Я продолжаю держать в голове мысль, что, возможно, Луна испытывает к этому человеку какие-то подобия чувств. Симпатию испытывает точно. А влечение?
Она не отдавалась мне, то было ощутимо. В день нашего знакомства, в день нашей встречи…мне не приходилось уговаривать её, не приходилось лукавить и соблазнять, успокаивать и ласкать...Мы говорили. Говорили ровно до того момента, пока она не возжелала узнать друг друга в молчании.
Она захотела поцелуя – она поцеловала. И я едва удержался на персиковых губах, которые спешили отведать большего.
Она захотела снять с себя платье – она сняла. Моими же руками припаялась к петлям на спине золотой ткани и позволила раздеть.
Она захотела, чтобы я поднял её на руки и отнёс к кровати, – и я сделал так. Девочка обвила шею и, прижавшись к распахнутой рубахе, села на бёдра.
Она велела своей угловатой, однако кошачьей поступью.
Она изводилась под поцелуями и вибрациями тела указывала, к чему и куда припасть в следующий миг.
Она смотрела из-под опущенных ресниц и обжигала дыханием плечи.
Кто кем овладел? Кто кого использовал?
Я всегда приезжаю в Монастырь с расчётом на то, что даже самую стеснением, волнением или смущением охваченную из дев смогу довести до встречного желания. Но с Луной всё вышло иначе. Она отдала прошенную ценность, вбирая в себя встречно энергию и плацебо колотому сердцу. Она другая, и то понял сам Хозяин Монастыря.
И отдавать её не хотел – лишь подразнить, оттолкнув, а потом притянуть обратно. Но все эти игры оказались не для Луны вовсе: обида затаилась на сердце. Я оказался втянут совершенно случайно, но теперь отступить не мог. Не вправе.
Хозяин Монастыря замысловато спрашивает, уверен ли я в своём решении связать себя узами брака с некой особой.
– С некой? – выпаливаю я. – Да ни за что на свете, Ян! А вот с Луной...
Мальчишка утаивает в себе замечания и, едва не давясь, отпивает прямиком из бутыли.
– Ты сам виноват, – прижигаю следом.
– Да знаю я, – отпихивается Ян и врезается в подбородок кулаками.
Мучается, сожалеет, однако просить – о том, о чём может – не просит. Не находит сил. И я смотрю на мальца (на малька, бьющегося о стенки почти полого аквариума), который в состоянии единым своим словом вернуть упущенную девочку. Не знаю, согласился бы я (посчитав молодое тело и молодую душу более перспективной и угодной для красавицы-Луны) или ужалил бы в ту же самую секунду, припоминая правила Монастыря...Но Ян истинно мог просить меня отступить: отказаться от неё, забрать деньги и вернуться в поместье, никогда более не вспоминая и являясь лишь на Шоу Мамочки и к едва распустившимся цветкам. Однако он – даже! – не попытался. То ли прижёг свои мысли принципами личными и монастырскими, то ли позабыл о нашей дружбе. В любом случае… теперь он откровенно страдал. А я в секунду вынес вердикт: ни за что и ни при каких обстоятельствах я не оставлю очаровательную девочку этому монстру. Если он при ответной симпатии не скупился на унижения, обиды и так называемые наказания (монастырский стиль, право), то к чему мог привести подобный союз? Страстные ссоры и соответствующие примирения? Нескончаемый поток боли, который бы подпитывался – изредка – наслаждением? Для чего это нужно? Нет-нет... (про садистскую душонку Яна я знал) ... для чего это нужно Луне?
Она – попросту! – влюбилась не в того человека. И – пускай же! – хоть любит его всю оставшуюся жизнь: я не позволю ему издеваться и глумиться над милой душой и неопытным сердцем. Мне хватило Сибирии (с какой лёгкостью он швырнул её мне), хватило Ману (я знал об их общем ребенке), хватило Стеллы...
– Не позволю тебе испортить и её, – рвётся вдруг.
Ян, вытряхивая пепельницу в окно, медленно оборачивается и врезается в меня недовольным взглядом. Говорит про удар ниже пояса и падает в кресло.
