Придётся читать — всё равно он не отстанет. Я взяла в руки сшитые листы и только начала вчитываться, как в кабинет постучали.
— Ну что там опять? — начал раздражаться Дитрих, вертя в руках коробку с папиросами. — В чём дело, Вольф? — спросил он у полицейского.
— Можно вас на пару слов?
— Ладно, — ответил Дитрих.
Он поднялся из-за стола и вышел, оставив только конвойного, чтобы присмотрел за мной. Показания выживших одноклассниц были весьма однообразны — они практически не упоминали о том, кто и как мешал мне жить. Как-то резко они память потеряли! Ну да, Хильда Майер и Марен Кюрст мертвы, с них уже не спросишь. Но вот предпоследний протокол, где значилось имя Симоны Кауффельдт, меня насторожил: Симона слыла в классе ученицей порядочной, не конфликтной, всегда говорила открыто и прямо о том, что видела и что знает.
«…Анна была тихой, забитой. С тринадцати лет стала учиться хуже, пропускала уроки, в жизни класса не участвовала. Её задевали постоянно. Могли просто подшутить, а могли и травлю устроить. Она отчуждалась сильнее и сильнее, ходила сама по себе, пока не познакомилась с Сарой Манджукич. Та уже подмяла под себя и Милу Гранчар, они уже трое стали, как настоящие волчата — их в коллективе будто вообще не было. Сара и Мила между собой громко на хорватском разговаривали, а то, что урок или кому-то не нравится, им плевать. Зигель вроде дружила с Сарой, даже в гости к ней ходила…»
Я чувствовала, как меня пробирает дрожь, ведь я вновь пережила всё, что было со мной в школе — Мила и Сара были единственные, кто относился ко мне по-человечески, но им я стеснялась выговориться, им, может, и не понравилось бы быть жилеткой для меня. Да и плакаться кому-то я не привыкла — всё равно поддержки ждать не от кого. С годами замкнутость лишь усиливалась, и я даже родителям почти ничего не рассказывала. Впрочем, Мила могла понять меня и без слов. Фактически, я примерила её шкуру. В младших классах Гранчар часто терпела издёвки и насмешки со стороны сверстниц. В классе слыла лентяйкой, едва выезжающей на тройках. Когда её учитель о чём-нибудь спрашивал, она впадала в ступор и стояла, закатив глаза и чуть приоткрыв рот, силясь вспомнить хоть что-то. Неудивительно, что её считали непроходимо тупой. Я чувствовала, что Мила может учиться лучше, если бы сама того хотела. Как раз когда к нам в класс пришла Сара Манджукич, Мила приободрилась и подтянула многие предметы, кроме тех, где она была откровенным профаном.
Сейчас я держала в руках протокол допроса Сары Манджукич. Меня моментально бросило в пот — Сара ничего не утаивала, она буквально вывалила перед Дитрихом все факты:
«…Отношения — хуже некуда. Ей просто прохода не давали, просто издевались только за то, что она вообще жива. Когда мы собирали на подарок классной даме, кто-то украл копилку, а они, не разобравшись, обвинили Анну. Обступили её, а потом Хильда вцепилась ей в волосы, вырвала целый клок, Анна расцарапала ей лицо.
Вопрос: Чем она расцарапала ей лицо? Насколько сильно?
Ответ: Шилом. Крови было столько, что на полу пятна остались. Она хотела потом остальных порезать, сама уже в истерике. Она ударить кого-то могла только при помутнении рассудка. Тогда её довели до срыва…»
Показания Сары были исчерпывающими, она-то и охарактеризовала Хильду Майер именно так, как всё было на самом деле. Майер привыкла быть лидером в коллективе, ещё в начальной школе она активно старалась подмять под себя остальных. Тех же, кто не признавал её лидерство или пытался оспорить положение, она безжалостно травила, подключая и остальных. От неё пострадала даже Сара Манджукич (даром, что обычно в обиду себя не даёт).
Я сидела, закрыв лицо руками, и даже не заметила, как ко мне сзади подкрался Дитрих.
