– Что ж ты не зовешь своих головорезов?
– Так я с того света вызывать не умею! А их туда переправили – и молюсь, чтобы через удавку на шее, а не острую палю в проход! Знаешь ли, почему я за ними не последовал?
– И почему же?
– Благодаря тебе! В столице меня казнить промедлили за расспросами, куда ты от меня девался. Один из дьяков обмолвился, что некий смерд видел, как тебя в повозку запихивали: оттуда-де и потянулась ниточка. Ты мог бы и перемигнуться со мною, кабы повернул голову, когда тебя по темничному двору волокли: я как раз от маеты глядел в оконце.
– А ты бежал? – Федька говорил совершенно по-свойски, и Максим подумал, что лучше будет подделаться под этот тон, не выказывая ни неприязни, ни страха.
– Как и ты! Бунт в столице был знатный; поговаривают, что один из царевичей народ взбулгачил – распальцовочкой: где-то таланами разжился. А я вот тоже по пути сабельку надыбал: не уходить же из богатого города с пустыми руками. – Федька рассмеялся так, что лесная мышь, высунувшая голову из норки, тотчас юркнула обратно. – Теперь хрена с два кто меня увидит в железах! Оттого и Налимом прозвали, что у всех выскальзывал промеж пальцев.
– Однако же тебя поймали! И от Авери с Аленкой ты драпал.
– Тех двоих не смей поминать: я с ними еще поквитаюсь! Это меня в городе лукавый попутал сесть за игорный стол с какими-то маклаками – они и ободрали до последнего талана, а так бы на моей стороне было счастье! А потом солдаты повязали из-за того, что я хватил браги через край и попался – до сих пор не уразумею, что на меня нашло, будто порчу кто навел. Запомни, парень: остерегайся хмельного питья да игр на деньги или иной живот. От этих дел все зло, и их не пожелай!
– Мне отец то же самое говорил однажды, – как-то само собой вырвалось у Максима.
– Знамо дело: родной батюшка худого не посоветует! Я вот сиротинкой рос, и до многого своим умом пришлось доходить. А остального желать можно, что бы ни говорили вот они... – Федька указал взглядом на мертвые тела, добавив неприличное слово.
– Зачем ты их убил?
– А что, оставлять их разве? Знаешь, кто к ним идет? Самые никчемные люди: парни таких бьют, а девки таким не дают притуляться! Да еще лодыри, которые изуродуют себе руку и святых корчат, а на деле хотят, чтобы их другие кормили. Прежние государи кое-как терпели их, а Дормидонт велел по тюрьмам рассылать. А я, когда еще гулял со своей ватагой и находил тех, у кого пальцы оттяпаны, таким мукам их предавал – каты бы в Разбойном приказе обзавидовались! Поди, слышал, что они плели про первых людей и про то, что Богу не любы наши страсти?
– Слышал.
– А я тебе другую легенду расскажу, и она-то правдивей будет! В стародавние времена здесь, – Федька широко повел свободной рукой, словно старался очертить все государство, – не стояло ни весей, ни тем паче городов с мощеными улицами и цветистыми теремами. И людей не набралось бы даже на один нынешний двор царский, и жили они по лесам да по болотам хуже скотов. Землицы не пахали: какое зверье набьют дубинами, тем и сыты, а как ничего не набьют, так жрали падаль и собственное дерьмо, а то и друг другом не брезговали. Тогда поглядел Господь сверху, и пожалел их, и сказал: «Низведу я огонь благодатный, и станет он огнем страсти в человеческих душах». И по тому обетованию зажглись в иных людях сильные желания, а их не можно применять к тому, что под ногами валяется, к нечистоте и прочей погани. И потому те люди смотрели вдаль и видели то, чему быть еще только надлежало. Один из них стал ковачем всех орудий из железа и меди, чтобы расчистить лес и поднять целину. Другой срубил первый город со товарищи, ибо от его страсти и простые мужи сподоблялись на недюжинные дела. А третий, вглядываясь в мир, дал ближним и дальним знать о Боге, без веры в которого взрослый человек – что дитя без отцовского окормления да материнской ласки. А когда пришла пора тем людям преставиться, пламя, спущенное с небес в их сердца, дало начало первым кладам. Ты петь умеешь? – вдруг спросил Федька.