– Ответь лишь на один вопрос, – зудит голос, – зачем тебе Луна? На кой чёрт она тебе сдалась?
– А тебе? – парирую я и осушаю стакан.
– Я же просил ответа, Гелиос. Обо мне – позже.
– Она особенная, – говорю я (говорю то, что он ожидает услышать; то, что треплет его ещё больше, подчиняя внутренним слабостям и подытоживая собственным мыслям). – И я хочу дать ей все возможные блага, если того не можешь сделать ты.
– Прости?
– Ты же не думаешь, что твои воздыхания по девочке – какой-то там секрет? По крайней мере, тоска эта откровенна. Ты влюблён, но не признаёшься; даже самому себе. Ты обидел родственную тебе душу патологического страдальца, вот она и пожелала расставания.
Хозяин Монастыря молчаливо раскусывает сказанное.
– Да, верно. Пожелала, – продолжает он мгновение спустя. – Пожелала, но лишь однажды. Потому что сейчас всё по-другому. Потому что она продолжает день за днём, – шипит юнец наперерез, – приползать к этому кабинету и в этом кабинете лакать с моих рук: брать это чертово пойло и чёртову траву.
– Мы похожи, – киваю снисходительно.
– День за днём, – не унимается Хозяин Монастыря. – После ночи с тобой, после того как я бросил её тебе, Бог Солнца. Она всё ещё со мной.
– Из-за неимения более интересной альтернативы, – забавляюсь я, решив не вестись на провокацию Яна (хотя, утаивать не буду, представляемая мне в описываемым мальчишкой виде Луна показалась совершенно скудной и чужой). – И не думаешь ли ты, что это будет продолжаться вечно?
– О, разумеется! – вспыхивает мой друг. – Вскоре она сообразит, что помимо питья и курева есть ещё одно ничуть и ничему не уступающее, захватывающее времяпровождение.
– «Вскоре бы сообразила...» – поправляю я. – Но ныне это произойти не может. Моя жена не даст тебе шанса. Ничего она тебе не даст.
– Пока не приехал твой конвой – она моя послушница. А я не ручаюсь за поведение продажной девки, что с покорностью смотрит в хозяйский рот.
Ну вот. Стакан даёт трещину.
– Ты ведь знаешь, как никто лучше, – рассуждаю я и бегло верчу пальцем у виска – показывая на место ожога по лицу Яна, – меня злить и меня расстраивать – не лучшая из идей.
Хозяин Монастыря улыбается и затихает. Кажется, ему становится стыдно за сказанное, ибо я смею наблюдать давно не виданное лицо; растерянное и повинное.
– Ты не хотел этого говорить, я вижу, – утверждаю и отпускаю стакан: крохотная струйка крови ползёт по центру ладони; должно быть, это линия жизни, о которой некогда шептала гадалка из Полиса. – И поверь, Ян...Ничто на свете не разумеет тех цен, что мы платим.
Ни к чему мы за этот разговор не пришли. Лишь повздорили и примирились. Но для себя я решил наверняка: оставлять девочку злому волку нельзя.
А сейчас она лепечет что-то – невнятное, неуверенное. Я склоняюсь над фолиантом и велю повторить последние строки. Голосок едва справляется с косноязычным абзацем из старой книги. Луна поднимает на меня свои очаровательно-круглые глаза и хлопает ресницами. Взгляд этот имеет наибольшую силу, не имея за собой силы как таковой. Делает она это (пока что) неосознанно, без умысла. А потому красиво и влюбчиво.
Каково её отношение ко мне?
…ведь я боялся обидеть девочку.
Боялся напугать, ибо нам ещё начертаны годы совместной жизни.
Боялся лишить покоя.
Луна ступает в библиотеку – в очередной раз – и взваливает на руки старый словарь. Этим она занимается самостоятельно; лишь изредка подтрунивает над забавляющими её словами, комментируя их на свой лад или переспрашивая трактовку. По вечерам Луна любит слушать, как читаю я. Избираю для неё древнейшие легенды и сказания, пылью покрытые сборники и ветхие страницы.
Предлагаю скрасить время новой историей, но девочка отвечает, что занята учёбой. Такая важная особа… И сию секунду склоняется над томиком.
