одной короткой ножкой. Его левая нога была вытянута вперед — странно, под неестественным углом, словно она не совсем принадлежала его телу. Лицо расплывшееся, одутловатое, с нездоровым желтоватым оттенком. Нос широкий, сплюснутый, ноздри раздуваются при каждом вдохе. Глаза маленькие, свинячьи, почти скрытые под тяжелыми веками. Рот постоянно приоткрыт, из него доносится тяжелое, свистящее дыхание. На руках — короткие, толстые пальцы, похожие на сосиски.
       Один из них — Я.
       Кто???
       Этот вопрос повис в воздухе, не требуя ответа, но сам по себе он был важен. Кто из этих троих? Упрямый? Дерганый? Потлатый? Или кто-то четвертый, скрытый в тенях, наблюдающий?
       — Зачем вам усы, Шульц?
       Вопрос прозвучал резко, как удар. Голос принадлежал лысому — он наклонился вперед, и в скудном свете его глаза блеснули нездоровым любопытством.
       — Во имя родины.
       Ответ прозвучал с такой торжественностью, с такой патетикой, что на мгновение в комнате повисла тишина. Но это была не просто тишина — это было недоумение, граничащее с абсурдом.
       — Что?...
       Минутная тишина сгустилась, стала почти осязаемой. Можно было услышать, как в углу комнаты скребутся грызуны — мелкие, настойчивые звуки, царапанье когтей по дереву, шуршание в мусоре. Крысы. Или может быть, что-то хуже. Звук был отвратительным, но одновременно почему-то успокаивающим — он напоминал, что в этом мире есть и другие существа, занятые своими делами, безразличные к человеческой драме.
       Прелестно, — подумал Шульц, и на его лице на мгновение промелькнула улыбка — кривая, неприятная, словно он вспомнил какую-то особенно удачную шутку. Он помолчал еще секунду, наслаждаясь растерянностью собеседников, а затем добавил:
       — Кстати, по паспорту я Герман.
       Эти слова прозвучали небрежно, почти мимоходом, словно он сообщал о погоде.
       — А фамилия ваша как?
       Лысоватый господин прищурился. Его глаза превратились в узкие щелочки, а на губах появилась озлобленная улыбка — кривая, обнажающая желтоватые зубы. В этой улыбке не было ни капли веселья — только холодная злоба и предвкушение чего-то мерзкого.
       — Фамилия, фамилия...
       Голос звучал задумчиво, протяжно, словно владелец пытался вспомнить что-то важное, что ускользало от него.
       В это же время, в совершенно другом месте, в другой реальности этого искривленного мира, Миша стоял на краю грязного тротуара и смотрел на поток машин. Вечерний город гудел вокруг него — смесь звуков моторов, криков, музыки из открытых окон, лая собак. Воздух был влажным, пахло бензином, гнилью из мусорных баков и чем-то сладковатым — возможно, от забегаловки неподалеку.
       — Мне нужна машина.
       Миша произнес это вслух, почти торжественно, словно декларацию. Его голос дрожал от волнения. Он так долго мечтал об этом — о собственной машине, о свободе передвижения, о статусе. Он работал не покладая рук и ног — таскал мешки на складе, разгружал фуры в ночные смены, экономил на всем, даже на еде. Его пальцы были покрыты мозолями, спина постоянно ныла, но мечта была сильнее боли.
       — Машину надо поймать.
       — Лови.
       Миша вышел на проезжую часть и вытянул правую руку. Жест был решительным, почти отчаянным. Он махал рукой, стараясь привлечь внимание проезжающих машин. Его ладонь была влажной от пота, сердце колотилось где-то в горле.
       Через несколько минут остановилась старая пятерка — вся в рыжих пятнах ржавчины, с помятым крылом и треснутым задним фонарем. Из открытого окна высунулась голова водителя — мужик лет сорока, с небритым лицом и усталыми глазами.
       — Вон пятерочка, давай торгуйся.
       Миша подбежал к машине, наклонился к окну. Запах внутри салона был специфическим — старый табак, пот, что-то кислое и затхлое.
       — Куда, да?
       — Слушай, знаешь пустырь?
       Водитель поморщился, словно услышал что-то неприятное. Его глаза стали настороженными.
       — На пустырь не поеду.
       — Че так?
       — За двести поеду.
       Миша почувствовал, как разочарование комом встало в горле. Двести рублей — это слишком много. У него в кармане была сотня, не больше. Он заработал эти деньги, разгружая грузовик всю прошлую ночь, и каждая купюра казалась пропитанной его потом и болью в спине.
       — Не много, тут сотка, не больше.
       — Не.