Максим растерялся:
– Не знаю... Я не пробовал.
– Я вот не умею. А то бы, пожалуй, и спел тебе, как гусляр с бельмами на обоих глазах: от него я впервые услыхал все, что тебе ныне поведал запросто. Помню, мимо нас ехал старый боярин с сыном и челядью и велел серебряный гривенник в шапку кинуть: сказание по нраву пришлось. Видимо, тот слепой изрядный шельмец был и знал, чем угодить честному народу. Он еще иначе баял: стоит такой благословенный человек на берегу большой реки и видит гребцов, борющихся супротив ветра, и признает в них сродников по духу, а переведя взор на гнилушку, несомую вдоль стрежня, твердит себе: «Да не уподоблюсь ей». А так он мои думы и чувства угадал, зараза, бывшие еще тогда, когда меня отцов братан, чтоб с шеи спихнуть, продал в вечную кабалу шорнику, первой собаке во всем городе!
– И ты решил, что и сам отмечен Богом?
– А как по-другому? Может, тебе и в диковинку подобный человек, и ранее повстречаться с ним не доводилось, особенно если в твоем царстве все люди, от князя, до нищеброда, – что сума переметная. Правду сказать, в прежние века страстных-то мужей поболе было, а сейчас оскудели Господни дары по грехам нашим. Но и теперь иногда жемчуг попадается промеж бросовых камушков, – самодовольно заключил Федька и, прожевав последний хлебец, сплюнул случайно попавшую на язык соринку, так, что показалось, будто этим атаман выразил презрение ко всем людям, стоящим бесконечно ниже его, к слабости их желаний и заурядности поступков.
– Но ты же разбойник! – не удержался Максим.
– Разбойник, говоришь? – Федька, ничуть не рассердившись, поглядел на Максима так, как взрослый иногда смотрит на ребенка, задавшего наивный, но простительный для своих лет вопрос. – А знаешь ли, какова первейшая заповедь, ниспосланная от Бога людям, и особливо тем, в которых он заронил свою искру? Населяйте землю и обладайте ею! Земля – не обиталище злого духа, сшибленного с небес, она – сад Господень, и другого николи не было! Все здесь Бог сотворил на потребу человеку, и, кто больше потребил, лучше исполнил его волю. А кто ныне у нас всем владеет? Дормидонт? Так он во вторую смуту столько крови пролил, сколько мне в бредовых снах не виделось! И я еще малых деток не убивал. Трех- и четырехпалых в расчет не беру. А Дормидонт прослышал, что верные люди укрыли законного царевича, и велел ему ножик воткнуть в горло. И девочку, что с ним была и которую, по нашему доброму обычаю, ему в невесты уготовали, не пощадил. А было им годков по пять, не более! Меж тем для Дормидонта соболей бьют по лесам да осетров ловят по рекам и молятся за его здоровье, которое убывает, как пиво из дырявой бочки. А меня проклинают и травят! И кто ты, чтобы меня судить? Почто дорожишься, малоумный? Тебя ведь тоже ловят!
– А когда тебя допрашивали, не говорили, зачем я им нужен? – немного помедлив, спросил Максим.
Федька ответил не сразу:
– Напрямик не говорили, а смекнуть можно. Скажи, парень: ты слыхал о Жар-птице?
Максим не проронил ни слова. Федька продолжил:
– Так кличут особый клад, изначально сокрытый, по преданию, где-то в Синих горах. Он не хоронится под землей, и его не блюдут стражи, но взять его ох как непросто, и за все время ни один человек им так и не овладел. А пытались многие: первая смута у нас приключилась именно из-за того клада. Ибо таланов в нем немерено, говорят, что даже развилки не всегда ему нужны, и с его помощью можно менять судьбу целых царств. А в народе уже какой год не смолкают толки, за которые особо горластых в съезжую на козел тягали: явится нездешний добрый молодец, и Жар-птица, с небес низвергнувшись и ему в руки упав, сольется с ним, и будут двое одна плоть. Тогда он воссядет на престоле Дормидонта, и наступит для всей нашей земли счастье.
