— Так значит, отношения с одноклассницами у вас были неважные? В чём это выражалось?
— Ну… Бывало, дверь специально так толкнут, чтобы я лоб ушибла, потом тёмную устраивали, бывало, вытолкали из класса, заплевав спину, заперли в шкафу… Вот так… Всю жизнь.
Моя мнимая откровенность должна была убедить следователя, что мне не в чем сознаваться, однако Дитрих прицепился ко мне, как пиявка, решив, видимо, что раз я осталась невредима, значит, я и есть убийца.
— И… Не возникало ли у вас желания поквитаться с ними? Ну, ответить им тем же?
— Однажды я распорола Хильде Майер лицо, потом фон Штауффенберг уколола булавкой, потом ещё как-то «разыграла» Марен Кюрст. Что-то тогда у меня замкнуло, в глазах потемнело. Я её основательно тогда потрепала.
В последнем я малость приврала — я постаралась как-то сгладить эпизод, когда я чуть не придушила гренадершу Хельгу Мильке, Марен же я подожгла крышку парты. Очень удобно — все упомянутые мной личности уже мертвы и ничего возразить не смогут.
— И… Я понимаю, к чему вы клоните, — я вытерла взмокшие ладони о платье, — мне оставалось учиться меньше года, вытерпела бы.
А не зря ли я это сейчас сказала? Стоило догадаться, что я буду первой подозреваемой. Стоило ли говорить ему в лоб, что я разгадала ход его мыслей?
— В таком деле приходится проверять всех и вся, и в подозреваемые у меня попали чуть ли не все, в том числе, и ваша любимица — Ингрид Лауэр. Мало ли что ей могло в голову взбрести? Скажем, от бессилия что-то изменить, от равнодушия начальницы взяла и ударила её брусом деревянным в висок, а потом, поняв, что убила человека, решила замести следы, но слегка перестаралась.
«Она ж была застрелена», - недоумённо подумала я. Я точно помню, что в начальницу я выстрелила два раза, когда она пыталась спастись, выйдя из открытого окна. Он просто не мог не заметить, что начальнице я дважды попала в грудь. Тут же я мысленно одёрнула себя: инспектор ждал, что я проговорюсь, сказав, что начальницу же застрелили, а не ударили чем-то тяжёлым в висок. Мысленно выругав себя за то, что клюю на голый, фактически, крючок, я решила перевести стрелки на фройляйн Лауэр.
— Инга? Да вы что, она двигалась с трудом — с таким-то балластом как бы она размахнуться так смогла?
В последнее время живот у нашей общей любимицы стал особенно виден. Она до последнего скрывала беременность, но сроки, видимо, были уже большие, да и энергии в ней поубавилось. Порой она через силу уже заканчивала уроки, а накануне ей стало плохо в разгар рабочего дня. Да и после пожара её в полуобмороке увозили.
— Вы правы, — ответил Дитрих. — Именно это обстоятельство меня и смутило, иначе я бы надел на неё наручники и препроводил в камеру. Вы ведь знаете, если преступника арестовать по горячим следам, когда он ещё не отошёл, показания из него текут рекой, успевай записывать. Тем более, если убийство было непреднамеренным. Я уверен, убийца и тут слегка переусердствовал, и если бы хотел убить как можно больше людей, подошёл бы к делу иначе, совсем иначе…
В этот момент мама распахнула форточку, и в комнату ворвался холодный осенний ветер, постепенно разбавляя едкий табачный дым, заполонивший всю комнату.
— А я слышал, фройляйн, будто вчера вы были чем-то сильно расстроены, бледны… Будто бы лихорадило вас весь день.
— Это вы ещё преуменьшаете, инспектор! — вмешалась мама, до того присутствовавшая фоном, не вмешиваясь в процесс допроса, — металась по спальне, как зверь в клетке, перевернула всю комнату наизнанку. Два дня уже отвечает невпопад, почти ничего не ест. Я предлагала ей к врачу обратиться, а она наотрез отказывается. А ночью бормотала что-то громко во сне, а потом прямо в ночной рубашке, мне так показалось, на улицу отправилась.