— Вы чем-то расстроены? — спросил он теперь уже бархатным голосом, точно змей-искуситель. — Как я и думал, показания свидетельницы Манджукич вас задели. Вы ведь общались хорошо, даже могли с ней откровенничать. А она теперь следствию рассказала много всего интересного. Мы с вами обязательно поговорим ещё, вспомним всё, что было.
Я молчала, стараясь не смотреть ему в глаза. Но инспектор, не удостоившись ответа, продолжил:
— Опытный сыщик тонко чувствует человека — вот вы сейчас наверняка думаете, что «эта протокольная рожа меня не разговорит», но вы ошибаетесь — сломать молчаливого преступника для меня так же просто, как и карманные часы. Так что подумайте перед сном: разумно ли дальше отпираться? Я ведь всё равно узнаю.
Впрочем, он если уже не знает всех деталей, то наверняка догадывается обо всём, что случилось. Вот и теперь он вновь поднял вопрос моего тайного визита на кладбище:
— Не хочешь говорить? Что ж, видимо, мне пока не суждено завоевать твоё доверие. Но это объяснимо — лишение свободы пагубно сказывается на душевном состоянии. Тем более трудно доверять тому, кто этой свободы тебя и лишил. Но таков закон, увы… — Дитрих сделал паузу, закурил и после первой затяжки продолжил: — А что же ты делала на кладбище? Я знаю, преступники любят возвращаться на место преступления. Такой феномен трудно понять даже нам, сыщикам, а ведь мы работаем с этой категорией общества. На данный момент этому можно найти несколько объяснений, — инспектор стал загибать пальцы свободной руки. — Полюбоваться на плоды своего труда — это раз, проверить, все ли улики уничтожены — это два, узнать, не обнаружила ли полиция чего — это три. А вот с тобой что делать? Улик было предостаточно — это и сами выжившие, и свидетели. Да и ты сама не пыталась замести следы. Что же заставило тебя вернуться? Боюсь, тут речь о косвенных уликах, которые найти я могу только у тебя в голове, голубушка. Я не верю, что человек просто так превращается в волка, особенно ребёнок. Сколько было таких, как ты, которые мечтали о кровавой расправе, но отказывались от выполнения задуманного… Они не хотели брать грех на душу. Ты была одной из них, всё не решалась, но вот чаша терпения окончательно переполнилась. И у тебя наверняка была последняя капля. Я знаю, у тебя был сильный толчок, — инспектор повысил голос, чем заставил меня напрячься ещё больше. — Случай, который стал для тебя сильным потрясением, и я больше чем уверен, что ты перенесла что-то ужасное, отвратительное, чего не каждая здоровая уравновешенная женщина выдержит, не говоря уже о неокрепшей душе волчонка, вроде тебя.
Дитрих метко бил в цель, и я почувствовала, как меня пробирает липкий, промозглый до костей ужас. Проницательный сыщик намеренно говорил полунамёками, избегая прямой речи, чем только усиливал страх. Он как паук, поймавший муху в сеть. Я вся дрожала, пальцы немели. Кажется, я напоминала ледышку.
— Что с тобой? — встрепенулся Дитрих. — Ты побледнела… Воздуха, свежего воздуха! — он приоткрыл окно в кабинете. — Ну что, тебе лучше? Ну как, есть ли смысл дальше молчать, фройляйн Зигель? Ты бы и рада была выговориться кому-то, но вот кому? Ты ведь и родителям не доверяла, а о том ужасном потрясении, что толкнуло тебя на преступления, говорить решается не каждая, опасаясь быть непонятой, либо заново пережить это. Я бы и врагу не пожелал, чтобы такое случилось с его сестрой или дочерью. Это чувство безнадёги, что испытал бы он сам и его дочь, жена, сестра… Беспомощность что-либо изменить, бессильная злоба… И первые часы ты испытываешь ощущения нереальности происходящего, чувство, что вот-вот кошмарный сон закончится и ты проснёшься более-менее свежей, не считая тяжести на сердце. Ах, если бы!.. Но нет, милая, это явь! Тяжелейшее для любой женщины потрясение стало и твоей реальностью.