       Водитель резко захлопнул дверь. Миша отскочил в сторону, чуть не потеряв равновесие. Машина рванула с места, окатив его брызгами из лужи. Мужик прикурил сигарету на ходу — огонек зажигалки мелькнул в сумерках и погас.
       — Бля, да я пешком дойду.
       Миша развернулся. Рядом стоял его приятель — худой парень в мятой куртке, с вечно сонным выражением лица.
       — Ну так пошли?
       — Не, сыро, не хочу.
       Небо затянуло тучами. Моросил мелкий, противный дождик — даже не дождь, а какая-то водяная пыль, проникающая под одежду, в обувь, в самые кости. На тротуаре блестели лужи — маслянистые, отражающие искаженные силуэты редких прохожих и мутное зарево уличных фонарей.
       Они попрыгали по лужам минут пятнадцать — бесцельно, механически, словно пытаясь согреться или просто убить время. Обувь промокла насквозь, джинсы внизу стали тяжелыми и холодными. Миша чувствовал, как влага просачивается сквозь носки, холодит пальцы ног.
       И тут снова подъехала пятерка — та же самая, с тем же водителем.
       — Ну что, давай садись, дорогой, за сто пятьдесят рублей, а?
       В голосе водителя слышалась усмешка. Он знал, что Миша все равно согласится — у него не было выбора.
       — Поехали.
       Миша захлопнул дверь. Салон был еще более мерзким изнутри — на сиденьях рваная обивка, из которой торчали пружины. На полу валялись окурки, пустые бутылки, какие-то обрывки газет. Пахло так, словно здесь несколько дней жил бомж.
       Машина тронулась. Двигатель работал с натугой, с хрипом, словно вот-вот заглохнет. Коробка передач скрежетала при каждом переключении. Миша откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза. Усталость навалилась на него, как тяжелый груз.
       — Э-э-э, друга забыли.
       Голос раздался откуда-то издалека, словно сквозь толщу воды. Миша попытался открыть глаза, но веки были невыносимо тяжелыми.
       — Сиди.
       — Что?
       Но Миша уже спал. Сон был глубоким, тяжелым, без сновидений — провал в темноту, в небытие.
       — Гена!
       Крик матери раздался с четвертого этажа, пронзительный, требовательный. Голос был уставшим, надтреснутым от постоянных криков, но все равно громким.
       — Гена!
       Мальчик стоял во дворе, возле покосившихся качелей. Ему было лет восемь, худенький, с торчащими лопатками под тонкой курткой. Волосы светлые, взъерошенные, глаза серые, настороженные.
       — Что, мама?
       Он запрокинул голову, всматриваясь в окно на четвертом этаже, где виднелся силуэт матери.
       — Купи хлебушка, сынок.
       — Нет.
       Ответ был резким, упрямым. Гена знал, что сейчас начнется — бесконечные уговоры, потом угрозы, потом, возможно, ругань.
       — Ну-ка домой!
       — Нет.
       — Ну-ка быстро!
       — Нет.
       Развернувшись, Гена побежал за дом, чтобы мама не видела. Его ноги мелькали, шлепая по мокрому асфальту. Сердце колотилось — не от страха, а от предвкушения свободы, хоть и временной.
       Что делать? — подумал Генадий, останавливаясь у угла здания и переводя дух.
       И тут он вспомнил. Старое здание. То, что уже давно под снос. Пятиэтажка на краю пустыря, окруженная ржавым забором с дырами. Окна выбиты, стены покрыты граффити и плесенью. Он всегда прятался там, когда убегал. Это было его тайное место — страшное, но притягательное. Там никто не искал его, там он был один, в своем мире.
       Гена побежал туда. Улицы становились все более пустынными — дома все более обшарпанными, фонари горели через один, отбрасывая длинные, уродливые тени. Наконец он добрался до забора, пролез в знакомую дыру — острые края ржавчины царапнули куртку — и оказался на пустыре.
       Здание маячило впереди — мрачный силуэт на фоне темнеющего неба. Ветер гулял между этажами, вынося оттуда звуки — скрип, шорох, иногда что-то похожее на стоны. Гена не боялся. Он знал это место.
       Он зашел внутрь, поднялся по облупившейся лестнице на второй этаж, прошел по коридору, усыпанному битым стеклом и мусором, и остановился у знакомой двери. Толкнул ее. Дверь открылась с протяжным скрипом.
       В комнате было темно. Вечерний свет едва проникал сквозь грязное окно. И здесь, в этой комнате, снова было трое.
       — Фамилия, фамилия...
       — Да, ваша фамилия?
       — Гельшац.
       Глаза округлились у обоих — у упрямого седого и у дерганого лысого. Они переглянулись, и в этом взгляде было что-то большее, чем просто удивление — был страх, отвращение, ненависть.
       — Что?!
       — Гельшац.
       Лысый шагнул вперед, его лицо исказилось от ярости.