— И что это? Вы не видели, куда она пошла?
— Да как? Я решила, что мне, наверное, показалось. Лунатиком Анна никогда прежде не была.
— Вовсе я не больна, — ответила я, — просто волновалась… А ты бы, мама, не волновалась?
— Так ведь ты же убеждала меня, будто ничего не случилось. А ведь случилось же? Тогда, за пару дней до этого?
— Чушь, — отрезала я, — не верьте, мама всегда сгущала краски! Впрочем… Вы и так не верите…
Последнее я зря сказала. Как выяснилось, инспектор только и ждал, когда я ненароком проговорюсь и тотчас стал лить воду на эту мельницу.
- Согласен, - лукаво подмигнул он, – родители, они такие, да. Вечно сгущают краски. Особенно если чувствуют, что недоглядели за ребёнком.
Он тотчас вскочил и, метнувшись в середину комнаты, развёл руки и продекламировал:
- Так, что мы имеем? Мать уверена, что с дочерью что-то случилось, дочь яростно отрицает это, - лицо инспектора перекосилось в глумливой ухмылке, – ну что, дамочки, кто из вас врёт?
Мы молчали, не в силах сказать ни слова. Эта сцена доставила Дитриху истинное удовольствие. Это был его коронный номер – задать каверзный вопрос, а после него в глумливой форме донести, что допрашиваемый попался на противоречии. Позже он не раз повторял этот трюк со мной и с другими.
- Я так понял, у вас полное отсутствие доверия. Но да ладно, такое встречается повсеместно. Вот что делать, если случилось нечто, от ребёнка не зависящее? Скажем, он помимо своей воли попал в переделку, но не мог поделиться наболевшим с родителями, поскольку не было уверенности, что они его защитят, поддержат, помогут прийти в себя. Отчаяние, безысходное тупое отчаяние. Вам сколько лет, фройляйн? Шестнадцать? На первый взгляд, взрослая уже, но фактически, ещё ребёнок. Есть такие вещи, что не каждый взрослый, сильный духом, способен перенести. А неокрепшая душа ребёнка особенно уязвима в таком случае. Вам знакома, наверное, ситуация, когда перенёс колоссальное потрясение, после которого страшно даже в зеркало на себя смотреть? Повсюду навязчивые видения, хочется поскорее забыть этот кошмар, но он, как заноза в мозгу... И длинный, собственноручно наложенный уродливый шов на вашем форменном платье, как напоминание о том, что кошмарный сон стал вашей жуткой реальностью.
Я стала бледна и холодна, как ледышка. Я дрожала с головы до ног. Инспектор будто знал всё наперёд, но предпочитал говорить полунамёками, словно ожидал, когда я не выдержу и подтвержу его слова. Если он задался целью довести меня до нервного срыва, то пока он с этой целью блестяще справлялся. Я оказалась в ситуации, когда любое сказанное мной слово окажется для меня роковым. Я была готова разрыдаться и закричать «Прекратите немедленно! Хватит!» После этого логично было бы ждать от меня потока наболевших признаний.
- Господин инспектор! – раздался раздражённый голос мамы, – вы зачем сюда пришли? Что за намёки? Что произошло с Анной – наше семейное дело! Это касается вашего расследования поджога?
- Тише, фрау Зигель, - примирительно вскинул руки Дитрих, – я лишь пытаюсь найти связующие звенья. Мне важно знать всё...
- Если хотите нас допрашивать, то не иначе, как по форме! Мне осточертело слушать ваши хиханьки-хаханьки! – кричала мама, – если Анна не хочет о чём-то вспоминать, значит на то у неё есть причина!
Мама так раскричалась, что инспектор упустил меня из поля зрения. Минутной передышки для меня оказалось достаточно, чтобы унять вертящиеся на кончике языка признания, готовые обильным потоком сорваться с моих уст. Теперь заметила некоторое разочарование в глазах инспектора. Непонятно было, на кого он злился больше всего: на маму, отвлёкшую его в ту секунду, когда для склонения меня к признанию требовался лишь небольшой толчок, или на себя самого, клюнувшего на эту примитивную наживку в виде праведного возмущения допрашиваемых. Я получила минутную передышку и теперь готова была просто уйти в глухую оборону, если инспектор вновь поднимет эту тему. Понял это и Дитрих и решил вновь начать издалека, а затем, зайти с фланга.