Тут я не выдержала и разрыдалась, схватившись за голову.
— Не надо, не надо! — кричала я. — Оставьте меня в покое, ничего я вам не скажу…
Но Дитриха нисколько не смутило моё состояние. Он продолжал выпивать из меня все жизненные силы.
— Я ведь говорил о чём-то подобном с вашими родителями. Они и в мыслях не допускали раньше, но я настоял, и им пришлось поделиться со мной сведениями касательно ваших скелетов в шкафу. Но о главном вы умолчали, фройляйн. А когда я им напомнил о своих догадках, они как-то даже странно отреагировали. Йозеф и Катрина сами по себе люди не очень-то общительные, а когда я стал невольно давить на больное, они и вовсе были в шоке. Видимо, поняли, что потеряли свою дочь, что дали ей переродиться в оборотня.
— Прекратите! — я закричала так сильно, что несколько обеспокоенных полицейских даже заглянули в кабинет. — Вы не человек, вы демон!
— Не спорю, милая, не спорю, — всё так же глумливо и с подхихикиванием ответил Дитрих. — Ты становишься правдивее, чем раньше. Впрочем, подумай на досуге, стоит ли отпираться. Ты ещё какое-то время просидишь в камере, может, даже поищешь, за что бы зацепить простыню или любой другой предмет, годящийся для того, чтобы привести свой смертный приговор в исполнение. Я такому исходу бы не удивился. Но надеюсь, у тебя хватит ума жить и не делать глупостей.
Он встал и, подозвав стоящего за дверью унтер-офицера, скомандовал увести меня обратно в камеру.
Улёгшись на тюфяке, я всё старалась отогнать от себя непрошеные мысли. Дитрих действовал по чётко продуманному плану, и то, что показания Сары Манджукич он дал мне прочесть лишь в последнюю очередь, наводило на мысль, что это не случайно — он всё знал давно и лишь ждал, когда я сама расскажу ему. Представляю уже, как он допрашивал моих родителей. Он наверняка довёл обоих до нервного срыва. То, что ломать человеческую душу он умеет в совершенстве, я уже убедилась. После каждого допроса я чувствовала себя опустошённой, из меня точно выкачивали все силы. Такая пытка была куда хуже физической – там ты просто стиснул зубы и молчишь, пусть даже на тебе живого места не осталось, а опытные волки действуют куда изощрённее – они стараются довести человека «до ручки», выискивая слабые места в душе и запуская туда свои острые когти. Это не человек, это вампир. Он не упускает ничего, что могло бы ускорить развязку, и я, оставаясь наедине с собой, с ужасом осознавала, что меня надолго не хватит.
Тяжёлый сон пришёл ко мне практически сразу. В последние дни я спала без сновидений, и если в первые два дня после ареста мне снился сам пожар, а потом — кладбище и траурная церемония, за которой я наблюдала, притаившись в кустах, то теперь — чёрная пелена. Я не собиралась каяться и просить пощады — это просто бессмысленно, когда за душой десятки трупов, оттого я быстро смирилась с положением, и тягостное ожидание смерти стало моей каждодневной привычкой. Возможно, потому я и отказывалась от еды вот уже два дня подряд – то ли от сильной подавленности, то ли от желания ускорить естественную кончину.
Внезапно в ночи раздался лязг замка, и в камеру вошли конвойные. Меня растолкали быстро, и не успела я опомниться, как на голову надели мешок. Я пыталась спросить, что тут происходит, и куда мы идём, но никто не ответил. Мне пришлось слушать лишь команды сопровождающих меня полицейских и смиренно идти. Неужели меня уже на виселицу ведут? Сердце тревожно забилось, ведь как ни тошно мне было жить, умирать, как оказалось, ещё тяжелей. Мало того, теперь меня просто закопают, как в скотомогильнике, и я после смерти останусь здесь.
Однако, суда ещё не было, хотя следствие наверняка будет коротким. Может, меня уже в конце этого года осудят.
