- Будут драться на смерть. – сказала мне тетя Аграфена.
Тяжесть сдавила мне грудь.
- Почему не до первой крови?
- Это только на шпагах. Сейчас уже не дерутся на шпагах.
Дуэлянты стояли лицом к лицу, достаточно далеко друг от друга, они уже начали прицеливаться, но должны были остановиться, потому что между ними прошла стая диких уток. Среди присутствовавших раздался нервный смех. Все начали заново. Мне показалось, что теперь они начали спешить. Зловещее воронье карканье доносилось с верхушек деревьев, а лебеди скользили по светящейся глади воды, равнодушные к происходившему. Лебеди, воспетые поэтами за красоту и изящество, в реальной жизни существа достаточно глупые и тщеславные. Я бы больше всех винил в этом модерниста Рауля. Пан Вацлав мертвый лежал на песке. Раздавались голоса военных и звуки шагов, сливающиеся в один звук, который тотчас же растворился в поглотившей его зеленой утренней тишине. Мария Евгения упала на него, как корабль, пробитый ниже ватерлинии. Молчание, которое сопровождает такую одинокую смерть, нарушается только необходимыми бюрократическими формальностями. Я был едва знаком с паном Вацлавом, но Мария Евгеньевна была одной из моих тайных любовей, и я рыдал над ее разбитым сердцем. Парк на Крестовском, потревоженный выстрелом, мощно раскрывался навстречу новому дню, как огромная, жесткая и упрямая роза.
В Павловске у вокзала в зелени листвы и в ароматах живых цветов, цветущих на огромных клумбах, моя тетушка танцевала вальс с правителем России. После, в парке в тире стреляли по мишеням, и тетя постоянно выигрывала приз, бутылочку анисовой настойки, говоря при этом, что отвезет ее дедушке.
- Мадам, вы так хорошо стреляете.
- Достаточно всего лишь сдерживать дыхание и плавно нажимать на курок, господин Александр.
- Я хочу мобилизовать вас в нашу Южную армию.
- Только если я примкну к туркам.
- О, как же я обожаю вашу грацию и ваше чувство юмора.
- Кроме шуток, я ведь абсолютно серьезно. Русским место здесь. Константинополь пусть остается туркам.
- А как же интересы империи?
- Империи пусть катятся ко всем чертям.
- Вы не должны разговаривать так с человеком, который посвятил себя службе судьбе России.
- Да пожалуйста, не надо тогда больше меня приглашать. И, кроме того, я всего лишь повторила то, что говорят наши интеллектуалы и пишут в прессе.
- Ленин, конечно, говорит подобные вещи, не собираетесь ли вы и его пригласить в ваш дом на ужин.
- Я думаю и говорю от своего имени, Ленин выразится за себя самостоятельно.
Керенский каждый день все больше и больше влюблялся в молоденькую тщедушную и своевольную Аграфену, такую слабенькую и такую яркую. Александра Керенского хорошо приняли у нас в семье, он был социал-демократ, хотя с замашками диктатора: приветливый, симпатичный, загадочный, обманчивый и интересный в общении. Он повадился бывать у нас каждый четверг за ужином. И остряк Аверченко как-то заметил ему:
- Предводитель, я так понимаю вы в конце концов выгоните меня из России.
- О, я вас умоляю, разве можно так поступить с любимчиком нашей нации. Ваша проза исполнена такой искры юмора.
- У вас, революционеров, любая проза идет в задницу! Дамы меня простят…
Господин Александр Керенский попеременно пил белое вино и кофе и слушал тетушку Аграфену сидя в кресле возле пианино, откинув назад голову и неподвижно глядя перед собой.
- Мадам, почему вы всегда играете Шопена?
- А что вам нравится, господин премьер-министр?
- Вагнер!
- Как и всем чиновникам.
- И что в этом плохого?
- Это опасно.
- Чем же?
- Вагнер дает мне больше музыки. А Шопен мне дает лучшую музыку.
- Как замечательно сказано.
- Это не моя фраза.
- Кто это сказал?
- Один французский писатель.
- Итак, будем слушать Шопена.