— Впрочем, ладно, это ваше личное дело. Случилось или нет – свечку не держал, не могу знать… А всё-таки, будь у вас возможность выместить обиду на своих одноклассницах, как бы вы поступили? Ну вот представьте себе.
— Ну… — глаза мои сверкнули, Дитрих даже поёжился от этого диковатого взгляда, — я бы заставила их хорошенько помучиться. Извела бы их так, что месяц бы ходили с трясущимися руками. Например, заколотила бы в гробах, оставив только дыры, чтоб могли дышать. Или… Подвязала бы за руки к потолку и устроила бы суд. А после того, как они что-то попытаются сказать в своё оправдание, высекла бы. Или… Топила бы в бочке. Окунула голову, подержала, вытащила, дала подышать, и снова в воду!
В этот момент Дитриху, очевидно, показалось, что он усыпил мою бдительность и пошёл в контратаку.
— А вы не припомните, где был очаг возгорания?
— На… В… — я прикусила себе язык. Только что я чуть не сказала, что очаг был на третьем этаже в левом крыле. Чуть не выдала себя!
— Да? Где же?
— Да где-то там, в стороне, дымом тянуло оттуда. И жаром таким повеяло, что я просто бежала, сломя голову.
Моё сердце бешено заколотилось. Только что я чуть не споткнулась на ровном месте, клюнув на удочку инспектора. До чего порой легко человека поймать на простом! Снова я заметила разочарование в глазах инспектора. Мышеловка захлопнулась, но оказалась пустой.
— Да, неудивительно, где тут есть время разбирать, откуда дым и где горит… Кстати, что за отметины у вас на правой ладони? И на указательном пальце красная полоса…
Он прицепился ко мне, как клещ и продолжал наседать, намереваясь подловить на каком-нибудь противоречии.
— Я… Ну, там оконную ставню заело, и мне пришлось приложить по ней ладонью, чтобы открыть.
Натянутое объяснение. Мы оба это поняли. Но одних подозрений недостаточно. Путаные ответы и плохие отношения с убитыми — ещё ничего не доказывают, любой мало-мальски грамотный адвокат развалит это дело за секунду. Дитрих вновь достал коробку с папиросами и закурил.
— Да, признаться, я изначально хотел фройляйн Лауэр записать в подозреваемые, ибо она одна из тех, кто имел свободу перемещения по зданию в то время, когда начался пожар. Посторонний не мог бы так всё просчитать, он ведь не знает, что и где расположено. А иначе, как ни прискорбно, придётся считать, что поджог совершила гимназистка. По злому умыслу, либо по неосторожности… Не важно, ведь трагедия эта унесла сорок три жизни. Кстати, какой у вас размер обуви?
— Сороковой, — выпалила я.
— Отлично… Даже не представляю, как это: ребёнок и такое сотворит. Тут разве что среда подтолкнула его к такому. В благополучном коллективе никогда не вырастет убийца.
— Вы, вроде, в одном из своих очерков утверждали, что убийцами рождаются, но не все становятся, так? — я решила взять инициативу в свои руки.
— Конечно, — кивнул инспектор, — человек — часть природы, часть животного мира, как ни крути. От обычных животных — тех же хищников, его отличает только прямохождение. Инстинкт убивать у него в крови. Разница лишь в том, что у одних он пробуждается, а у других до поры запрятан глубоко в закрома души. Вот как осадок на дне кружки — встряхните её, тотчас поднимется. Увы, школа всячески способствует этому. Поверьте, мне, как отцу детей-подростков, знакомы подобные истории. Иным приходится общаться только с теми, кто замечает, ибо для остальных тебя в лучшем случае нет, а в худшем ты для них — объект травли. И вот так восемь лет — отсутствие поддержки, нарастающее чувство одиночества, отчуждения, полное непонимание учителями, родителями, начальством ситуации, от отчаяния они даже готовы на преступления, лишь бы привлечь внимание даже столь иезуитским способом. Неспроста именно на близких людях они часто срывают зло.