Всё, что я могла разобрать, это цокот лошадиных копыт по мостовой, а затем — гудок локомотива поезда. Меня куда-то увозили, но куда, я не могла разобрать. Лишь когда спустя некоторое время с моей головы, наконец, сняли мешок, я поняла, что нахожусь просто в другой тюрьме. Камера эта была чуть теснее той, в которой я сидела в Инсбруке, а сквозь зарешеченное окошко открывались уже другие виды. «Зачем я здесь?» — думала я, присаживаясь на нары. Действительно, кому потребовалось увозить меня куда-то вдаль? По правде сказать, мне уже было всё равно, где сидеть — в Инсбруке, в Вене, или где-то вообще в другой стране, ведь от этого ровным счётом ничего бы не изменилось.
Поспать толком мне не удалось, опять то шаги, то ветер мешают заснуть. Привыкнуть к новому месту было не так просто. Я метнулась к двери и позвала конвойного. Тот с безразличным видом спросил, в чём дело. Он спал на ходу, оттого отвечал сухо.
— А когда ужин будет? — спросила я, ощутив, что ужасно голодна.
— Ужин ты уже пропустила. Жди теперь завтрака, — ответил сонный часовой.
— А где я?
— В тюрьме, — последовал ответ.
— Да знаю. Какой хоть город?
— Ну, Вена, — ответил он, глядя на меня исподлобья, и я решила больше его не беспокоить.
Тот факт, что от назойливого инспектора я на время отдохну, не мог не радовать. Потихоньку ко мне закрадывались догадки относительно столь резкого переезда — в Инсбруке всерьёз опасались за то, что я не доживу до суда — гарантий, что до меня не доберутся, нет. А здесь, в Вене, за мою безопасность можно ручаться.
Я с ногами влезла на нары и, закрыв глаза, вновь прокрутила в голове события минувших дней. Я отчётливо помнила, как с наиграно-беспечным видом Дитрих разгуливал по лесам, словно провоцируя меня на атаку. Человеческую душу он знал неплохо, и, похоже, получал удовольствие от этой игры в охоту на человека — ту самую, где охотник и дичь могут в любой момент поменяться местами. Он упустил меня тогда, когда я наблюдала за траурной церемонией, но с поражением мириться был не намерен. Его исключительному упорству можно было лишь позавидовать. И вот, когда со мной не сработал метод тарана, он теперь взялся меня по-иному допрашивать, приберегая каверзные вопросы на закуску.
О, Господи! Почему я всё время думаю именно о нём? Как ни старалась я выкинуть из головы этого изворотливого полицейского, не получалось. Он как заноза в мозгу.
И в этот момент перед глазами у меня вновь пронеслась вся жизнь, начиная с самого детства. Я будто растворилась в воспоминаниях, всё дальше и дальше уходя от серой реальности.
В раннем детстве всё было безоблачно. Я всегда считала, что мне повезло родиться в таком красивом и тихом городе, как Инсбрук, сохранивший в себе первозданную красоту. Здесь любой, глядя на старые, точно сошедшие с картин, здания, подумает, будто время остановилось, и даже через сотню лет тут ничего не изменится.
Город был маленький, всё здесь, как на ладони. За короткое время можно было без труда добраться до окраин, откуда открывались живописные долины, густо покрытые лесами. Вдали синеют очертания гор, и ранним летним утром можно видеть курящиеся вершины австрийских Альп. Свежий воздух здесь мгновенно пьянит надышавшихся угольной пылью горожан, потому часто по выходным многие жители оставляют свои дома, стремясь провести время на природе.
Зверей, однако, тут не много — они редко селятся рядом с городскими кварталами, лишь изредка в город забегают лисы, да еноты, стремясь найти на помойках что-то съестное. А зимой и белки-попрошайки заглядывали к нам, и казалось, отвыкли от привычных им орехов.
Семья была маленькой, я была единственным ребёнком. Ни братьев, ни сестёр у меня нет. И теперь уже вряд ли будут. Даже если у нас ещё родится кто-нибудь, вряд ли это сможет как-то разбавить мою жизнь. Допустим, когда мне семь лет, им — нисколько. С ними нельзя толком поиграть.
