Белое платье

16.03.2025, 05:35 Автор: Anna Raven

Закрыть настройки

Показано 1 из 2 страниц

1 2


(*)
              Где дочь наместника подхватила эту болезнь ведает только Господь. Молодая, крепкая, красивая – ей не исполнилось ещё и семнадцати лет, а угасла! Да так странно, что многие из тех больных, что из столицы прибыли, и больнее её выглядели и старше были, а всё оставались на свете…
              Справедливо ли это?
              Господин Гануза пытался быть наместником и сейчас, держался последней волей, крепился, но краснели глаза, выдавали горе отца, и дрожало всё его сердце. Жене его было проще – она не скрывалась, разрыдалась, нет, не дано было горьким солёным слезам унять всю боль, но хотя бы выпустить её, чтобы хлестануло через край, чтобы всё вокруг затопило и самой в тех слезах утонуть – это под силу.
              Пако был тут же. Мрачен.
       – Парадокс, – процедил он, глядя на тонкий девичий силуэт на постели, – парадокс…
              Господин Гануза метнул в него яростный взгляд. Выйти из горя в гнев оказалось куда проще, чем он себе представлял, ярость окрасила выцветший мир, да, в единый алый цвет, но это было всё же лучше той серости, осмыслённее той пустоты, что воцарилась в его душе.
       – Ты! Ты же сказал, что нельзя её к тем больным…ты не лечил её!
              Конрад, стоявший как раз между ними, пришёл на выручку. В своём скорбном ремесле он знал о горе всё. Знал, что горе зачастую сминается яростью, которая рвёт душу с той обманкой, что вроде бы именно ярость и есть высший смысл на эту минуту.
       – Стыдись, наместник! – Конрад встал перед старым лекарем, – не у постели дочери!
              И господин Гануза тотчас сник. Знало, да чего уж там, и правда ведь знало старое сердце его и ум видевший многое тоже знал – всякое бывает на свете. Бывает, что те, кто крепок и молод от простуды в могилу сходят, а те, кто одной ногой в могиле той стоит, вдруг выходят из неё и живут, хотя никто не даёт им надежды.
              На всё воля божья!
              Но обида душит. До слёз душит. Почему его дочь? Почему Эмми? Не другие?!
              И про Пако знает Гануза многое, помнит, как Пако и его самого на ноги поставил, в буквальном, к слову, смысле! В столице дело было – пустяковая царапина, кажется, а потом песок попал, ну в столице и сказали, что пустяковый будто бы нарыв внутрь гной пустил и оставаться теперь Ганузе одноногим, если быстро успеть всё сделать, то лишь ступни лишится, а дальше, чем дольше тянешь – тем хуже страдание.
              Плюнул тогда Гануза. Чем калекой жить решил у себя в Алькале помереть. Помереть он уже и приготовился, когда Пако к нему заглянул на ногу посмотреть. Тотчас и рассвирепел Пако, велел подать себе таз с водой, полотенце и кусочек угля, да ещё стакан крепкого вина – самого крепкого, что только было у наместника. Распили пополам, один, чтобы больно не было, другой, чтобы дрожь прошла.
              Резанул Пако ловко, быстро, орали оба – один, чтобы боль изнутри не разорвала, другой, чтобы слова-приказания дошли яснее.
       – Дыши, ртом дыши, но дыши! – орал Пако, пока Гануза вспоминал все бранные слова.
              Но к утру всё спало – и припухлость ноги, и боль…
              Нет, не от зла Пако велел Эмми не приближаться к тем больным. Они непонятно сколько в себе носили этой дряни, что разъедала кожу до костей, превращала кожу в сухость, словно пергаментную, иссушала всё язвами. Не от зла, но надо было кого-то винить. Не Бога же.
       – Для горя времени у нас будет много, – Конрад всё также стоял между ними, – но прежде, ты ещё отец и должен сделать последнее для дочери. Проводи её так как следует, не дай её душе уйти от нас в тяжёлой тревоги. Плачь о ней, но не бросайся на невинных.
              Конрад говорил простые слова, но то, как он это делал, его голос – мягкий, ласковый, участливый, а не приторный, возносили его слова на какую-то новую высоту. Сами собою опустили руки у наместника, и ярость схлынула, словно не было её, осталось лишь бессилие.
              Это всё наяву. Это уже не изменить.
       – Сделай как надо…– хрипло попросил Гануза, отводя взгляд от тонкого силуэта. Его дочь! Его дорогая дочь, которая ушла в ничто, не успев вкусить этой жизни – не узнав ни сладости её, ни горечи, ни яркости.