И слушали Шопена, и пили вино и когда уже стемнело за окном и в доме зажгли электрический свет Керенский вдруг расчувствовался, на его печальном бледном лице, которое мне напоминало Арлекина с картины Пикассо, заблестели слезы, он взобрался на стол, круша толстыми подошвами своих ботинок посуду из тонкого хрусталя, и провозгласил, обращаясь к нам:
«Любимые! Клянусь вам, если я вас покину— убейте меня своими руками! До самой смерти я с вами.»
Александр Керенский настолько влюбился в тетушку Аграфену, что ей пришлось просить прадеда Максима Максимовича, чтобы он реже приглашал его к нам в дом, чтобы иметь хоть какую-то передышку от него. Временное правительство появилось на свет случайным образом, и все его попытки управлять страной, погруженной в постоянные митинги, лозунги и демонстрации выглядели обреченными на провал. Меня всегда удивляло почему взрослые на додумаются лучше набрать известных комиков, которые имели бы оглушительный успех на митингах в силу своей известности и умения смешить народ, и дать им возможность руководить страной. Очень бы интересное получилось время. Так или иначе тетя Аграфена быстро устала от позера и галантного ухажера Керенского.
- Он хороший человек, но мне сначала показалось, что это Бисмарк, а он совсем не дотягивает до Бисмарка.
- Стальной хирург революции?
- Точно. Только он не стальной, а картонный.
- А может Николая вернут на трон, и прогонят этого чудака Керенского?
- Лучше будет, чтобы прогнали их обоих.
Пока Пикассо, этот гениальный испанский цыган Пикассо, носился повсюду со своим кубизмом, местные художники модернисты тоже не думали стоять в стороне. Наш знакомый Казимир Малевич, заявился как-то к нам с приглашением на «последнюю футуристическую выставку картин», где, по его словам, демонстрировались последние творения русского авангарда, и, в частности, были там и его картины, написанные в стиле «супрематизм». Надо ли говорить, что это предложение вызвало фурор среди наших девушек, после отъезда Пикассо с грустью вздыхавших о временах, когда они частенько наваживались в студию художника, часами позируя ему для его полотен. Особенно сильно эта новость тронула Сашеньку Коробейникову, объемные прелести которой, как казалось, не пострадали от перебоев с продовольствием в Петрограде. В одном из журналов она успела почитать о русском авангарде, и втайне надеялась, что у супрематиста Малевича изобилие ее форм вызовет такой же интерес, как и у проповедника кубизма Пикассо.
Выставка была организована в самом центре города, на Марсовом поле, и мы добирались туда все вместе, большой вереницей из движущихся экипажей, перегородившей движение пешеходов пересекая Невский проспект. Трудно передать вам словами глубину разочарования, постигшего нас от увиденного в этом зале. Стены были увешаны черно-белыми полотнами, с изображенными на них прямоугольниками, треугольниками и кругами вперемешку с крестами. В довершение ко всей этой какофонии образов, достойных гимназической тетради по геометрии, в красном углу помещения под потолком, там, где обычно стоят образа, было повешено полотно с намалеванным на нем большим черным квадратом. Сам Малевич, вырядившийся франтом с огромным черным бантом на шее, как у Пикассо, чрезвычайно польщенный таким вниманием женского общества, напыщенно объяснял перед всеми присутствующими, что черный квадрат - это и есть его Икона, которую супрематизм водружает на постаменте вместо всех этих мадонн и бесстыжих голых «Венер» замшелого прошедшего, как символ господства стройности форм над безвкусицей натуры.
Прадед Максим Максимович, неизвестно зачем увязавшийся с нами, стоя перед «иконой» заклокотал, закряхтел; и — серьезнейше выпалил голосом церковным, величественным:
— История живописи, и все эти цыгане Пикассо перед такими квадратами — нуль, дырка от бублика!
Он стоял перед квадратом, точно молясь ему; и я стоял возле него, думая: ну да, что такого — просто квадрат; Он же тогда продолжал объяснять, что чувствует приближение падения старого мира:
— Ты посмотри-ка Сережа: ведь рушится все и летит ко всем чертям.
А рядом с нами Казимир Малевич продолжал декламировать, в окружении других художников авангардистов и прочей толпы: «У меня — одна голая, без рамы (как карман) икона моего времени, и трудно бороться. Но счастье быть не похожим на вас дает силы идти все дальше и дальше в пустоту пустынь. Ибо там только преображение».