Луна обыкновенно приземляется по центру библиотеки: занимает почётное место во главе растянутого ковра, сидит на сотканном из алых нитей солнца. А я сижу в кресле перед камином и наблюдаю за молодой. Луна устало потягивается, оглядывается и затем кошкой ползёт через мои колени, чтобы ухватить с края журнального стола карандаш.
– В книгах писать нельзя, – говорю я девичьей спине, укрывающей какие-то действия. – Ты ведь не делаешь этого?
– Нет, – интонацией попавшейся пройдохи отвечает Луна и в которой раз поднимает на меня прелестное личико.
– А карандаш тебе зачем?
Девочка медлит.
– Зачем?
– Это оружие.
– Оружие? – переспрашиваю у спокойного лица и получаю грифелем в бок.
Усмиряю жену и беседую с ней о том, что книги — многовековые ветхие гиганты – требовали более трепетного отношения.
– Ровно как я, – зудит Луна.
– О, солнце моё, ты – вообще отдельная история, которую я никогда не смогу вычитать от и до.
И тут она замолкает, и лицо её принимает меланхоличный вид.
– Тебя напоить чаем? – предлагаю я, дабы скрасить накатившую грусть.
– Не хочу, – хмыкает девочка и задирает нос. Очень показательно.
– А если я сам его приготовлю? – спрашиваю вслед и бегло касаюсь черничной макушки.
Луна нависает над книгой, а через секунду-другую запрокидывает голову и восклицает, отчего я ещё не на кухне. Под её лепет и собственный смех удираю за чаем для капризного ребёнка и очаровательной души.
Она сводит с ума.
Определённо.
Разгуливает по дому в выходном платье – жёлтом; обнажая щиколотки и запястья. Пританцовывает, поёт. Наблюдаю за её ребячеством, а потом, не выдержав, приближаюсь и беру за руку. Рано… Вмиг холодеет и усмиряется, притупляет взор и речи и одурманено смотрит из-под опущенных ресниц. В эти моменты она кажется ещё более прекрасной.
И я вертляво спрашиваю, не хочет ли девочка прогуляться по саду, и девочка вертляво отвечает, что из своих многочисленных дел готова выдрать клок времени и уделить его мне. И вот она сидит на лужайке и смотрит на воду, а я, собрав пригоршню черники, ступаю навстречу. Во вмиг сложенные ладони ягоды не переправляю; говорю, что угощаться не позволю – угощу сам. Крохотная черника запрыгивает в рот, и мы смотрим друг на друга обоюдно неясно, неопределённо (что не может не нравиться). Её внутреннее спокойствие оказывается потревожено. Ещё и чем...Закатываю вторую ягоду в рот и улыбаюсь. Наивность и позёрство сменяется озорством и лукавством. Я вижу метнувшийся взгляд – нет, уже не девочки – женщины, что раскусывает чернику и меня самого. Луна рассыпает ягоды и, окрикнув, убегает в сад. Смеётся. Протягивает моё имя – с пару раз – и вязнет в плотных кустарниках. Она и раньше так делала – пряталась, забавлялась, но никогда перед этим не награждала выпытывающим взглядом. Это был взгляд женщины, понимающей, что её перестают понимать. Это был взгляд женщины, осознающей свою привлекательность и желающей этой привлекательностью воспользоваться.
Я последовал.
Луна – тот ещё лакомый кусочек. Её стоило ожидать и выжидать. Она никогда не порывалась с чувствами первой и потому чувствами её не нагромождал я. А это поведение – новое, не опробованное – знаменовало нечто, давало подсказку. Она сама указала: велела последовать, изловить.
Певчий голос Луны гуляет по тропам сада и стенкам лабиринта. Я огибаю одно дерево за другим, теряюсь меж бесконечно-свисающими ветвями, но – в конце концов – упираюсь в прячущийся силуэт или ускользающий угол платья. Под ногами её хрустят осыпавшиеся листья, под ногами её разрываются перезрелые и опавшие плоды. Я наступаю на один из них – прыскает; противно-мягкий.