— Ну что там опять? — начал раздражаться Дитрих, вертя в руках коробку с папиросами. — В чём дело, Вольф? — спросил он у полицейского.
— Можно вас на пару слов?
— Ладно, — ответил Дитрих.
Он поднялся из-за стола и вышел, оставив только конвойного, чтобы присмотрел за мной. Показания выживших одноклассниц были весьма однообразны — они практически не упоминали о том, кто и как мешал мне жить. Как-то резко они память потеряли! Ну да, Хильда Майер и Марен Кюрст мертвы, с них уже не спросишь. Но вот предпоследний протокол, где значилось имя Симоны Кауффельдт, меня насторожил: Симона слыла в классе ученицей порядочной, не конфликтной, всегда говорила открыто и прямо о том, что видела и что знает.
«…Анна была тихой, забитой. С тринадцати лет стала учиться хуже, пропускала уроки, в жизни класса не участвовала. Её задевали постоянно. Могли просто подшутить, а могли и травлю устроить. Она отчуждалась сильнее и сильнее, ходила сама по себе, пока не познакомилась с Сарой Манджукич. Та уже подмяла под себя и Милу Гранчар, они уже трое стали, как настоящие волчата — их в коллективе будто вообще не было. Сара и Мила между собой громко на хорватском разговаривали, а то, что урок или кому-то не нравится, им плевать. Зигель вроде дружила с Сарой, даже в гости к ней ходила…»
Я чувствовала, как меня пробирает дрожь, ведь я вновь пережила всё, что было со мной в школе — Мила и Сара были единственные, кто относился ко мне по-человечески, но им я стеснялась выговориться, им, может, и не понравилось бы быть жилеткой для меня. Да и плакаться кому-то я не привыкла — всё равно поддержки ждать не от кого. С годами замкнутость лишь усиливалась, и я даже родителям почти ничего не рассказывала. Впрочем, Мила могла понять меня и без слов. Фактически, я примерила её шкуру. В младших классах Гранчар часто терпела издёвки и насмешки со стороны сверстниц. В классе слыла лентяйкой, едва выезжающей на тройках. Когда её учитель о чём-нибудь спрашивал, она впадала в ступор и стояла, закатив глаза и чуть приоткрыв рот, силясь вспомнить хоть что-то. Неудивительно, что её считали непроходимо тупой. Я чувствовала, что Мила может учиться лучше, если бы сама того хотела. Как раз когда к нам в класс пришла Сара Манджукич, Мила приободрилась и подтянула многие предметы, кроме тех, где она была откровенным профаном.
Сейчас я держала в руках протокол допроса Сары Манджукич. Меня моментально бросило в пот — Сара ничего не утаивала, она буквально вывалила перед Дитрихом все факты:
«…Отношения — хуже некуда. Ей просто прохода не давали, просто издевались только за то, что она вообще жива. Когда мы собирали на подарок классной даме, кто-то украл копилку, а они, не разобравшись, обвинили Анну. Обступили её, а потом Хильда вцепилась ей в волосы, вырвала целый клок, Анна расцарапала ей лицо.
Вопрос: Чем она расцарапала ей лицо? Насколько сильно?
Ответ: Шилом. Крови было столько, что на полу пятна остались. Она хотела потом остальных порезать, сама уже в истерике. Она ударить кого-то могла только при помутнении рассудка. Тогда её довели до срыва…»
Показания Сары были исчерпывающими, она-то и охарактеризовала Хильду Майер именно так, как всё было на самом деле. Майер привыкла быть лидером в коллективе, ещё в начальной школе она активно старалась подмять под себя остальных. Тех же, кто не признавал её лидерство или пытался оспорить положение, она безжалостно травила, подключая и остальных. От неё пострадала даже Сара Манджукич (даром, что обычно в обиду себя не даёт).
Я сидела, закрыв лицо руками, и даже не заметила, как ко мне сзади подкрался Дитрих.