– Но я не умею брать клады! – запротестовал Максим. – И вашим царем тоже быть не собираюсь. Я хочу только вернуться домой!
– А про это государевым ярыгам и ему самому дознаваться недосужно! Лисовин не выпутывает у горностая, для чего тот пробегает по его участку: ноги размять или зайчатинкой поживиться. Запустит ему зубы в брюхо, и шабаш. Вот и тебя бы прикончили, да только к этому делу так просто не подступишься, и убивать тебя тоже с умом надо. Почем знать, может, Жар-птица давно повязана с тобою, только еще дремлет, как молодая женка после совокупления с любимым мужем. Приставят нож к твоей шее, а внутри тебя заквохчет страшная златоперая курочка, и склюет всех вокруг, как тараканов, что из-под печки не вовремя выбежали. Помирать-то на этом свете охочи немногие.
Протяжный стон помешал Максиму немедленно осмыслить сказанное: одно из тел, прежде представлявшееся бездыханным, начало шевелиться. На мгновенье к Максиму повернулось знакомое длинное лицо, и мальчик зажмурился, чтобы не видеть, какая гримаса была на нем в тот миг. Видимо, любое движение причиняло несчастному ужасную боль, но он все же отчаянно старался уползти подальше от проклятого места.
– Во, гляди! – произнес Федька, вытягивая руку в направлении изувеченного человека. – Видишь, как жить хочет? А соловьем разливался, что надо свою душу от желаний освободить! Похоже, дрогнула у меня рука, в темнице спортилась! Ничего, еще отудобеет! Поиграть с ним напоследок, что ли?
– Это как?
– Вы в своем царстве в застенок не игрывали?
– Нет.
– Э-эх! А у нас бывало. Это, собственно, и не игра даже, а кто не показывал себя удальцом в чижике или иной забаве, тому надлежало побыть татем, у которого выведывают подноготную. Кнутьев и углей у нас, голоштанных, не водилось: крапивой заменяли да лозинками. Ох, и не любил я в ребячестве проигрывать! Да я вообще проигрывать не люблю! А тут вроде огонек пока теплится. – Федька глянул на факела, правый из которых уже угас, но от левого и взаправду еще тянулась вверх тонкая черная струйка. – Вот как мыслишь: возжелает ли он смерти так же, как сейчас жизни?
– Не смей!
– Клычки решил мне показать, возгордился, поди, о Жар-птице проведав? Хочешь его от мук избавить, приколи немедля: ты ж паренек смышленый и видел, как я сегодня трудился. Не то, по обещанию своему, замытарю!
Максим побелел; Федька снисходительно похлопал его по спине:
– Ладно, сабельку я б тебе все равно не доверил. – Привстав и сделав один шаг вперед (больше и не требовалось), Налим быстро совершил то, к чему пытался подтолкнуть Максима. Снова усевшись, он повернулся к мальчику: – Отсрочкой не обольщайся, скоро пальчики в кровице инако замараешь.
– Почему?
– А обок меня белоручек не водится! Кто шел ко мне в ватагу, тому я непременно велел чью-то душу вынуть. У меня все ребята убойной порукой были скреплены, а это понадежней, чем клятвы Богом да родителями.
– Да не хочу я к тебе!
– А это, миленький, не от тебя зависит. Что я однажды схватил, то уже не выпущу. Мне новых шишей надо набрать, ты ж для зачина вполне годен. – Федька лукаво прищурился. – Боишься, Дормидонту тебя выдам? Так другой скорее это сделает: со мной-то никто не станет вести переговоры. Или к тем двоим хочешь вернуться? А ты хорошо их знаешь? Чай, соли с ними много не съел! Не затем ли они заманили тебя в столицу, чтобы предать в руки государя и быть от него пожалованными? Или полагаешь, они тебе даром столько хлеба скормили в дороге? Спорами о бессребрениках не томи меня: таковые еще не вывелись, да многовато требуется таланов, чтобы их так сразу встретить.