Луна, не удержавшись, хохочет и прячется за аркой из роз. Лабиринт изучен ею хорошо, но мною он построен, а потому я мечусь к хвойной роще и наблюдаю за движениями супруги со стороны. Она, притаившись, пытается выслушать должные её преследовать шаги, но то не происходит. Потому озирается и едва слышно подаёт голосок. А затем устремляется по колючему хрусту мелких сучьев в сторону хвойных. Что и следовало ожидать. Луна, подхватив подол платья, бежит – сама того не ведая – в мою сторону, оглядывается через плечо и – попалась! – влетает в объятия.
– Так нечестно! – радостно взвывает девочка и пытается вырваться.
Но я хватаю её запястья и, прижав их к груди, целую добрую улыбку.
Луна отвечает на поцелуй.
Девушка
Перед отъездом Сибирия сказала:
– Ты как чёртов уголь. Кусок чёрного марающего и с истлевающей основой.
– Ты красноречива, сестра, – ответила я. – Однако гласность свою направила на утеху порочным богам и выражаешь стонами. Молчи же.
Об этом я вспомнила в тот момент, когда увидела на зеркале в моей спальне зияющую надпись с призывом покинуть резиденцию Солнца. Конечно, сам призыв выглядел немного иначе: не так многословно и красиво.
«Убирайся».
Я рассматриваю горе-попытку вытравить меня из дома и, опосля, расхаживаю вдоль комнаты. Мимо спальни проносится корзина для белья.
– Патриция! – равнодушно обращаюсь я и наблюдаю за мелким семенящим шагом девицы. – И зачем это?
Служанка впирается непонимающим взглядом; тогда я повторяю:
– Зачем ты это сделала?
– Сделала что? – не без игры выпаливает упомянутая.
– Сделала то.
Патриция разводит плечами, а швыряю в неё:
– Ты же не настолько глупа, чтобы не понимать: в доме из слуг только ты и глухонемой ремонтник, пропадающий исключительно в гараже. Кто бы мог оставить это в моих покоях? Или ты в самом деле глупа?
– Чем же ты отличаешься от нас? – шмыгает девушка и лицо её багровеет. – Чем отличаешься от моего брата, от меня самой? Мы куда ближе тебе, чем все эти важные господа. И Патрик был намного ближе, он рассказывал о…
– Патриция, – перебиваю я, – смени тон и обращение, иначе я позову мужа.
– Что с того, хозяйка? – язвительно. – Мы были здесь задолго до тебя и принесли этому несчастному божку необходимое увеселение. А ты? Патрик говорил…
– Тот обезумевший и изгнанный? Повторюсь, Патриция, хотя повторяться не люблю. Ещё слово – и я зову мужа. Дальше с тобой дела будет решать он.
– Как и было до появления бессмысленной жены, – зудит служанка.
Так они, значит, говорят за спиной.
– Чего ты добиваешься?
А девушка в ответ молчит. Конечно…Киваю и медленно отступаю к дверям.
– Об этом ты не подумала! – объявляю я. – Как не подумал твой брат и был повинен и изгнан. Прихоть сердца, верно? Обида за обиду.
– Он хотел открыться, – досадливо швыряет Патриция, – хотел признаться в чувствах близкой к нам, но ошибся. И оказался выдворен человеком, попросту купившем себе очередную игрушку.
– Тебе лучше замолчать.
– Разве так делается? Разве должно? Мы, хозяйка, старого порядка люди, мы былого мира придерживаемся. Когда продавали и покупали вещи, но никак не людей.
– Ты по мою душу плачешь? – смеюсь я.
То заблуждение. Продавали и покупали – всегда: век от века – мнения, информацию, одобрение и даже чувства. Вещи? Не только. Список бесконечен.
– Уходите, пока он и вас не свёл до сада, – стрекочет девушка.
Что это могло значить?
– Убирайся-ка лучше ты, Патриция, – выношу я. – Дом Солнца благодарит тебя за оказанные услуги, но более в них не нуждается. Ты свободна.
Глаза девицы намокают, а грудь – и без того пухлая – встаёт колесом. И Патриция причитает что-то о Богах — земных и небесных, о правде, о вере, о религии и о словах маменьки, которая утаивала её от службы у лжецов, ибо истинные божества незримы.