Я закрыла глаза и попыталась выровнять дыхание. От пристального взгляда инспектора я в мгновение покрылась испариной, стала белей бумаги.
— Ну что ж, как бы то ни было, придётся нам преступника искать.
— Надеюсь, поймаете, — ответила я томным замогильным голосом.
— А если арестуем?
— Туда ему и дорога, — с вызывающим видом ответила я, а сердце колотилось так, словно вот-вот выпрыгнет из груди.
— Что ж, — ответил Дитрих, — спасибо вам за показания. Не смею больше обременять вас своим присутствием.
Он живо встал, застегнул сюртук и надел клетчатую кепку. Я выдохнула — пронесло. Мама хотела было проводить инспектора, но он заверил, что сам выйдет. Едва инспектор приоткрыл дверь, он живо развернулся ко мне и спросил:
— Ах, да, один вопрос: вы уверены, что не помните, где именно полыхнуло? Вы тогда, кажется, сказали, что на третьем этаже?
— Э-э… Н-нет, просто оттуда потянуло дымом, и я почуяла жар, а потом коридор так заволокло, что куда там было дальше разбираться…
— Спасибо, — улыбнулся инспектор, — будьте добры завтра часов так в десять явиться ко мне в кабинет. Сами знаете: регламент…
Он закрыл дверь, а я почувствовала необъяснимую пустоту в душе. Дитрих выкачал из меня все силы. Но главное, он знает, он догадывается, что это я! Не сегодня-завтра он свяжет все улики и потребует немедленно арестовать Анну Катрин Зигель, подозреваемую в жестоком массовом убийстве.
Позже так и случилось, но я, словно предчувствуя опасность, подалась в бега. Но сколько верёвочке ни виться...
Постепенно подкрадывался декабрь. К тому моменту я уже успела пробыть две недели в карцере за попытку поджога камеры. Всё время, пока я отбывала взыскание, мне было чертовски холодно, но я будто не замечала ничего. Я не пыталась согреться, словно ждала, когда от переохлаждения я протяну ноги или подхвачу чахотку. Но смерть словно стояла где-то за углом и тихо посмеивалась надо мной и моими потугами. Здесь я и поняла главное: когда ты жаждешь смерти, ищешь её, она от тебя прячется. Смерть, подобно волку, чувствует, кто её боится, того она и забирает в самый неподходящий момент. Всякий раз, стоило мне задуматься об этом, тотчас в глазах всплывала далёкая деревня, окружённая изумрудными лугами и остроконечными скалами. И тот злополучный август 1901 года.
Мне казалось, что вот-вот рухнет потолок, что стены готовы раздавить меня. От нарастающего чувства одиночества меня не спасали даже книги из тюремной библиотеки, ни, тем более, газеты, на полях которых я записывала свои мысли. Известий с воли не было никаких, лишь однажды до меня донёсся слух, что родители покинули Инсбрук. «Их могли бы линчевать из-за меня», — думала я.
До суда оставалось меньше недели, я была готова слушать в свой адрес поток проклятий и брани. Почему-то я, представляя себе эту картину, не испытывала ни малейшего желания раскаиваться в том, что натворила. Допустим, буду я стоять на коленях и просить прощения у людей, что это изменит? Меня, скорее, разорвут на части. Если бы это могло вернуть жизни всех убитых и как-нибудь помочь покалеченным, может, был бы в этом какой-то смысл. А так пропасть между мной и обществом теперь такая, что не видно конца и края. Казалось, инспектор Дитрих — единственный, кому я интересна. Я чувствовала, что катастрофически проигрываю навязанную им игру на нервах. Я постоянно меняла показания то ли с целью запутать обвинение и вогнать его в цейтнот, то ли с целью позлить инспектора, в очередной раз возвышенного и воспетого в прессе. Но знала ли я тогда, во что я ввязалась, бросив вызов Дитриху? Сам инспектор в ответ на мой вопрос, почему он проводит допросы без своего напарника и не по форме, с улыбкой ответил, что шахматную партию лучше играть вдвоём.