Эти слова сильно смутили Максима, поскольку он сразу подумал о странном поведении Авери и Аленки в последние дни перед невольной разлукой. «Неужели… нет. – Максим вспомнил отчаянный крик Авери. – Не мог же он так притворяться».
Кусты сбоку зашуршали, и из них показалась волчья голова: вероятно, зверя привлек запах разлагающейся крови, который усиливался вместе с нарастанием зноя. Не сходя с места, Федька метнул камень, которые валялись тут в изобилии. Волк взвизгнул и хотел уже броситься на людей, но, встретив тяжелый взгляд атамана, предпочел отступить.
– Чует, стервец: против силы не попрешь! – ухмыльнулся Федька. – Так и у людей одна она в почете, и между временами да царствами тут нету различий. И за нее Дормидонту прощают то, чего его сынкам не простят. Потому и быть смуте, пусть у боярина Телепнева старый лоб хоть над бровями нависнет от дум, как ее отвратить загодя! – Злорадства, с каким были произнесены последние слова, Максим прежде не встречал; атаман даже приподнялся, уперев кулаки в землю, и сам напоминал вожака волчьей стаи, готового броситься на добычу и одновременно растерзать любого, кто дерзнет его опередить. – А сила есть желание! Верно, и ты очутился здесь, поскольку чего-то крепко восхотел в своем царстве. А это деяние уже не из малых: гости оттуда к нам не заявлялись уже многие лета. Коли же Господь и впрямь драгоценнейшим из кладов тебя наделил, свершишь и более. На то и смута, чтобы смелому душу отвести. Только худо пожелаешь – не изведать тебе мощи Жар-птицы: квелому да не сноровистому ратнику прибыли от самострела нет – лишь рукам тягота.
«Клад внутри человека, неощутимый до определенного времени... Клад, возможности которого определяется степенью желания. Который активизируется сам при смертельной опасности. Тогда, на переходе... неужели меня спасла Жар-птица? Но откуда она взялась в нашем мире? И кто я? Обычный пацан... Жил, как все, ничем не выделялся. Родители тоже самые обыкновенные. Нет, мои папа с мамой, конечно, очень хорошие, но не из-за них же я стал избранным. Стоп, я уже – у Максима перехватило дыхание – верю в это?»
Крепкий шлепок по плечу вернул его в реальность:
– Айда, парень, гулять, опосля обмозгуешь!
Максим задержался еще немного, чтобы сменить рубаху, как давно уже намеревался сделать. Среди мертвецов он приметил низкорослого мужчину, которого Федька убил ударом сзади, в шею, и, следовательно, не повредил его одежды. Новая рубаха (штаны Максим оставил прежние) подходила по длине; она, правда, провисала в плечах, но не настолько, чтобы служить предметом насмешек. Несколько вшей, которых Максим обнаружил в складках и тут же раздавил, ничуть не смутили мальчика. Труднее было побороть брезгливость к загрязнившей воротник крови: Максим еще не до конца привык к ней, хотя видел ее в этом мире уже неоднократно. Затем он и Федька двинулись в дорогу. Атаман шел не очень шибко, чтобы не утомлять Максима, и постоянно держался вровень, время от времени указывая, куда свернуть. Максиму уже не казалось, что он ходит кругами: то ли Федька прежде разбойничал здесь и знал местность, то ли продолжительные скитания выработали в нем навык ориентировки. В целом Максим, хотя и был фактически пленником, чувствовал себя намного уверенней, чем раньше: голод больше не донимал его, а благоприятный шанс улизнуть мог всегда представиться. Шли они, впрочем, недолго: еще до того, как проглянули первые звезды, Федька начал зевать и искать глазами место, где мох был посуше. Он и Максим улеглись рядом, укрывшись одной рогожей; при этом атаман заранее припасенной веревкой прикрутил свою ногу к ноге мальчика. Сделал он это очень быстро, уверенными движениями и, прежде чем Максим успел дернуться, примирительно вымолвил:
– А не дивись! Какой помытчик доброго кречета заимеет, так поначалу его носит в путцах, а после дружба у них уж нерушимая! – И, предупреждая возможный вопрос, добавил: – До ветру приспичит – толкнешь меня.