– Да, я слышу слова благодарности за приют и плату во время твоей службы у этих лжецов.
Мимо спальни проплывает Гелиос. Он с интересом припадает к распахнутой двери, но более мы ни единым словом с Патрицией не перебрасываемся.
Она не отдавалась мне, то было ощутимо. В день нашего знакомства, в день нашей встречи…мне не приходилось уговаривать её, не приходилось лукавить и соблазнять, успокаивать и ласкать...Мы говорили. Говорили ровно до того момента, пока она не возжелала узнать друг друга в молчании.
Она захотела поцелуя – она поцеловала. И я едва удержался на персиковых губах, которые спешили отведать большего.
Она захотела снять с себя платье – она сняла. Моими же руками припаялась к петлям на спине золотой ткани и позволила раздеть.
Она захотела, чтобы я поднял её на руки и отнёс к кровати, – и я сделал так. Девочка обвила шею и, прижавшись к распахнутой рубахе, села на бёдра.
Она велела своей угловатой, однако кошачьей поступью.
Она изводилась под поцелуями и вибрациями тела указывала, к чему и куда припасть в следующий миг.
Она смотрела из-под опущенных ресниц и обжигала дыханием плечи.
Кто кем овладел? Кто кого использовал?
Я всегда приезжаю в Монастырь с расчётом на то, что даже самую стеснением, волнением или смущением охваченную из дев смогу довести до встречного желания. Но с Луной всё вышло иначе. Она отдала прошенную ценность, вбирая в себя встречно энергию и плацебо колотому сердцу. Она другая, и то понял сам Хозяин Монастыря.
И отдавать её не хотел – лишь подразнить, оттолкнув, а потом притянуть обратно. Но все эти игры оказались не для Луны вовсе: обида затаилась на сердце. Я оказался втянут совершенно случайно, но теперь отступить не мог. Не вправе.
Хозяин Монастыря замысловато спрашивает, уверен ли я в своём решении связать себя узами брака с некой особой.
– С некой? – выпаливаю я. – Да ни за что на свете, Ян! А вот с Луной...
Мальчишка утаивает в себе замечания и, едва не давясь, отпивает прямиком из бутыли.
– Ты сам виноват, – прижигаю следом.
– Да знаю я, – отпихивается Ян и врезается в подбородок кулаками.
Мучается, сожалеет, однако просить – о том, о чём может – не просит. Не находит сил. И я смотрю на мальца (на малька, бьющегося о стенки почти полого аквариума), который в состоянии единым своим словом вернуть упущенную девочку. Не знаю, согласился бы я (посчитав молодое тело и молодую душу более перспективной и угодной для красавицы-Луны) или ужалил бы в ту же самую секунду, припоминая правила Монастыря...Но Ян истинно мог просить меня отступить: отказаться от неё, забрать деньги и вернуться в поместье, никогда более не вспоминая и являясь лишь на Шоу Мамочки и к едва распустившимся цветкам. Однако он – даже! – не попытался. То ли прижёг свои мысли принципами личными и монастырскими, то ли позабыл о нашей дружбе. В любом случае… теперь он откровенно страдал. А я в секунду вынес вердикт: ни за что и ни при каких обстоятельствах я не оставлю очаровательную девочку этому монстру. Если он при ответной симпатии не скупился на унижения, обиды и так называемые наказания (монастырский стиль, право), то к чему мог привести подобный союз? Страстные ссоры и соответствующие примирения? Нескончаемый поток боли, который бы подпитывался – изредка – наслаждением? Для чего это нужно? Нет-нет... (про садистскую душонку Яна я знал) ... для чего это нужно Луне?
Она – попросту! – влюбилась не в того человека. И – пускай же! – хоть любит его всю оставшуюся жизнь: я не позволю ему издеваться и глумиться над милой душой и неопытным сердцем. Мне хватило Сибирии (с какой лёгкостью он швырнул её мне), хватило Ману (я знал об их общем ребенке), хватило Стеллы...
– Не позволю тебе испортить и её, – рвётся вдруг.