— Ну… Бывало, дверь специально так толкнут, чтобы я лоб ушибла, потом тёмную устраивали, бывало, вытолкали из класса, заплевав спину, заперли в шкафу… Вот так… Всю жизнь.
Моя мнимая откровенность должна была убедить следователя, что мне не в чем сознаваться, однако Дитрих прицепился ко мне, как пиявка, решив, видимо, что раз я осталась невредима, значит, я и есть убийца.
— И… Не возникало ли у вас желания поквитаться с ними? Ну, ответить им тем же?
— Однажды я распорола Хильде Майер лицо, потом фон Штауффенберг уколола булавкой, потом ещё как-то «разыграла» Марен Кюрст. Что-то тогда у меня замкнуло, в глазах потемнело. Я её основательно тогда потрепала.
В последнем я малость приврала — я постаралась как-то сгладить эпизод, когда я чуть не придушила гренадершу Хельгу Мильке, Марен же я подожгла крышку парты. Очень удобно — все упомянутые мной личности уже мертвы и ничего возразить не смогут.
— И… Я понимаю, к чему вы клоните, — я вытерла взмокшие ладони о платье, — мне оставалось учиться меньше года, вытерпела бы.
А не зря ли я это сейчас сказала? Стоило догадаться, что я буду первой подозреваемой. Стоило ли говорить ему в лоб, что я разгадала ход его мыслей?
— В таком деле приходится проверять всех и вся, и в подозреваемые у меня попали чуть ли не все, в том числе, и ваша любимица — Ингрид Лауэр. Мало ли что ей могло в голову взбрести? Скажем, от бессилия что-то изменить, от равнодушия начальницы взяла и ударила её брусом деревянным в висок, а потом, поняв, что убила человека, решила замести следы, но слегка перестаралась.
«Она ж была застрелена», - недоумённо подумала я. Я точно помню, что в начальницу я выстрелила два раза, когда она пыталась спастись, выйдя из открытого окна. Он просто не мог не заметить, что начальнице я дважды попала в грудь. Тут же я мысленно одёрнула себя: инспектор ждал, что я проговорюсь, сказав, что начальницу же застрелили, а не ударили чем-то тяжёлым в висок. Мысленно выругав себя за то, что клюю на голый, фактически, крючок, я решила перевести стрелки на фройляйн Лауэр.
— Инга? Да вы что, она двигалась с трудом — с таким-то балластом как бы она размахнуться так смогла?
В последнее время живот у нашей общей любимицы стал особенно виден. Она до последнего скрывала беременность, но сроки, видимо, были уже большие, да и энергии в ней поубавилось. Порой она через силу уже заканчивала уроки, а накануне ей стало плохо в разгар рабочего дня. Да и после пожара её в полуобмороке увозили.
— Вы правы, — ответил Дитрих. — Именно это обстоятельство меня и смутило, иначе я бы надел на неё наручники и препроводил в камеру. Вы ведь знаете, если преступника арестовать по горячим следам, когда он ещё не отошёл, показания из него текут рекой, успевай записывать. Тем более, если убийство было непреднамеренным. Я уверен, убийца и тут слегка переусердствовал, и если бы хотел убить как можно больше людей, подошёл бы к делу иначе, совсем иначе…
В этот момент мама распахнула форточку, и в комнату ворвался холодный осенний ветер, постепенно разбавляя едкий табачный дым, заполонивший всю комнату.
— А я слышал, фройляйн, будто вчера вы были чем-то сильно расстроены, бледны… Будто бы лихорадило вас весь день.
— Это вы ещё преуменьшаете, инспектор! — вмешалась мама, до того присутствовавшая фоном, не вмешиваясь в процесс допроса, — металась по спальне, как зверь в клетке, перевернула всю комнату наизнанку. Два дня уже отвечает невпопад, почти ничего не ест. Я предлагала ей к врачу обратиться, а она наотрез отказывается. А ночью бормотала что-то громко во сне, а потом прямо в ночной рубашке, мне так показалось, на улицу отправилась.
— И что это? Вы не видели, куда она пошла?