– Так я с того света вызывать не умею! А их туда переправили – и молюсь, чтобы через удавку на шее, а не острую палю в проход! Знаешь ли, почему я за ними не последовал?
– И почему же?
– Благодаря тебе! В столице меня казнить промедлили за расспросами, куда ты от меня девался. Один из дьяков обмолвился, что некий смерд видел, как тебя в повозку запихивали: оттуда-де и потянулась ниточка. Ты мог бы и перемигнуться со мною, кабы повернул голову, когда тебя по темничному двору волокли: я как раз от маеты глядел в оконце.
– А ты бежал? – Федька говорил совершенно по-свойски, и Максим подумал, что лучше будет подделаться под этот тон, не выказывая ни неприязни, ни страха.
– Как и ты! Бунт в столице был знатный; поговаривают, что один из царевичей народ взбулгачил – распальцовочкой: где-то таланами разжился. А я вот тоже по пути сабельку надыбал: не уходить же из богатого города с пустыми руками. – Федька рассмеялся так, что лесная мышь, высунувшая голову из норки, тотчас юркнула обратно. – Теперь хрена с два кто меня увидит в железах! Оттого и Налимом прозвали, что у всех выскальзывал промеж пальцев.
– Однако же тебя поймали! И от Авери с Аленкой ты драпал.
– Тех двоих не смей поминать: я с ними еще поквитаюсь! Это меня в городе лукавый попутал сесть за игорный стол с какими-то маклаками – они и ободрали до последнего талана, а так бы на моей стороне было счастье! А потом солдаты повязали из-за того, что я хватил браги через край и попался – до сих пор не уразумею, что на меня нашло, будто порчу кто навел. Запомни, парень: остерегайся хмельного питья да игр на деньги или иной живот. От этих дел все зло, и их не пожелай!
– Мне отец то же самое говорил однажды, – как-то само собой вырвалось у Максима.
– Знамо дело: родной батюшка худого не посоветует! Я вот сиротинкой рос, и до многого своим умом пришлось доходить. А остального желать можно, что бы ни говорили вот они... – Федька указал взглядом на мертвые тела, добавив неприличное слово.
– Зачем ты их убил?
– А что, оставлять их разве? Знаешь, кто к ним идет? Самые никчемные люди: парни таких бьют, а девки таким не дают притуляться! Да еще лодыри, которые изуродуют себе руку и святых корчат, а на деле хотят, чтобы их другие кормили. Прежние государи кое-как терпели их, а Дормидонт велел по тюрьмам рассылать. А я, когда еще гулял со своей ватагой и находил тех, у кого пальцы оттяпаны, таким мукам их предавал – каты бы в Разбойном приказе обзавидовались! Поди, слышал, что они плели про первых людей и про то, что Богу не любы наши страсти?
– Слышал.
– А я тебе другую легенду расскажу, и она-то правдивей будет! В стародавние времена здесь, – Федька широко повел свободной рукой, словно старался очертить все государство, – не стояло ни весей, ни тем паче городов с мощеными улицами и цветистыми теремами. И людей не набралось бы даже на один нынешний двор царский, и жили они по лесам да по болотам хуже скотов. Землицы не пахали: какое зверье набьют дубинами, тем и сыты, а как ничего не набьют, так жрали падаль и собственное дерьмо, а то и друг другом не брезговали. Тогда поглядел Господь сверху, и пожалел их, и сказал: «Низведу я огонь благодатный, и станет он огнем страсти в человеческих душах». И по тому обетованию зажглись в иных людях сильные желания, а их не можно применять к тому, что под ногами валяется, к нечистоте и прочей погани. И потому те люди смотрели вдаль и видели то, чему быть еще только надлежало. Один из них стал ковачем всех орудий из железа и меди, чтобы расчистить лес и поднять целину. Другой срубил первый город со товарищи, ибо от его страсти и простые мужи сподоблялись на недюжинные дела. А третий, вглядываясь в мир, дал ближним и дальним знать о Боге, без веры в которого взрослый человек – что дитя без отцовского окормления да материнской ласки. А когда пришла пора тем людям преставиться, пламя, спущенное с небес в их сердца, дало начало первым кладам. Ты петь умеешь? – вдруг спросил Федька.