Ян, вытряхивая пепельницу в окно, медленно оборачивается и врезается в меня недовольным взглядом. Говорит про удар ниже пояса и падает в кресло.
– Ответь лишь на один вопрос, – зудит голос, – зачем тебе Луна? На кой чёрт она тебе сдалась?
– А тебе? – парирую я и осушаю стакан.
– Я же просил ответа, Гелиос. Обо мне – позже.
– Она особенная, – говорю я (говорю то, что он ожидает услышать; то, что треплет его ещё больше, подчиняя внутренним слабостям и подытоживая собственным мыслям). – И я хочу дать ей все возможные блага, если того не можешь сделать ты.
– Прости?
– Ты же не думаешь, что твои воздыхания по девочке – какой-то там секрет? По крайней мере, тоска эта откровенна. Ты влюблён, но не признаёшься; даже самому себе. Ты обидел родственную тебе душу патологического страдальца, вот она и пожелала расставания.
Хозяин Монастыря молчаливо раскусывает сказанное.
– Да, верно. Пожелала, – продолжает он мгновение спустя. – Пожелала, но лишь однажды. Потому что сейчас всё по-другому. Потому что она продолжает день за днём, – шипит юнец наперерез, – приползать к этому кабинету и в этом кабинете лакать с моих рук: брать это чертово пойло и чёртову траву.
– Мы похожи, – киваю снисходительно.
– День за днём, – не унимается Хозяин Монастыря. – После ночи с тобой, после того как я бросил её тебе, Бог Солнца. Она всё ещё со мной.
– Из-за неимения более интересной альтернативы, – забавляюсь я, решив не вестись на провокацию Яна (хотя, утаивать не буду, представляемая мне в описываемым мальчишкой виде Луна показалась совершенно скудной и чужой). – И не думаешь ли ты, что это будет продолжаться вечно?
– О, разумеется! – вспыхивает мой друг. – Вскоре она сообразит, что помимо питья и курева есть ещё одно ничуть и ничему не уступающее, захватывающее времяпровождение.
– «Вскоре бы сообразила...» – поправляю я. – Но ныне это произойти не может. Моя жена не даст тебе шанса. Ничего она тебе не даст.
– Пока не приехал твой конвой – она моя послушница. А я не ручаюсь за поведение продажной девки, что с покорностью смотрит в хозяйский рот.
Ну вот. Стакан даёт трещину.
– Ты ведь знаешь, как никто лучше, – рассуждаю я и бегло верчу пальцем у виска – показывая на место ожога по лицу Яна, – меня злить и меня расстраивать – не лучшая из идей.
Хозяин Монастыря улыбается и затихает. Кажется, ему становится стыдно за сказанное, ибо я смею наблюдать давно не виданное лицо; растерянное и повинное.
– Ты не хотел этого говорить, я вижу, – утверждаю и отпускаю стакан: крохотная струйка крови ползёт по центру ладони; должно быть, это линия жизни, о которой некогда шептала гадалка из Полиса. – И поверь, Ян...Ничто на свете не разумеет тех цен, что мы платим.
Ни к чему мы за этот разговор не пришли. Лишь повздорили и примирились. Но для себя я решил наверняка: оставлять девочку злому волку нельзя.
А сейчас она лепечет что-то – невнятное, неуверенное. Я склоняюсь над фолиантом и велю повторить последние строки. Голосок едва справляется с косноязычным абзацем из старой книги. Луна поднимает на меня свои очаровательно-круглые глаза и хлопает ресницами. Взгляд этот имеет наибольшую силу, не имея за собой силы как таковой. Делает она это (пока что) неосознанно, без умысла. А потому красиво и влюбчиво.
Каково её отношение ко мне?
…ведь я боялся обидеть девочку.
Боялся напугать, ибо нам ещё начертаны годы совместной жизни.
Боялся лишить покоя.
Луна ступает в библиотеку – в очередной раз – и взваливает на руки старый словарь. Этим она занимается самостоятельно; лишь изредка подтрунивает над забавляющими её словами, комментируя их на свой лад или переспрашивая трактовку. По вечерам Луна любит слушать, как читаю я. Избираю для неё древнейшие легенды и сказания, пылью покрытые сборники и ветхие страницы.