Тетушка Аграфена, говорила мне потом, с нескрываемым возмущением, что эта гордыня и заносчивость Казимира, его безумный «супрематизм», в своем чудовищном пренебрежении всем женственным и нежным приведет всех нас к погибели. Надо сказать, что у Малевича был целый цикл, в котором кроме квадрата были еще круг и крест, но на них публика почему-то не обратила никакого внимания. Зато квадрат пользовался таким чудовищным успехом, что художник нарисовал потом еще целую дюжину таких картин, идя на встречу запросам выставок и картинных галерей. Тогда на Марсовом поле, стоя под картиной, задрав голову кверху, мне показалось, что за этим квадратом находится черная дыра, стремящаяся поглотить всю нашу жизнь. Будущее очень скоро подтвердило слова моей любимой тетушки.
Квадрат, появившись в нашей жизни и заняв место в красном углу, очень скоро начал проявлять свои поглощательские способности. Первым исчез отец Григорий, повсеместно вызывавший осуждение как виновник всех неурядиц, происходивших в стране, хотя, по моему мнению, как раз он-то всегда был человеком кротким и богобоязненным. Говорят, что его могила вскоре появилась где-то в парке в Царском селе, причем сделано это было тайком, чтобы не вызывать внимания у его поклонников. Февральские дни в Петрограде, когда в толпу стреляли пулеметными очередями, а погибших потом сотнями хоронили на Марсовом поле, называя их жертвами революции, стоили моему деду жизни, а царю Николаю Романову - короны.
И дальше - все еще интереснее. Поначалу, в самом центре, как на трибуну вскарабкался главковерх Керенский, приглашая всех приобщаться к революции, зовя в туманные для России дали: подходи, устраивайся, у нас всем места хватит, страна большая, главное покончили наконец со старым режимом, теперь заживем. Не успели устроиться, да как крутануло, да как понесло всех! Бах, смотрим демократ Павел Милюков уже ползет в сторону, с выпученными глазами, тщетно пытаясь удержаться за соседей. Трах, он стукается головой об барьер и перелетает за борт, тут же исчезая в черноте квадрата, а за ним уже ползут с вершины власти следующие: Гучковы, Скобелевы, нелепо цепляя воздух руками. Но квадрат и не думал успокаиваться, и на смену выпавшим, на вершину спешат карабкаться новые: из Германии в запечатанном вагоне едут большевики, и толпа торжественно встречает их с военными оркестрами на Финляндском вокзале. Ленин выступает перед той же толпой с балкона того самого особняка, где моя тетушка встречалась с Николаем, и которого Керенский теперь определил держать под домашним арестом в Царском селе.
Трах-бабах еще один оборот гигантского круговорота и теперь уже и сам Керенский летит сверху-вниз в дамском платье на заднем сиденье автомобиля с американским флагом. Когда в декабре 1917, на одном из последних ужинов в нашем доме, разговор зашел о Керенском, то американский консул, каким-то образом оказавшийся в числе приглашенных, заметил, с обидой в голосе, что и не думал предлагать Керенскому своего автомобиля, его, видите ли, заставили это сделать силой. Тетушка Аграфена потом показывала мне письма от Керенского, признававшегося ей в любви и умолявшего ее бежать с ним в эмиграцию. Говорили даже, что он как-то тайком появился у нас в доме под покровом ночи, но прадед прогнал его прочь, не признав в нем былого вершителя судеб России.
Тетушка Аграфена через некоторое время укатила из Петрограда, прихватив свою книжку французской поэзии в желтом переплете. За ней друг за дружкой последовали почти все остальные девушки, разлетевшись по Европе «Сеньоритами из Авиньон». Мы долгое время ждали от нее писем из Парижа, гадая, с кем она связала судьбу: с Пикассо или с Раулем? Но она объявилась в Нью Йорке, очень быстро освоилась там, чувствуя себя коренной американкой, и прожила там до конца жизни, публикуя книги, посвящённые поэзии авангарда.
Прадед Максим Максимович, потрясенный большевицким «Декретом о земле», который он называл форменным беззаконием, уехал в Крым. Поначалу от него пришло несколько писем, в которых он звал нас к себе, но затем и эта ниточка оборвалась, покрывая его дальнейшую судьбу завесом тайны.
На этом собственно и все. Черный квадрат по-прежнему находился на своем месте ломая все жизненные и устои и круша человеческие судьбы, но это уже история для следующего тома моих правдивых воспоминаний.