— Вы чем-то расстроены? — спросил он теперь уже бархатным голосом, точно змей-искуситель. — Как я и думал, показания свидетельницы Манджукич вас задели. Вы ведь общались хорошо, даже могли с ней откровенничать. А она теперь следствию рассказала много всего интересного. Мы с вами обязательно поговорим ещё, вспомним всё, что было.
Я молчала, стараясь не смотреть ему в глаза. Но инспектор, не удостоившись ответа, продолжил:
— Опытный сыщик тонко чувствует человека — вот вы сейчас наверняка думаете, что «эта протокольная рожа меня не разговорит», но вы ошибаетесь — сломать молчаливого преступника для меня так же просто, как и карманные часы. Так что подумайте перед сном: разумно ли дальше отпираться? Я ведь всё равно узнаю.
Впрочем, он если уже не знает всех деталей, то наверняка догадывается обо всём, что случилось. Вот и теперь он вновь поднял вопрос моего тайного визита на кладбище:
— Не хочешь говорить? Что ж, видимо, мне пока не суждено завоевать твоё доверие. Но это объяснимо — лишение свободы пагубно сказывается на душевном состоянии. Тем более трудно доверять тому, кто этой свободы тебя и лишил. Но таков закон, увы… — Дитрих сделал паузу, закурил и после первой затяжки продолжил: — А что же ты делала на кладбище? Я знаю, преступники любят возвращаться на место преступления. Такой феномен трудно понять даже нам, сыщикам, а ведь мы работаем с этой категорией общества. На данный момент этому можно найти несколько объяснений, — инспектор стал загибать пальцы свободной руки. — Полюбоваться на плоды своего труда — это раз, проверить, все ли улики уничтожены — это два, узнать, не обнаружила ли полиция чего — это три. А вот с тобой что делать? Улик было предостаточно — это и сами выжившие, и свидетели. Да и ты сама не пыталась замести следы. Что же заставило тебя вернуться? Боюсь, тут речь о косвенных уликах, которые найти я могу только у тебя в голове, голубушка. Я не верю, что человек просто так превращается в волка, особенно ребёнок. Сколько было таких, как ты, которые мечтали о кровавой расправе, но отказывались от выполнения задуманного… Они не хотели брать грех на душу. Ты была одной из них, всё не решалась, но вот чаша терпения окончательно переполнилась. И у тебя наверняка была последняя капля. Я знаю, у тебя был сильный толчок, — инспектор повысил голос, чем заставил меня напрячься ещё больше. — Случай, который стал для тебя сильным потрясением, и я больше чем уверен, что ты перенесла что-то ужасное, отвратительное, чего не каждая здоровая уравновешенная женщина выдержит, не говоря уже о неокрепшей душе волчонка, вроде тебя.
Дитрих метко бил в цель, и я почувствовала, как меня пробирает липкий, промозглый до костей ужас. Проницательный сыщик намеренно говорил полунамёками, избегая прямой речи, чем только усиливал страх. Он как паук, поймавший муху в сеть. Я вся дрожала, пальцы немели. Кажется, я напоминала ледышку.
— Что с тобой? — встрепенулся Дитрих. — Ты побледнела… Воздуха, свежего воздуха! — он приоткрыл окно в кабинете. — Ну что, тебе лучше? Ну как, есть ли смысл дальше молчать, фройляйн Зигель? Ты бы и рада была выговориться кому-то, но вот кому? Ты ведь и родителям не доверяла, а о том ужасном потрясении, что толкнуло тебя на преступления, говорить решается не каждая, опасаясь быть непонятой, либо заново пережить это. Я бы и врагу не пожелал, чтобы такое случилось с его сестрой или дочерью. Это чувство безнадёги, что испытал бы он сам и его дочь, жена, сестра… Беспомощность что-либо изменить, бессильная злоба… И первые часы ты испытываешь ощущения нереальности происходящего, чувство, что вот-вот кошмарный сон закончится и ты проснёшься более-менее свежей, не считая тяжести на сердце. Ах, если бы!.. Но нет, милая, это явь! Тяжелейшее для любой женщины потрясение стало и твоей реальностью.