Максим растерялся:
– Не знаю... Я не пробовал.
– Я вот не умею. А то бы, пожалуй, и спел тебе, как гусляр с бельмами на обоих глазах: от него я впервые услыхал все, что тебе ныне поведал запросто. Помню, мимо нас ехал старый боярин с сыном и челядью и велел серебряный гривенник в шапку кинуть: сказание по нраву пришлось. Видимо, тот слепой изрядный шельмец был и знал, чем угодить честному народу. Он еще иначе баял: стоит такой благословенный человек на берегу большой реки и видит гребцов, борющихся супротив ветра, и признает в них сродников по духу, а переведя взор на гнилушку, несомую вдоль стрежня, твердит себе: «Да не уподоблюсь ей». А так он мои думы и чувства угадал, зараза, бывшие еще тогда, когда меня отцов братан, чтоб с шеи спихнуть, продал в вечную кабалу шорнику, первой собаке во всем городе!
– И ты решил, что и сам отмечен Богом?
– А как по-другому? Может, тебе и в диковинку подобный человек, и ранее повстречаться с ним не доводилось, особенно если в твоем царстве все люди, от князя, до нищеброда, – что сума переметная. Правду сказать, в прежние века страстных-то мужей поболе было, а сейчас оскудели Господни дары по грехам нашим. Но и теперь иногда жемчуг попадается промеж бросовых камушков, – самодовольно заключил Федька и, прожевав последний хлебец, сплюнул случайно попавшую на язык соринку, так, что показалось, будто этим атаман выразил презрение ко всем людям, стоящим бесконечно ниже его, к слабости их желаний и заурядности поступков.
– Но ты же разбойник! – не удержался Максим.
– Разбойник, говоришь? – Федька, ничуть не рассердившись, поглядел на Максима так, как взрослый иногда смотрит на ребенка, задавшего наивный, но простительный для своих лет вопрос. – А знаешь ли, какова первейшая заповедь, ниспосланная от Бога людям, и особливо тем, в которых он заронил свою искру? Населяйте землю и обладайте ею! Земля – не обиталище злого духа, сшибленного с небес, она – сад Господень, и другого николи не было! Все здесь Бог сотворил на потребу человеку, и, кто больше потребил, лучше исполнил его волю. А кто ныне у нас всем владеет? Дормидонт? Так он во вторую смуту столько крови пролил, сколько мне в бредовых снах не виделось! И я еще малых деток не убивал. Трех- и четырехпалых в расчет не беру. А Дормидонт прослышал, что верные люди укрыли законного царевича, и велел ему ножик воткнуть в горло. И девочку, что с ним была и которую, по нашему доброму обычаю, ему в невесты уготовали, не пощадил. А было им годков по пять, не более! Меж тем для Дормидонта соболей бьют по лесам да осетров ловят по рекам и молятся за его здоровье, которое убывает, как пиво из дырявой бочки. А меня проклинают и травят! И кто ты, чтобы меня судить? Почто дорожишься, малоумный? Тебя ведь тоже ловят!
– А когда тебя допрашивали, не говорили, зачем я им нужен? – немного помедлив, спросил Максим.
Федька ответил не сразу:
– Напрямик не говорили, а смекнуть можно. Скажи, парень: ты слыхал о Жар-птице?
Максим не проронил ни слова. Федька продолжил:
– Так кличут особый клад, изначально сокрытый, по преданию, где-то в Синих горах. Он не хоронится под землей, и его не блюдут стражи, но взять его ох как непросто, и за все время ни один человек им так и не овладел. А пытались многие: первая смута у нас приключилась именно из-за того клада. Ибо таланов в нем немерено, говорят, что даже развилки не всегда ему нужны, и с его помощью можно менять судьбу целых царств. А в народе уже какой год не смолкают толки, за которые особо горластых в съезжую на козел тягали: явится нездешний добрый молодец, и Жар-птица, с небес низвергнувшись и ему в руки упав, сольется с ним, и будут двое одна плоть. Тогда он воссядет на престоле Дормидонта, и наступит для всей нашей земли счастье.