Тяжесть сдавила мне грудь.
- Почему не до первой крови?
- Это только на шпагах. Сейчас уже не дерутся на шпагах.
Дуэлянты стояли лицом к лицу, достаточно далеко друг от друга, они уже начали прицеливаться, но должны были остановиться, потому что между ними прошла стая диких уток. Среди присутствовавших раздался нервный смех. Все начали заново. Мне показалось, что теперь они начали спешить. Зловещее воронье карканье доносилось с верхушек деревьев, а лебеди скользили по светящейся глади воды, равнодушные к происходившему. Лебеди, воспетые поэтами за красоту и изящество, в реальной жизни существа достаточно глупые и тщеславные. Я бы больше всех винил в этом модерниста Рауля. Пан Вацлав мертвый лежал на песке. Раздавались голоса военных и звуки шагов, сливающиеся в один звук, который тотчас же растворился в поглотившей его зеленой утренней тишине. Мария Евгения упала на него, как корабль, пробитый ниже ватерлинии. Молчание, которое сопровождает такую одинокую смерть, нарушается только необходимыми бюрократическими формальностями. Я был едва знаком с паном Вацлавом, но Мария Евгеньевна была одной из моих тайных любовей, и я рыдал над ее разбитым сердцем. Парк на Крестовском, потревоженный выстрелом, мощно раскрывался навстречу новому дню, как огромная, жесткая и упрямая роза.
Глава 9. Город революций
В Павловске у вокзала в зелени листвы и в ароматах живых цветов, цветущих на огромных клумбах, моя тетушка танцевала вальс с правителем России. После, в парке в тире стреляли по мишеням, и тетя постоянно выигрывала приз, бутылочку анисовой настойки, говоря при этом, что отвезет ее дедушке.
- Мадам, вы так хорошо стреляете.
- Достаточно всего лишь сдерживать дыхание и плавно нажимать на курок, господин Александр.
- Я хочу мобилизовать вас в нашу Южную армию.
- Только если я примкну к туркам.
- О, как же я обожаю вашу грацию и ваше чувство юмора.
- Кроме шуток, я ведь абсолютно серьезно. Русским место здесь. Константинополь пусть остается туркам.
- А как же интересы империи?
- Империи пусть катятся ко всем чертям.
- Вы не должны разговаривать так с человеком, который посвятил себя службе судьбе России.
- Да пожалуйста, не надо тогда больше меня приглашать. И, кроме того, я всего лишь повторила то, что говорят наши интеллектуалы и пишут в прессе.
- Ленин, конечно, говорит подобные вещи, не собираетесь ли вы и его пригласить в ваш дом на ужин.
- Я думаю и говорю от своего имени, Ленин выразится за себя самостоятельно.
Керенский каждый день все больше и больше влюблялся в молоденькую тщедушную и своевольную Аграфену, такую слабенькую и такую яркую. Александра Керенского хорошо приняли у нас в семье, он был социал-демократ, хотя с замашками диктатора: приветливый, симпатичный, загадочный, обманчивый и интересный в общении. Он повадился бывать у нас каждый четверг за ужином. И остряк Аверченко как-то заметил ему:
- Предводитель, я так понимаю вы в конце концов выгоните меня из России.
- О, я вас умоляю, разве можно так поступить с любимчиком нашей нации. Ваша проза исполнена такой искры юмора.
- У вас, революционеров, любая проза идет в задницу! Дамы меня простят…
Господин Александр Керенский попеременно пил белое вино и кофе и слушал тетушку Аграфену сидя в кресле возле пианино, откинув назад голову и неподвижно глядя перед собой.
- Мадам, почему вы всегда играете Шопена?
- А что вам нравится, господин премьер-министр?
- Вагнер!
- Как и всем чиновникам.
- И что в этом плохого?
- Это опасно.
- Чем же?
- Вагнер дает мне больше музыки. А Шопен мне дает лучшую музыку.
- Как замечательно сказано.
- Это не моя фраза.
- Кто это сказал?
- Один французский писатель.
- Итак, будем слушать Шопена.
И слушали Шопена, и пили вино и когда уже стемнело за окном и в доме зажгли электрический свет Керенский вдруг расчувствовался, на его печальном бледном лице, которое мне напоминало Арлекина с картины Пикассо, заблестели слезы, он взобрался на стол, круша толстыми подошвами своих ботинок посуду из тонкого хрусталя, и провозгласил, обращаясь к нам:
«Любимые! Клянусь вам, если я вас покину— убейте меня своими руками! До самой смерти я с вами.»