Предлагаю скрасить время новой историей, но девочка отвечает, что занята учёбой. Такая важная особа… И сию секунду склоняется над томиком.
Луна обыкновенно приземляется по центру библиотеки: занимает почётное место во главе растянутого ковра, сидит на сотканном из алых нитей солнца. А я сижу в кресле перед камином и наблюдаю за молодой. Луна устало потягивается, оглядывается и затем кошкой ползёт через мои колени, чтобы ухватить с края журнального стола карандаш.
– В книгах писать нельзя, – говорю я девичьей спине, укрывающей какие-то действия. – Ты ведь не делаешь этого?
– Нет, – интонацией попавшейся пройдохи отвечает Луна и в которой раз поднимает на меня прелестное личико.
– А карандаш тебе зачем?
Девочка медлит.
– Зачем?
– Это оружие.
– Оружие? – переспрашиваю у спокойного лица и получаю грифелем в бок.
Усмиряю жену и беседую с ней о том, что книги — многовековые ветхие гиганты – требовали более трепетного отношения.
– Ровно как я, – зудит Луна.
– О, солнце моё, ты – вообще отдельная история, которую я никогда не смогу вычитать от и до.
И тут она замолкает, и лицо её принимает меланхоличный вид.
– Тебя напоить чаем? – предлагаю я, дабы скрасить накатившую грусть.
– Не хочу, – хмыкает девочка и задирает нос. Очень показательно.
– А если я сам его приготовлю? – спрашиваю вслед и бегло касаюсь черничной макушки.
Луна нависает над книгой, а через секунду-другую запрокидывает голову и восклицает, отчего я ещё не на кухне. Под её лепет и собственный смех удираю за чаем для капризного ребёнка и очаровательной души.
Она сводит с ума.
Определённо.
Разгуливает по дому в выходном платье – жёлтом; обнажая щиколотки и запястья. Пританцовывает, поёт. Наблюдаю за её ребячеством, а потом, не выдержав, приближаюсь и беру за руку. Рано… Вмиг холодеет и усмиряется, притупляет взор и речи и одурманено смотрит из-под опущенных ресниц. В эти моменты она кажется ещё более прекрасной.
И я вертляво спрашиваю, не хочет ли девочка прогуляться по саду, и девочка вертляво отвечает, что из своих многочисленных дел готова выдрать клок времени и уделить его мне. И вот она сидит на лужайке и смотрит на воду, а я, собрав пригоршню черники, ступаю навстречу. Во вмиг сложенные ладони ягоды не переправляю; говорю, что угощаться не позволю – угощу сам. Крохотная черника запрыгивает в рот, и мы смотрим друг на друга обоюдно неясно, неопределённо (что не может не нравиться). Её внутреннее спокойствие оказывается потревожено. Ещё и чем...Закатываю вторую ягоду в рот и улыбаюсь. Наивность и позёрство сменяется озорством и лукавством. Я вижу метнувшийся взгляд – нет, уже не девочки – женщины, что раскусывает чернику и меня самого. Луна рассыпает ягоды и, окрикнув, убегает в сад. Смеётся. Протягивает моё имя – с пару раз – и вязнет в плотных кустарниках. Она и раньше так делала – пряталась, забавлялась, но никогда перед этим не награждала выпытывающим взглядом. Это был взгляд женщины, понимающей, что её перестают понимать. Это был взгляд женщины, осознающей свою привлекательность и желающей этой привлекательностью воспользоваться.
Я последовал.
Луна – тот ещё лакомый кусочек. Её стоило ожидать и выжидать. Она никогда не порывалась с чувствами первой и потому чувствами её не нагромождал я. А это поведение – новое, не опробованное – знаменовало нечто, давало подсказку. Она сама указала: велела последовать, изловить.
Певчий голос Луны гуляет по тропам сада и стенкам лабиринта. Я огибаю одно дерево за другим, теряюсь меж бесконечно-свисающими ветвями, но – в конце концов – упираюсь в прячущийся силуэт или ускользающий угол платья. Под ногами её хрустят осыпавшиеся листья, под ногами её разрываются перезрелые и опавшие плоды. Я наступаю на один из них – прыскает; противно-мягкий.