— Да как? Я решила, что мне, наверное, показалось. Лунатиком Анна никогда прежде не была.
— Вовсе я не больна, — ответила я, — просто волновалась… А ты бы, мама, не волновалась?
— Так ведь ты же убеждала меня, будто ничего не случилось. А ведь случилось же? Тогда, за пару дней до этого?
— Чушь, — отрезала я, — не верьте, мама всегда сгущала краски! Впрочем… Вы и так не верите…
Последнее я зря сказала. Как выяснилось, инспектор только и ждал, когда я ненароком проговорюсь и тотчас стал лить воду на эту мельницу.
- Согласен, - лукаво подмигнул он, – родители, они такие, да. Вечно сгущают краски. Особенно если чувствуют, что недоглядели за ребёнком.
Он тотчас вскочил и, метнувшись в середину комнаты, развёл руки и продекламировал:
- Так, что мы имеем? Мать уверена, что с дочерью что-то случилось, дочь яростно отрицает это, - лицо инспектора перекосилось в глумливой ухмылке, – ну что, дамочки, кто из вас врёт?
Мы молчали, не в силах сказать ни слова. Эта сцена доставила Дитриху истинное удовольствие. Это был его коронный номер – задать каверзный вопрос, а после него в глумливой форме донести, что допрашиваемый попался на противоречии. Позже он не раз повторял этот трюк со мной и с другими.
- Я так понял, у вас полное отсутствие доверия. Но да ладно, такое встречается повсеместно. Вот что делать, если случилось нечто, от ребёнка не зависящее? Скажем, он помимо своей воли попал в переделку, но не мог поделиться наболевшим с родителями, поскольку не было уверенности, что они его защитят, поддержат, помогут прийти в себя. Отчаяние, безысходное тупое отчаяние. Вам сколько лет, фройляйн? Шестнадцать? На первый взгляд, взрослая уже, но фактически, ещё ребёнок. Есть такие вещи, что не каждый взрослый, сильный духом, способен перенести. А неокрепшая душа ребёнка особенно уязвима в таком случае. Вам знакома, наверное, ситуация, когда перенёс колоссальное потрясение, после которого страшно даже в зеркало на себя смотреть? Повсюду навязчивые видения, хочется поскорее забыть этот кошмар, но он, как заноза в мозгу... И длинный, собственноручно наложенный уродливый шов на вашем форменном платье, как напоминание о том, что кошмарный сон стал вашей жуткой реальностью.
Я стала бледна и холодна, как ледышка. Я дрожала с головы до ног. Инспектор будто знал всё наперёд, но предпочитал говорить полунамёками, словно ожидал, когда я не выдержу и подтвержу его слова. Если он задался целью довести меня до нервного срыва, то пока он с этой целью блестяще справлялся. Я оказалась в ситуации, когда любое сказанное мной слово окажется для меня роковым. Я была готова разрыдаться и закричать «Прекратите немедленно! Хватит!» После этого логично было бы ждать от меня потока наболевших признаний.
- Господин инспектор! – раздался раздражённый голос мамы, – вы зачем сюда пришли? Что за намёки? Что произошло с Анной – наше семейное дело! Это касается вашего расследования поджога?
- Тише, фрау Зигель, - примирительно вскинул руки Дитрих, – я лишь пытаюсь найти связующие звенья. Мне важно знать всё...
- Если хотите нас допрашивать, то не иначе, как по форме! Мне осточертело слушать ваши хиханьки-хаханьки! – кричала мама, – если Анна не хочет о чём-то вспоминать, значит на то у неё есть причина!
Мама так раскричалась, что инспектор упустил меня из поля зрения. Минутной передышки для меня оказалось достаточно, чтобы унять вертящиеся на кончике языка признания, готовые обильным потоком сорваться с моих уст. Теперь заметила некоторое разочарование в глазах инспектора. Непонятно было, на кого он злился больше всего: на маму, отвлёкшую его в ту секунду, когда для склонения меня к признанию требовался лишь небольшой толчок, или на себя самого, клюнувшего на эту примитивную наживку в виде праведного возмущения допрашиваемых. Я получила минутную передышку и теперь готова была просто уйти в глухую оборону, если инспектор вновь поднимет эту тему. Понял это и Дитрих и решил вновь начать издалека, а затем, зайти с фланга.