Александр Керенский настолько влюбился в тетушку Аграфену, что ей пришлось просить прадеда Максима Максимовича, чтобы он реже приглашал его к нам в дом, чтобы иметь хоть какую-то передышку от него. Временное правительство появилось на свет случайным образом, и все его попытки управлять страной, погруженной в постоянные митинги, лозунги и демонстрации выглядели обреченными на провал. Меня всегда удивляло почему взрослые на додумаются лучше набрать известных комиков, которые имели бы оглушительный успех на митингах в силу своей известности и умения смешить народ, и дать им возможность руководить страной. Очень бы интересное получилось время. Так или иначе тетя Аграфена быстро устала от позера и галантного ухажера Керенского.
- Он хороший человек, но мне сначала показалось, что это Бисмарк, а он совсем не дотягивает до Бисмарка.
- Стальной хирург революции?
- Точно. Только он не стальной, а картонный.
- А может Николая вернут на трон, и прогонят этого чудака Керенского?
- Лучше будет, чтобы прогнали их обоих.
Глава 10. В пустоту пустынь
Пока Пикассо, этот гениальный испанский цыган Пикассо, носился повсюду со своим кубизмом, местные художники модернисты тоже не думали стоять в стороне. Наш знакомый Казимир Малевич, заявился как-то к нам с приглашением на «последнюю футуристическую выставку картин», где, по его словам, демонстрировались последние творения русского авангарда, и, в частности, были там и его картины, написанные в стиле «супрематизм». Надо ли говорить, что это предложение вызвало фурор среди наших девушек, после отъезда Пикассо с грустью вздыхавших о временах, когда они частенько наваживались в студию художника, часами позируя ему для его полотен. Особенно сильно эта новость тронула Сашеньку Коробейникову, объемные прелести которой, как казалось, не пострадали от перебоев с продовольствием в Петрограде. В одном из журналов она успела почитать о русском авангарде, и втайне надеялась, что у супрематиста Малевича изобилие ее форм вызовет такой же интерес, как и у проповедника кубизма Пикассо.
Выставка была организована в самом центре города, на Марсовом поле, и мы добирались туда все вместе, большой вереницей из движущихся экипажей, перегородившей движение пешеходов пересекая Невский проспект. Трудно передать вам словами глубину разочарования, постигшего нас от увиденного в этом зале. Стены были увешаны черно-белыми полотнами, с изображенными на них прямоугольниками, треугольниками и кругами вперемешку с крестами. В довершение ко всей этой какофонии образов, достойных гимназической тетради по геометрии, в красном углу помещения под потолком, там, где обычно стоят образа, было повешено полотно с намалеванным на нем большим черным квадратом. Сам Малевич, вырядившийся франтом с огромным черным бантом на шее, как у Пикассо, чрезвычайно польщенный таким вниманием женского общества, напыщенно объяснял перед всеми присутствующими, что черный квадрат - это и есть его Икона, которую супрематизм водружает на постаменте вместо всех этих мадонн и бесстыжих голых «Венер» замшелого прошедшего, как символ господства стройности форм над безвкусицей натуры.
Прадед Максим Максимович, неизвестно зачем увязавшийся с нами, стоя перед «иконой» заклокотал, закряхтел; и — серьезнейше выпалил голосом церковным, величественным:
— История живописи, и все эти цыгане Пикассо перед такими квадратами — нуль, дырка от бублика!
Он стоял перед квадратом, точно молясь ему; и я стоял возле него, думая: ну да, что такого — просто квадрат; Он же тогда продолжал объяснять, что чувствует приближение падения старого мира:
— Ты посмотри-ка Сережа: ведь рушится все и летит ко всем чертям.
А рядом с нами Казимир Малевич продолжал декламировать, в окружении других художников авангардистов и прочей толпы: «У меня — одна голая, без рамы (как карман) икона моего времени, и трудно бороться. Но счастье быть не похожим на вас дает силы идти все дальше и дальше в пустоту пустынь. Ибо там только преображение».
