Этот омерзительный, звенящий смех, не знающий боли, разносился по площади, нагоняя на толпу непонятный, липкий ужас. Он был голосом полного и окончательного безумия, знаком того, что Ксавуд пересёк черту, откуда нет возврата. Многие гоблины, до этого радостные и смеющиеся, теперь попятились, испуганные этим чудовищным звуком, который был хуже любого предсмертного крика.
Скрюченное тело Ксавуда, теперь с окровавленной культёй, тут же подхватили стражники. Его небрежно бросили в сырую, холодную тюремную камеру, словно мешок с мусором. О его ране никто не позаботился.
Культя пульсировала невыносимой болью, каждая вспышка которой отзывалась огнём в мозгу, выжигая последние крохи рассудка. Кожа вокруг гноилась, источая сладковато-тошнотворный запах разложения, смешивающийся с затхлой вонью тюремной сырости, въевшейся в лёгкие. Жар лихорадки сменялся пронизывающим ледяным ознобом, заставляя зубы стучать, а тело — биться в неуправляемой дрожи. Мир вокруг расплывался, терял чёткость, превращаясь в череду кошмарных видений. Ему чудились лица Блезы и Вирлы, искажённые страхом, их беззвучные крики доносились сквозь пелену бреда. Потом — оскаленные морды стражников, мерзко хохочущие, толкающие его во всепоглощающую, бездонную тьму. Мысли обрывались, фразы путались. Он забыл, сколько времени прошло, забыл, кто он. С каждым прерывистым вздохом Ксавуд чувствовал, как жизнь мучительно покидает его, как его сознание медленно, но верно тонет в бездне боли и безысходного безумия.
— Выкиньте на улицу этот воняющий кусок мяса, — на четвёртый день, войдя в камеру, приказал охранник. — Пусть его лучше там приберут, чем нам потом хоронить.
Единственное, что успел подумать гоблин, прежде чем потерять сознание в грязном переулке, куда его кинули умирать:
"Прощай, Ксавуд".
Скрюченное тело Ксавуда, теперь с окровавленной культёй, тут же подхватили стражники. Его небрежно бросили в сырую, холодную тюремную камеру, словно мешок с мусором. О его ране никто не позаботился.
Культя пульсировала невыносимой болью, каждая вспышка которой отзывалась огнём в мозгу, выжигая последние крохи рассудка. Кожа вокруг гноилась, источая сладковато-тошнотворный запах разложения, смешивающийся с затхлой вонью тюремной сырости, въевшейся в лёгкие. Жар лихорадки сменялся пронизывающим ледяным ознобом, заставляя зубы стучать, а тело — биться в неуправляемой дрожи. Мир вокруг расплывался, терял чёткость, превращаясь в череду кошмарных видений. Ему чудились лица Блезы и Вирлы, искажённые страхом, их беззвучные крики доносились сквозь пелену бреда. Потом — оскаленные морды стражников, мерзко хохочущие, толкающие его во всепоглощающую, бездонную тьму. Мысли обрывались, фразы путались. Он забыл, сколько времени прошло, забыл, кто он. С каждым прерывистым вздохом Ксавуд чувствовал, как жизнь мучительно покидает его, как его сознание медленно, но верно тонет в бездне боли и безысходного безумия.
— Выкиньте на улицу этот воняющий кусок мяса, — на четвёртый день, войдя в камеру, приказал охранник. — Пусть его лучше там приберут, чем нам потом хоронить.
Единственное, что успел подумать гоблин, прежде чем потерять сознание в грязном переулке, куда его кинули умирать:
"Прощай, Ксавуд".