Тут я не выдержала и разрыдалась, схватившись за голову.
— Не надо, не надо! — кричала я. — Оставьте меня в покое, ничего я вам не скажу…
Но Дитриха нисколько не смутило моё состояние. Он продолжал выпивать из меня все жизненные силы.
— Я ведь говорил о чём-то подобном с вашими родителями. Они и в мыслях не допускали раньше, но я настоял, и им пришлось поделиться со мной сведениями касательно ваших скелетов в шкафу. Но о главном вы умолчали, фройляйн. А когда я им напомнил о своих догадках, они как-то даже странно отреагировали. Йозеф и Катрина сами по себе люди не очень-то общительные, а когда я стал невольно давить на больное, они и вовсе были в шоке. Видимо, поняли, что потеряли свою дочь, что дали ей переродиться в оборотня.
— Прекратите! — я закричала так сильно, что несколько обеспокоенных полицейских даже заглянули в кабинет. — Вы не человек, вы демон!
— Не спорю, милая, не спорю, — всё так же глумливо и с подхихикиванием ответил Дитрих. — Ты становишься правдивее, чем раньше. Впрочем, подумай на досуге, стоит ли отпираться. Ты ещё какое-то время просидишь в камере, может, даже поищешь, за что бы зацепить простыню или любой другой предмет, годящийся для того, чтобы привести свой смертный приговор в исполнение. Я такому исходу бы не удивился. Но надеюсь, у тебя хватит ума жить и не делать глупостей.
Он встал и, подозвав стоящего за дверью унтер-офицера, скомандовал увести меня обратно в камеру.
Улёгшись на тюфяке, я всё старалась отогнать от себя непрошеные мысли. Дитрих действовал по чётко продуманному плану, и то, что показания Сары Манджукич он дал мне прочесть лишь в последнюю очередь, наводило на мысль, что это не случайно — он всё знал давно и лишь ждал, когда я сама расскажу ему. Представляю уже, как он допрашивал моих родителей. Он наверняка довёл обоих до нервного срыва. То, что ломать человеческую душу он умеет в совершенстве, я уже убедилась. После каждого допроса я чувствовала себя опустошённой, из меня точно выкачивали все силы. Такая пытка была куда хуже физической – там ты просто стиснул зубы и молчишь, пусть даже на тебе живого места не осталось, а опытные волки действуют куда изощрённее – они стараются довести человека «до ручки», выискивая слабые места в душе и запуская туда свои острые когти. Это не человек, это вампир. Он не упускает ничего, что могло бы ускорить развязку, и я, оставаясь наедине с собой, с ужасом осознавала, что меня надолго не хватит.
Тяжёлый сон пришёл ко мне практически сразу. В последние дни я спала без сновидений, и если в первые два дня после ареста мне снился сам пожар, а потом — кладбище и траурная церемония, за которой я наблюдала, притаившись в кустах, то теперь — чёрная пелена. Я не собиралась каяться и просить пощады — это просто бессмысленно, когда за душой десятки трупов, оттого я быстро смирилась с положением, и тягостное ожидание смерти стало моей каждодневной привычкой. Возможно, потому я и отказывалась от еды вот уже два дня подряд – то ли от сильной подавленности, то ли от желания ускорить естественную кончину.
Внезапно в ночи раздался лязг замка, и в камеру вошли конвойные. Меня растолкали быстро, и не успела я опомниться, как на голову надели мешок. Я пыталась спросить, что тут происходит, и куда мы идём, но никто не ответил. Мне пришлось слушать лишь команды сопровождающих меня полицейских и смиренно идти. Неужели меня уже на виселицу ведут? Сердце тревожно забилось, ведь как ни тошно мне было жить, умирать, как оказалось, ещё тяжелей. Мало того, теперь меня просто закопают, как в скотомогильнике, и я после смерти останусь здесь.
Однако, суда ещё не было, хотя следствие наверняка будет коротким. Может, меня уже в конце этого года осудят.