Тетушка Аграфена, говорила мне потом, с нескрываемым возмущением, что эта гордыня и заносчивость Казимира, его безумный «супрематизм», в своем чудовищном пренебрежении всем женственным и нежным приведет всех нас к погибели. Надо сказать, что у Малевича был целый цикл, в котором кроме квадрата были еще круг и крест, но на них публика почему-то не обратила никакого внимания. Зато квадрат пользовался таким чудовищным успехом, что художник нарисовал потом еще целую дюжину таких картин, идя на встречу запросам выставок и картинных галерей. Тогда на Марсовом поле, стоя под картиной, задрав голову кверху, мне показалось, что за этим квадратом находится черная дыра, стремящаяся поглотить всю нашу жизнь. Будущее очень скоро подтвердило слова моей любимой тетушки.
Квадрат, появившись в нашей жизни и заняв место в красном углу, очень скоро начал проявлять свои поглощательские способности. Первым исчез отец Григорий, повсеместно вызывавший осуждение как виновник всех неурядиц, происходивших в стране, хотя, по моему мнению, как раз он-то всегда был человеком кротким и богобоязненным. Говорят, что его могила вскоре появилась где-то в парке в Царском селе, причем сделано это было тайком, чтобы не вызывать внимания у его поклонников. Февральские дни в Петрограде, когда в толпу стреляли пулеметными очередями, а погибших потом сотнями хоронили на Марсовом поле, называя их жертвами революции, стоили моему деду жизни, а царю Николаю Романову - короны.
И дальше - все еще интереснее. Поначалу, в самом центре, как на трибуну вскарабкался главковерх Керенский, приглашая всех приобщаться к революции, зовя в туманные для России дали: подходи, устраивайся, у нас всем места хватит, страна большая, главное покончили наконец со старым режимом, теперь заживем. Не успели устроиться, да как крутануло, да как понесло всех! Бах, смотрим демократ Павел Милюков уже ползет в сторону, с выпученными глазами, тщетно пытаясь удержаться за соседей. Трах, он стукается головой об барьер и перелетает за борт, тут же исчезая в черноте квадрата, а за ним уже ползут с вершины власти следующие: Гучковы, Скобелевы, нелепо цепляя воздух руками. Но квадрат и не думал успокаиваться, и на смену выпавшим, на вершину спешат карабкаться новые: из Германии в запечатанном вагоне едут большевики, и толпа торжественно встречает их с военными оркестрами на Финляндском вокзале. Ленин выступает перед той же толпой с балкона того самого особняка, где моя тетушка встречалась с Николаем, и которого Керенский теперь определил держать под домашним арестом в Царском селе.
Трах-бабах еще один оборот гигантского круговорота и теперь уже и сам Керенский летит сверху-вниз в дамском платье на заднем сиденье автомобиля с американским флагом. Когда в декабре 1917, на одном из последних ужинов в нашем доме, разговор зашел о Керенском, то американский консул, каким-то образом оказавшийся в числе приглашенных, заметил, с обидой в голосе, что и не думал предлагать Керенскому своего автомобиля, его, видите ли, заставили это сделать силой. Тетушка Аграфена потом показывала мне письма от Керенского, признававшегося ей в любви и умолявшего ее бежать с ним в эмиграцию. Говорили даже, что он как-то тайком появился у нас в доме под покровом ночи, но прадед прогнал его прочь, не признав в нем былого вершителя судеб России.
Тетушка Аграфена через некоторое время укатила из Петрограда, прихватив свою книжку французской поэзии в желтом переплете. За ней друг за дружкой последовали почти все остальные девушки, разлетевшись по Европе «Сеньоритами из Авиньон». Мы долгое время ждали от нее писем из Парижа, гадая, с кем она связала судьбу: с Пикассо или с Раулем? Но она объявилась в Нью Йорке, очень быстро освоилась там, чувствуя себя коренной американкой, и прожила там до конца жизни, публикуя книги, посвящённые поэзии авангарда.
Прадед Максим Максимович, потрясенный большевицким «Декретом о земле», который он называл форменным беззаконием, уехал в Крым. Поначалу от него пришло несколько писем, в которых он звал нас к себе, но затем и эта ниточка оборвалась, покрывая его дальнейшую судьбу завесом тайны.
На этом собственно и все. Черный квадрат по-прежнему находился на своем месте ломая все жизненные и устои и круша человеческие судьбы, но это уже история для следующего тома моих правдивых воспоминаний.