– Но я не умею брать клады! – запротестовал Максим. – И вашим царем тоже быть не собираюсь. Я хочу только вернуться домой!
– А про это государевым ярыгам и ему самому дознаваться недосужно! Лисовин не выпутывает у горностая, для чего тот пробегает по его участку: ноги размять или зайчатинкой поживиться. Запустит ему зубы в брюхо, и шабаш. Вот и тебя бы прикончили, да только к этому делу так просто не подступишься, и убивать тебя тоже с умом надо. Почем знать, может, Жар-птица давно повязана с тобою, только еще дремлет, как молодая женка после совокупления с любимым мужем. Приставят нож к твоей шее, а внутри тебя заквохчет страшная златоперая курочка, и склюет всех вокруг, как тараканов, что из-под печки не вовремя выбежали. Помирать-то на этом свете охочи немногие.
Протяжный стон помешал Максиму немедленно осмыслить сказанное: одно из тел, прежде представлявшееся бездыханным, начало шевелиться. На мгновенье к Максиму повернулось знакомое длинное лицо, и мальчик зажмурился, чтобы не видеть, какая гримаса была на нем в тот миг. Видимо, любое движение причиняло несчастному ужасную боль, но он все же отчаянно старался уползти подальше от проклятого места.
– Во, гляди! – произнес Федька, вытягивая руку в направлении изувеченного человека. – Видишь, как жить хочет? А соловьем разливался, что надо свою душу от желаний освободить! Похоже, дрогнула у меня рука, в темнице спортилась! Ничего, еще отудобеет! Поиграть с ним напоследок, что ли?
– Это как?
– Вы в своем царстве в застенок не игрывали?
– Нет.
– Э-эх! А у нас бывало. Это, собственно, и не игра даже, а кто не показывал себя удальцом в чижике или иной забаве, тому надлежало побыть татем, у которого выведывают подноготную. Кнутьев и углей у нас, голоштанных, не водилось: крапивой заменяли да лозинками. Ох, и не любил я в ребячестве проигрывать! Да я вообще проигрывать не люблю! А тут вроде огонек пока теплится. – Федька глянул на факела, правый из которых уже угас, но от левого и взаправду еще тянулась вверх тонкая черная струйка. – Вот как мыслишь: возжелает ли он смерти так же, как сейчас жизни?
– Не смей!
– Клычки решил мне показать, возгордился, поди, о Жар-птице проведав? Хочешь его от мук избавить, приколи немедля: ты ж паренек смышленый и видел, как я сегодня трудился. Не то, по обещанию своему, замытарю!
Максим побелел; Федька снисходительно похлопал его по спине:
– Ладно, сабельку я б тебе все равно не доверил. – Привстав и сделав один шаг вперед (больше и не требовалось), Налим быстро совершил то, к чему пытался подтолкнуть Максима. Снова усевшись, он повернулся к мальчику: – Отсрочкой не обольщайся, скоро пальчики в кровице инако замараешь.
– Почему?
– А обок меня белоручек не водится! Кто шел ко мне в ватагу, тому я непременно велел чью-то душу вынуть. У меня все ребята убойной порукой были скреплены, а это понадежней, чем клятвы Богом да родителями.
– Да не хочу я к тебе!
– А это, миленький, не от тебя зависит. Что я однажды схватил, то уже не выпущу. Мне новых шишей надо набрать, ты ж для зачина вполне годен. – Федька лукаво прищурился. – Боишься, Дормидонту тебя выдам? Так другой скорее это сделает: со мной-то никто не станет вести переговоры. Или к тем двоим хочешь вернуться? А ты хорошо их знаешь? Чай, соли с ними много не съел! Не затем ли они заманили тебя в столицу, чтобы предать в руки государя и быть от него пожалованными? Или полагаешь, они тебе даром столько хлеба скормили в дороге? Спорами о бессребрениках не томи меня: таковые еще не вывелись, да многовато требуется таланов, чтобы их так сразу встретить.