              Конрад кивнул. Он всегда делал так как надо. Никакие деньги, данные ему большим количеством или же даже неотданные полной суммой – Алькала жила по-разному – не делали для него какого-то разделения. Ко всем умершим Конрад относился с одинаковым почтением и каждого старался напоследок одарить последним земным счастьем, обрядить в достойные одежды, припудрить, расчесать. Это был его долг. Кем он был выставлен? Пожалуй, Конрад выставил его сам себе. Всю жизнь он относился к мертвецам с последним почтением и тому же учил и Маркуса сейчас, помощь которого, надо сказать, в последнее время была очень кстати – годы брали своё, а работа не угасала.
              Да и сам знал это Гануза, но сказать что-то надо было. Слова – иллюзия собственной значимости, мол, он что-то ещё решает на свете, видели? А что он мог решать? Для кого? Не сумев защитить самое дороге, что у него было, как мог он решать за других?
       – Как это случилось? – спросил Конрад, когда Гануза, постаревший за какие-то несчастные минуты лет на десять, тяжело ступая, покинул комнату.
              Обычно Конрад не спрашивал как и что происходит. Для него был факт – смерть. Но здесь ситуация была какой-то дикой. Это ведь Эмми! Та самая Эмми, которую Конрад помнил ещё ребёнком. Да, она всегда суетилась подле отца, когда он выступал на площади Алькалы. Весёлая, подвижная, смышленая…
       – Не знаю, – признал Пако, – оно и не должно было так быть. У нас, сам знаешь, горожанки день и ночь крутятся около заражённых из столицы, и кормят их, и поят, и умывают… Эмми разок хашла. Да и то, не к больным, а на кухню. А оно вон как!
              Пако покачал головой – не складывалось у него!
              А оно и не могло сложиться. Глупость выходила редкая, такая редкая и такая заурядная, что её никто и не отметил. Не знали о ней ни Пако, ни наместник, ни его жена, ни кто-либо другой, а тот, кто даже увидел, и вовсе в ум не взял – мимо прошло.
              В злополучный день зашла на кухню Эмми. Сказали ей, что отец её где-то тут. Отца не нашла, но решила зайти поздороваться. А тут София бульон варит. Дым от кастрюли идёт, раскраснелось её лицо, весело на неё смотреть. Руки твёрдые – знает София своё дело, сама вызвалась готовить для больных, так и сказала:
       – Хоть и не образована я, а свой вклад внесу!
              А кто против трудовых рук возражать станет? Да и София знатная кухарка! Всю жизнь готовила то в трактире, то в приюте, на всех праздниках первая помощь её – всё в готовке. Больным же есть в достатке не получалось – сгнившая кожа, а то и кости головные – страшную муку чинили, ни есть, ни пить толком и не выходило. Так София бульон готовила. Хоть какое-то питание. Готовила так, как учила её Алькала: сначала выбиралась правильная курица, от этого выбора зависел весь бульон. После ощипа и потрошения курицу следовало разделать на части – самые костлявые, сухие, варились в первую очередь, но только шёл бульон пеной, как вынимали все куриные части да бросали собакам или свиньям. Ни к чему такой бульон – худой он. Но в нём славно варится то, что помясистее. Закипает золотом, дымом исходит, плотнеет.
              Кусочек масла – тонкий-тонкий. Пара колечек лука – для аромата! Три лавровых листа на котёл, да один кусочек виноградного листа под солнцем Алькалы иссушенного. Всё это вынималось, конечно, когда раскладывалось по мискам бойким деревянным половником.
              Половник-половник…ведал ли ты?!
              От бульона дух крепкий идёт, вот у Эмми в желудке и свело. Вроде бы и не голодная была, а тут захотелось. София заметила и предложила опробовать. Добро смеялась – молодость, мол, знает чего желать!
       – Совестно! – призналась Эмми, – для больных же…
       – Я больше варю чем следует, – объяснила София. – Дурная привычка.
              Как и у многих хозяек. На каждый праздник как сговорятся хозяйки, что много теста не заводить, много пирогов не печь, картошки больше котла не делать…
              А как на стол ставят, так всё как всегда! Каждой страшно что о ней плохо подумают, да и сердечно: вдруг не хватит кому? Переживательные натуры.
              Сдалась Эмми. София, надо сказать, не до конца глупа была. Знала она, что болезнь коварная и Эмми успокоила, когда чашу перед нею ставила:
       – Это наши миски. У нас разделены с больными. Мало ли чего – все под Богом ходим!
              Миски-то разделены, а половник один. И бьётся он о чаши больные и здоровые. Правда, везёт в основном, обходится – в голову даже никому не пришло. А может и незаметно было? Если заболевал кто из тех, что с больными возится, то тут и понятно.
              Но Эмми! Не повезло ей. Организм ли её был ослаблен какой-то начинающейся хворобой? Звёзды ли так сошлись? А может подмёрзла она накануне? – кто ведает!
              Да только ушла она. До гниения не дошло. Язвы вспухли, да зачернели. Сама в лихорадке слегла в пару дней, да больше не встала.
       