Всё, что я могла разобрать, это цокот лошадиных копыт по мостовой, а затем — гудок локомотива поезда. Меня куда-то увозили, но куда, я не могла разобрать. Лишь когда спустя некоторое время с моей головы, наконец, сняли мешок, я поняла, что нахожусь просто в другой тюрьме. Камера эта была чуть теснее той, в которой я сидела в Инсбруке, а сквозь зарешеченное окошко открывались уже другие виды. «Зачем я здесь?» — думала я, присаживаясь на нары. Действительно, кому потребовалось увозить меня куда-то вдаль? По правде сказать, мне уже было всё равно, где сидеть — в Инсбруке, в Вене, или где-то вообще в другой стране, ведь от этого ровным счётом ничего бы не изменилось.
Поспать толком мне не удалось, опять то шаги, то ветер мешают заснуть. Привыкнуть к новому месту было не так просто. Я метнулась к двери и позвала конвойного. Тот с безразличным видом спросил, в чём дело. Он спал на ходу, оттого отвечал сухо.
— А когда ужин будет? — спросила я, ощутив, что ужасно голодна.
— Ужин ты уже пропустила. Жди теперь завтрака, — ответил сонный часовой.
— А где я?
— В тюрьме, — последовал ответ.
— Да знаю. Какой хоть город?
— Ну, Вена, — ответил он, глядя на меня исподлобья, и я решила больше его не беспокоить.
Тот факт, что от назойливого инспектора я на время отдохну, не мог не радовать. Потихоньку ко мне закрадывались догадки относительно столь резкого переезда — в Инсбруке всерьёз опасались за то, что я не доживу до суда — гарантий, что до меня не доберутся, нет. А здесь, в Вене, за мою безопасность можно ручаться.
Я с ногами влезла на нары и, закрыв глаза, вновь прокрутила в голове события минувших дней. Я отчётливо помнила, как с наиграно-беспечным видом Дитрих разгуливал по лесам, словно провоцируя меня на атаку. Человеческую душу он знал неплохо, и, похоже, получал удовольствие от этой игры в охоту на человека — ту самую, где охотник и дичь могут в любой момент поменяться местами. Он упустил меня тогда, когда я наблюдала за траурной церемонией, но с поражением мириться был не намерен. Его исключительному упорству можно было лишь позавидовать. И вот, когда со мной не сработал метод тарана, он теперь взялся меня по-иному допрашивать, приберегая каверзные вопросы на закуску.
О, Господи! Почему я всё время думаю именно о нём? Как ни старалась я выкинуть из головы этого изворотливого полицейского, не получалось. Он как заноза в мозгу.
И в этот момент перед глазами у меня вновь пронеслась вся жизнь, начиная с самого детства. Я будто растворилась в воспоминаниях, всё дальше и дальше уходя от серой реальности.
Глава 8. Чёрный август
В раннем детстве всё было безоблачно. Я всегда считала, что мне повезло родиться в таком красивом и тихом городе, как Инсбрук, сохранивший в себе первозданную красоту. Здесь любой, глядя на старые, точно сошедшие с картин, здания, подумает, будто время остановилось, и даже через сотню лет тут ничего не изменится.
Город был маленький, всё здесь, как на ладони. За короткое время можно было без труда добраться до окраин, откуда открывались живописные долины, густо покрытые лесами. Вдали синеют очертания гор, и ранним летним утром можно видеть курящиеся вершины австрийских Альп. Свежий воздух здесь мгновенно пьянит надышавшихся угольной пылью горожан, потому часто по выходным многие жители оставляют свои дома, стремясь провести время на природе.
Зверей, однако, тут не много — они редко селятся рядом с городскими кварталами, лишь изредка в город забегают лисы, да еноты, стремясь найти на помойках что-то съестное. А зимой и белки-попрошайки заглядывали к нам, и казалось, отвыкли от привычных им орехов.
Семья была маленькой, я была единственным ребёнком. Ни братьев, ни сестёр у меня нет. И теперь уже вряд ли будут. Даже если у нас ещё родится кто-нибудь, вряд ли это сможет как-то разбавить мою жизнь. Допустим, когда мне семь лет, им — нисколько. С ними нельзя толком поиграть.