       — Ты, потлатый урод!
       И Гельшац рассмеялся. Смех начался тихо, как булькание, а потом нарастал, превращаясь в истерический хохот, от которого стены, казалось, начинали вибрировать. Он смеялся, что было мочи, не мог остановиться. Слезы текли по его одутловатому лицу, рот растянулся до ушей, обнажая желтые, неровные зубы.
       Смеялся и смеялся.
       Два злобных карлика надувались от злости. Их лица наливались кровью, вены вздувались на висках и шеях. Они становились краснее, толще, словно воздушные шары, которые вот-вот лопнут.
       Надувались, надувались — и лопнули от ненависти.
       Это было не метафорой. Они действительно лопнули. Их тела разорвались с отвратительным хлопком и шипением, забрызгав стены и пол чем-то черным, густым, зловонным. Это не была кровь — это было что-то другое, субстанция, пахнущая серой, гнилью и отчаянием.
       Гельшац, испачканный в этом дерьме, в этих останках идиотов, медленно успокоился. Смех угас, превратился в тяжелое дыхание. Он вытер лицо рукавом, размазав еще больше мерзости по щекам, и подошел к окну.
       — Хорошо и тихо.
       Он выглянул наружу. Пустырь раскинулся перед ним — серое, мертвое пространство, заросшее бурьяном и усыпанное мусором. Ржавые остовы каких-то машин, обломки бетонных плит, покрышки, битые бутылки. И посреди всего этого — одинокое четырехэтажное здание. То самое, в котором он сейчас находился.
       Вокруг — никого. Ни души. Только ветер гонял обрывки полиэтилена и сухие листья.
       И вдруг — звук мотора. Гельшац прищурился. Подъезжала машина. Типа пятерки. Старая, ржавая, с тусклыми фарами.
       Гельшац заинтересовался. Он присел, чтобы его не было видно из окна, спрятался за облупившийся подоконник. Рука нащупала на полу кусочек чего-то. Он поднес его ближе к глазам — кусок человеческого мяса, уже подсохший, жесткий. Не раздумывая, откусил. Мясо было соленым, со странным металлическим привкусом.
       Пережевывая плоть, Гельшац наблюдал за происходящим внизу.
       Из машины вышел мужчина. Кавказец — это было понятно по внешности, по движениям, по манере одеваться. Черные волосы, смуглая кожа, темная спортивная куртка. Он огляделся, убедился, что вокруг никого, и открыл заднюю дверь.
       Оттуда он вытащил парнишку. Тело было безвольным, руки и ноги волочились по земле. Кавказец схватил его под мышки и поволок в сторону. А потом начал бегать вокруг тела, как угорелый — туда-сюда, туда-сюда, размахивая руками, что-то бормоча на своем языке. Его движения были хаотичными, нервными.
       — Смешной.
       Герман произнес это вслух, и его голос эхом отозвался в пустой комнате. Он понял, что надо подобрать еще парочку кусков — мясо заканчивалось, а ночь обещала быть долгой.
       Он встал, отряхнулся от липкой грязи, осмотрелся. В углу комнаты валялись останки двух лопнувших карликов — уже остывающие, покрытые мутной пленкой. Герман подошел, присел на корточки и начал методично отрывать куски. Мясо отделялось легко, с хрустом. Он наполнил карманы, потом подумал и взял еще несколько кусков в руки.
       Подойдя опять к окну, Герман положил возле себя трофей — небольшую кучку мяса — и, откусив еще кусок, продолжил наблюдать.
       На пустыре стоял четырехэтажный дом, и вокруг — никого. Полная тишина, нарушаемая только воем ветра и далеким лаем собаки. Так что кавказец не боялся. По-видимому, он был здесь не впервые — действовал уверенно, со знанием дела.
       Он стащил с парнишки штаны. Движения были грубыми, торопливыми. Парень не сопротивлялся — был без сознания или мертв. Кавказец расстегнул свои брюки и...
       — Ничего себе.
       Герман произнес это спокойно, почти с любопытством, словно наблюдал за каким-то научным экспериментом.
       Внизу кавказец насиловал тело парнишки. Его движения были резкими, животными. Он тяжело дышал, стонал, ругался матом на ломаном русском.
       Миша очнулся.
       Первое, что он почувствовал — боль. Острую, жгучую, невыносимую боль в заднем проходе. Словно туда засунули раскаленный прут и проворачивали, выжигая все внутри. Он попытался закричать, но не смог — во рту был кляп, тряпка, пропитанная чем-то горьким и мерзким. Он попытался пошевелиться — руки связаны за спиной, веревка врезалась в запястья, перекрывая кровь. Ноги тоже связаны.
       

Показано 1 из 2 страниц

1 2