***


       – Ты не смотри, – посоветовал Конрад, когда Маркус снова предпринял попытку пробраться к наставнику, – оно…негоже.
       – Почему? – мальчонка не понимал. – Я же ученик. Верно?
       – Ученик-то ученик, – Конрад, конечно, не спорил, но в другом был не согласен: – но молод ещё.
       – Видел я больных! – Маркус кажется, даже обиделся.
              Конрад вздохнул. Он знал от чего хотел уберечь Маркуса – да, тот видел смерть, но видел ли он смерть юной красоты? Что если он сейчас испугается, или, что много хуже, приобретёт отвращение ко всей жизни?
       – Смерть приходит по-разному, – Конрад повернулся к Маркусу. Эмми лежала перед ним, и Конрад прикрывал её облик, особенно ту искажённую болезненными язвами часть красивого юного лица, увы, навеки застывшего под немотой Алькалы. Да, он знал, что должен был подойти к делу серьёзно и не следовало отвлекаться на Маркуса, на объяснения, но и терять эту нить с жизнь не хотелось. Мёртвый мертвее уже не станет, а вот связь с доверием мальчонки можно потерять.
              Интуитивно Конрад угадывал где нужнее.
       – Она красива, – сказал он, – очень красива. Помни её такой.
       – Я помню, – Маркус кивнул, – она приходила с господином Ганузой в наш приют и раздавала нам леденцы. Она говорила, что позаботится о нас. Но теперь, похоже, мы должны позаботиться о ней?
              Конрад даже на шаг отступил, с удивлением, которое, он признавал, было приятным, глядя на мальчонку. Как он повзрослел! Или раскрылся? Или посерьёзнел? Или же и на него легла тень молодой, нелепицей оборванной жизни?
       – Она не так красива сейчас как ты помнишь, – предостерёг Конрад, – я знаю, ты уже видел язвы. Но одно дело видеть их на взрослых людях, а здесь…
              Он замялся, почему-то ему стало неловко под взглядом Маркуса и Конрад махнул рукой, признавая своё поражение:
       – Подай круглую кисть.
              Маркус медлил, но Конрад его не торопил. Медленно-медленно Маркус ступил в комнату, обошёл и последнее ложе, стараясь не отводить взгляда от искажённого и смертью, и болезнью лица Эмми.
              Конрад не торопил. Он внимательно наблюдал за своим учеником, рассудив про себя, что это для него вроде как экзамена сейчас: умирают все, и смерть беспощадна ко всем. Сколько было меж ними разницы в годах? Едва ли больше трёх лет, но Маркус не мог оторвать от неё взгляда, и не было в нём отвращения.
              Была тоска, и ужас тоже…и ещё одно – печаль.
              Наконец круглая кисть была протянута мастеру погребальных дел и Конрад принялся за дело. он нанёс на искажённое язвами лицо тонкий иссушающий порошок, теперь надлежало втереть его – для этого годилась только круглая кисть. Редко он прибегал к её помощи, крайне редко в прежние времена – обычно не приходилось столько полировать лицо – сначала иссушать его от вскрытых гнойных язв, потом наклеивать тонкие полоски бумаги, потом пудрить, румянить…
              Всё это было сложнее чем всегда.
       – Она красива, – сказал вдруг Маркус, когда Конрад склонился над девушкой, – я не вижу её ран. Я вижу её прежней.
       – Это верно, так и запомни, – Конрад кивнул, – так правильно.
              Он помедлил, а потом решил вскрыть и одну из своих язв, что точили ему сердце и душу, да грызли память.