— Впрочем, ладно, это ваше личное дело. Случилось или нет – свечку не держал, не могу знать… А всё-таки, будь у вас возможность выместить обиду на своих одноклассницах, как бы вы поступили? Ну вот представьте себе.
— Ну… — глаза мои сверкнули, Дитрих даже поёжился от этого диковатого взгляда, — я бы заставила их хорошенько помучиться. Извела бы их так, что месяц бы ходили с трясущимися руками. Например, заколотила бы в гробах, оставив только дыры, чтоб могли дышать. Или… Подвязала бы за руки к потолку и устроила бы суд. А после того, как они что-то попытаются сказать в своё оправдание, высекла бы. Или… Топила бы в бочке. Окунула голову, подержала, вытащила, дала подышать, и снова в воду!
В этот момент Дитриху, очевидно, показалось, что он усыпил мою бдительность и пошёл в контратаку.
— А вы не припомните, где был очаг возгорания?
— На… В… — я прикусила себе язык. Только что я чуть не сказала, что очаг был на третьем этаже в левом крыле. Чуть не выдала себя!
— Да? Где же?
— Да где-то там, в стороне, дымом тянуло оттуда. И жаром таким повеяло, что я просто бежала, сломя голову.
Моё сердце бешено заколотилось. Только что я чуть не споткнулась на ровном месте, клюнув на удочку инспектора. До чего порой легко человека поймать на простом! Снова я заметила разочарование в глазах инспектора. Мышеловка захлопнулась, но оказалась пустой.
— Да, неудивительно, где тут есть время разбирать, откуда дым и где горит… Кстати, что за отметины у вас на правой ладони? И на указательном пальце красная полоса…
Он прицепился ко мне, как клещ и продолжал наседать, намереваясь подловить на каком-нибудь противоречии.
— Я… Ну, там оконную ставню заело, и мне пришлось приложить по ней ладонью, чтобы открыть.
Натянутое объяснение. Мы оба это поняли. Но одних подозрений недостаточно. Путаные ответы и плохие отношения с убитыми — ещё ничего не доказывают, любой мало-мальски грамотный адвокат развалит это дело за секунду. Дитрих вновь достал коробку с папиросами и закурил.
— Да, признаться, я изначально хотел фройляйн Лауэр записать в подозреваемые, ибо она одна из тех, кто имел свободу перемещения по зданию в то время, когда начался пожар. Посторонний не мог бы так всё просчитать, он ведь не знает, что и где расположено. А иначе, как ни прискорбно, придётся считать, что поджог совершила гимназистка. По злому умыслу, либо по неосторожности… Не важно, ведь трагедия эта унесла сорок три жизни. Кстати, какой у вас размер обуви?
— Сороковой, — выпалила я.
— Отлично… Даже не представляю, как это: ребёнок и такое сотворит. Тут разве что среда подтолкнула его к такому. В благополучном коллективе никогда не вырастет убийца.
— Вы, вроде, в одном из своих очерков утверждали, что убийцами рождаются, но не все становятся, так? — я решила взять инициативу в свои руки.
— Конечно, — кивнул инспектор, — человек — часть природы, часть животного мира, как ни крути. От обычных животных — тех же хищников, его отличает только прямохождение. Инстинкт убивать у него в крови. Разница лишь в том, что у одних он пробуждается, а у других до поры запрятан глубоко в закрома души. Вот как осадок на дне кружки — встряхните её, тотчас поднимется. Увы, школа всячески способствует этому. Поверьте, мне, как отцу детей-подростков, знакомы подобные истории. Иным приходится общаться только с теми, кто замечает, ибо для остальных тебя в лучшем случае нет, а в худшем ты для них — объект травли. И вот так восемь лет — отсутствие поддержки, нарастающее чувство одиночества, отчуждения, полное непонимание учителями, родителями, начальством ситуации, от отчаяния они даже готовы на преступления, лишь бы привлечь внимание даже столь иезуитским способом. Неспроста именно на близких людях они часто срывают зло.