Эти слова сильно смутили Максима, поскольку он сразу подумал о странном поведении Авери и Аленки в последние дни перед невольной разлукой. «Неужели… нет. – Максим вспомнил отчаянный крик Авери. – Не мог же он так притворяться».
Кусты сбоку зашуршали, и из них показалась волчья голова: вероятно, зверя привлек запах разлагающейся крови, который усиливался вместе с нарастанием зноя. Не сходя с места, Федька метнул камень, которые валялись тут в изобилии. Волк взвизгнул и хотел уже броситься на людей, но, встретив тяжелый взгляд атамана, предпочел отступить.
– Чует, стервец: против силы не попрешь! – ухмыльнулся Федька. – Так и у людей одна она в почете, и между временами да царствами тут нету различий. И за нее Дормидонту прощают то, чего его сынкам не простят. Потому и быть смуте, пусть у боярина Телепнева старый лоб хоть над бровями нависнет от дум, как ее отвратить загодя! – Злорадства, с каким были произнесены последние слова, Максим прежде не встречал; атаман даже приподнялся, уперев кулаки в землю, и сам напоминал вожака волчьей стаи, готового броситься на добычу и одновременно растерзать любого, кто дерзнет его опередить. – А сила есть желание! Верно, и ты очутился здесь, поскольку чего-то крепко восхотел в своем царстве. А это деяние уже не из малых: гости оттуда к нам не заявлялись уже многие лета. Коли же Господь и впрямь драгоценнейшим из кладов тебя наделил, свершишь и более. На то и смута, чтобы смелому душу отвести. Только худо пожелаешь – не изведать тебе мощи Жар-птицы: квелому да не сноровистому ратнику прибыли от самострела нет – лишь рукам тягота.
«Клад внутри человека, неощутимый до определенного времени... Клад, возможности которого определяется степенью желания. Который активизируется сам при смертельной опасности. Тогда, на переходе... неужели меня спасла Жар-птица? Но откуда она взялась в нашем мире? И кто я? Обычный пацан... Жил, как все, ничем не выделялся. Родители тоже самые обыкновенные. Нет, мои папа с мамой, конечно, очень хорошие, но не из-за них же я стал избранным. Стоп, я уже – у Максима перехватило дыхание – верю в это?»
Крепкий шлепок по плечу вернул его в реальность:
– Айда, парень, гулять, опосля обмозгуешь!
Максим задержался еще немного, чтобы сменить рубаху, как давно уже намеревался сделать. Среди мертвецов он приметил низкорослого мужчину, которого Федька убил ударом сзади, в шею, и, следовательно, не повредил его одежды. Новая рубаха (штаны Максим оставил прежние) подходила по длине; она, правда, провисала в плечах, но не настолько, чтобы служить предметом насмешек. Несколько вшей, которых Максим обнаружил в складках и тут же раздавил, ничуть не смутили мальчика. Труднее было побороть брезгливость к загрязнившей воротник крови: Максим еще не до конца привык к ней, хотя видел ее в этом мире уже неоднократно. Затем он и Федька двинулись в дорогу. Атаман шел не очень шибко, чтобы не утомлять Максима, и постоянно держался вровень, время от времени указывая, куда свернуть. Максиму уже не казалось, что он ходит кругами: то ли Федька прежде разбойничал здесь и знал местность, то ли продолжительные скитания выработали в нем навык ориентировки. В целом Максим, хотя и был фактически пленником, чувствовал себя намного уверенней, чем раньше: голод больше не донимал его, а благоприятный шанс улизнуть мог всегда представиться. Шли они, впрочем, недолго: еще до того, как проглянули первые звезды, Федька начал зевать и искать глазами место, где мох был посуше. Он и Максим улеглись рядом, укрывшись одной рогожей; при этом атаман заранее припасенной веревкой прикрутил свою ногу к ноге мальчика. Сделал он это очень быстро, уверенными движениями и, прежде чем Максим успел дернуться, примирительно вымолвил:
– А не дивись! Какой помытчик доброго кречета заимеет, так поначалу его носит в путцах, а после дружба у них уж нерушимая! – И, предупреждая возможный вопрос, добавил: – До ветру приспичит – толкнешь меня.