       – Я, к сожалению, не смог так как ты. Когда я был на твоём месте, и перед моим наставником оказалась мертвая девушка, такая же юная как Эмми, а может и младше – я уже не знаю, но я тогда испугался и ещё ощутил отвращение. Я помнил её другой. Лёгкой, красивой. Она вплетала в волосы ленты, а потом оказалась мёртвой. Утонула. Это было ужасно, и я смотрел на неё, ненавидя всё что только есть на свете. Веришь?
              Конрад отвлёкся от своего занятия и строго взглянул на Маркуса. Тот, покорно державший нужные кисти и тонкую деревянную палочку для размешивания разных видов пудры, стоял, не шелохнувшись, внимал.
              Увидев внимание Конрада, Маркус поспешно закивал:
       – Да…
              Конрад вздохнул. Нет, не понимал этот мальчонка. Хотя, мальчонка ли? Вот Конрад был им, когда увидел смерть, настигшую юность, когда испугался, и отвратился, когда думал, что всё в этом мире кончено, и он сам никогда не сможет взглянуть хоть на одну женщину без дрожи, ведь он видел, да, собственными глазами видел, чем может стать красота!
              Тогда ночь была особенно страшна, и Конрад провёл её без сна. Разочарование и ужас томились в нём, он думал, что никогда не будет прежним. Его наставник не тревожил – не торопил, понимал шок своего ученика. Чутким оказался.
              А Конрад тогда, кажется, даже думал о побеге. Наивные мысли о том, что в столице будет жизнь, далёкая, красивая жизнь, плодились в его уме, но натыкались на холодный смешок разума:
       – Разве в столице нет смерти?
              Есть, и даже больше, чем тут. Но там нет Алькалы. Нет её белых стен, нет солнца. И когда это самое солнце поднялось на следующий день, когда лучи его заскользили по стенам и крышам, Конрад неожиданно ощутил исцеление.
              Он спустился вниз, к своему наставнику в полном здравии и бодрости, хотя накануне был почти ощутимо болен и не спал всю ночь.
              Но Маркус не такой. Он крепче, разумнее, его душа выдержала удар, даже если при том и напряглась как струна, но не лопнула!
       – Нарежь полоски, – попросил Конрад тихо, – штук шесть. Прикроем самые заметные язвы.
              Маркус кивнул. Его руки слегка подрагивали, но он справился с заданием, не сдался и действительно наскоро нарезал нужные полоски из той особенной бумаги, что Конраду привозили из столицы. Обычно её был большой запас, и Конрад уже не помнил, когда в последний раз просил господина Ганузу привести ещё.
              Надо ещё попросить!
              Хотя, Ганузе сейчас плевать на всё. он в горе. Мрачность захватила его мир. Да и что осталось от того мира? Пустыня.
       – Она будет белой? – спросил Маркус, когда лицо Эмми приобрело приличные черты, когда под умелыми руками Конрада скрылись страшные язвы. Всё это время Маркус стоял и ждал, в полном молчании, не желая отступать и деля участь Конрада.
       – Ну это основное, главное, – Конрад распрямился. Стоять, склонившись над телом, было очень трудно, годы брали своё, но дело требовало сосредоточенности, и Конрад, пока работал кистями, забыл совсем о неудобствах. Теперь они отдавались в спине. – Сейчас румяна, подведём глаза…
       – Она как будто спит, – заметил Маркус, потянул к ней руку и отдёрнул. Конрад сделал вид что не заметил. Кожа мертвеца – это не кожа жизни. различие колоссальное. Маркус уже касался мертвецов, но они были ожидаемыми, больными или старыми, или пьянчугами. Но здесь-то другое!
       – Спит, – согласился Конрад, – однажды мой наставник сказал мне, что смерть – это последний, но самый крепкий сон.

Показано 1 из 2 страниц

1 2