Я закрыла глаза и попыталась выровнять дыхание. От пристального взгляда инспектора я в мгновение покрылась испариной, стала белей бумаги.
— Ну что ж, как бы то ни было, придётся нам преступника искать.
— Надеюсь, поймаете, — ответила я томным замогильным голосом.
— А если арестуем?
— Туда ему и дорога, — с вызывающим видом ответила я, а сердце колотилось так, словно вот-вот выпрыгнет из груди.
— Что ж, — ответил Дитрих, — спасибо вам за показания. Не смею больше обременять вас своим присутствием.
Он живо встал, застегнул сюртук и надел клетчатую кепку. Я выдохнула — пронесло. Мама хотела было проводить инспектора, но он заверил, что сам выйдет. Едва инспектор приоткрыл дверь, он живо развернулся ко мне и спросил:
— Ах, да, один вопрос: вы уверены, что не помните, где именно полыхнуло? Вы тогда, кажется, сказали, что на третьем этаже?
— Э-э… Н-нет, просто оттуда потянуло дымом, и я почуяла жар, а потом коридор так заволокло, что куда там было дальше разбираться…
— Спасибо, — улыбнулся инспектор, — будьте добры завтра часов так в десять явиться ко мне в кабинет. Сами знаете: регламент…
Он закрыл дверь, а я почувствовала необъяснимую пустоту в душе. Дитрих выкачал из меня все силы. Но главное, он знает, он догадывается, что это я! Не сегодня-завтра он свяжет все улики и потребует немедленно арестовать Анну Катрин Зигель, подозреваемую в жестоком массовом убийстве.
Позже так и случилось, но я, словно предчувствуя опасность, подалась в бега. Но сколько верёвочке ни виться...
Постепенно подкрадывался декабрь. К тому моменту я уже успела пробыть две недели в карцере за попытку поджога камеры. Всё время, пока я отбывала взыскание, мне было чертовски холодно, но я будто не замечала ничего. Я не пыталась согреться, словно ждала, когда от переохлаждения я протяну ноги или подхвачу чахотку. Но смерть словно стояла где-то за углом и тихо посмеивалась надо мной и моими потугами. Здесь я и поняла главное: когда ты жаждешь смерти, ищешь её, она от тебя прячется. Смерть, подобно волку, чувствует, кто её боится, того она и забирает в самый неподходящий момент. Всякий раз, стоило мне задуматься об этом, тотчас в глазах всплывала далёкая деревня, окружённая изумрудными лугами и остроконечными скалами. И тот злополучный август 1901 года.
Мне казалось, что вот-вот рухнет потолок, что стены готовы раздавить меня. От нарастающего чувства одиночества меня не спасали даже книги из тюремной библиотеки, ни, тем более, газеты, на полях которых я записывала свои мысли. Известий с воли не было никаких, лишь однажды до меня донёсся слух, что родители покинули Инсбрук. «Их могли бы линчевать из-за меня», — думала я.
До суда оставалось меньше недели, я была готова слушать в свой адрес поток проклятий и брани. Почему-то я, представляя себе эту картину, не испытывала ни малейшего желания раскаиваться в том, что натворила. Допустим, буду я стоять на коленях и просить прощения у людей, что это изменит? Меня, скорее, разорвут на части. Если бы это могло вернуть жизни всех убитых и как-нибудь помочь покалеченным, может, был бы в этом какой-то смысл. А так пропасть между мной и обществом теперь такая, что не видно конца и края. Казалось, инспектор Дитрих — единственный, кому я интересна. Я чувствовала, что катастрофически проигрываю навязанную им игру на нервах. Я постоянно меняла показания то ли с целью запутать обвинение и вогнать его в цейтнот, то ли с целью позлить инспектора, в очередной раз возвышенного и воспетого в прессе. Но знала ли я тогда, во что я ввязалась, бросив вызов Дитриху? Сам инспектор в ответ на мой вопрос, почему он проводит допросы без своего напарника и не по форме, с улыбкой ответил, что шахматную партию лучше играть вдвоём.