Луна, не удержавшись, хохочет и прячется за аркой из роз. Лабиринт изучен ею хорошо, но мною он построен, а потому я мечусь к хвойной роще и наблюдаю за движениями супруги со стороны. Она, притаившись, пытается выслушать должные её преследовать шаги, но то не происходит. Потому озирается и едва слышно подаёт голосок. А затем устремляется по колючему хрусту мелких сучьев в сторону хвойных. Что и следовало ожидать. Луна, подхватив подол платья, бежит – сама того не ведая – в мою сторону, оглядывается через плечо и – попалась! – влетает в объятия.
– Так нечестно! – радостно взвывает девочка и пытается вырваться.
Но я хватаю её запястья и, прижав их к груди, целую добрую улыбку.
Луна отвечает на поцелуй.
Девушка
Перед отъездом Сибирия сказала:
– Ты как чёртов уголь. Кусок чёрного марающего и с истлевающей основой.
– Ты красноречива, сестра, – ответила я. – Однако гласность свою направила на утеху порочным богам и выражаешь стонами. Молчи же.
Об этом я вспомнила в тот момент, когда увидела на зеркале в моей спальне зияющую надпись с призывом покинуть резиденцию Солнца. Конечно, сам призыв выглядел немного иначе: не так многословно и красиво.
«Убирайся».
Я рассматриваю горе-попытку вытравить меня из дома и, опосля, расхаживаю вдоль комнаты. Мимо спальни проносится корзина для белья.
– Патриция! – равнодушно обращаюсь я и наблюдаю за мелким семенящим шагом девицы. – И зачем это?
Служанка впирается непонимающим взглядом; тогда я повторяю:
– Зачем ты это сделала?
– Сделала что? – не без игры выпаливает упомянутая.
– Сделала то.
Патриция разводит плечами, а швыряю в неё:
– Ты же не настолько глупа, чтобы не понимать: в доме из слуг только ты и глухонемой ремонтник, пропадающий исключительно в гараже. Кто бы мог оставить это в моих покоях? Или ты в самом деле глупа?
– Чем же ты отличаешься от нас? – шмыгает девушка и лицо её багровеет. – Чем отличаешься от моего брата, от меня самой? Мы куда ближе тебе, чем все эти важные господа. И Патрик был намного ближе, он рассказывал о…
– Патриция, – перебиваю я, – смени тон и обращение, иначе я позову мужа.
– Что с того, хозяйка? – язвительно. – Мы были здесь задолго до тебя и принесли этому несчастному божку необходимое увеселение. А ты? Патрик говорил…
– Тот обезумевший и изгнанный? Повторюсь, Патриция, хотя повторяться не люблю. Ещё слово – и я зову мужа. Дальше с тобой дела будет решать он.
– Как и было до появления бессмысленной жены, – зудит служанка.
Так они, значит, говорят за спиной.
– Чего ты добиваешься?
А девушка в ответ молчит. Конечно…Киваю и медленно отступаю к дверям.
– Об этом ты не подумала! – объявляю я. – Как не подумал твой брат и был повинен и изгнан. Прихоть сердца, верно? Обида за обиду.
– Он хотел открыться, – досадливо швыряет Патриция, – хотел признаться в чувствах близкой к нам, но ошибся. И оказался выдворен человеком, попросту купившем себе очередную игрушку.
– Тебе лучше замолчать.
– Разве так делается? Разве должно? Мы, хозяйка, старого порядка люди, мы былого мира придерживаемся. Когда продавали и покупали вещи, но никак не людей.
– Ты по мою душу плачешь? – смеюсь я.
То заблуждение. Продавали и покупали – всегда: век от века – мнения, информацию, одобрение и даже чувства. Вещи? Не только. Список бесконечен.
– Уходите, пока он и вас не свёл до сада, – стрекочет девушка.
Что это могло значить?
– Убирайся-ка лучше ты, Патриция, – выношу я. – Дом Солнца благодарит тебя за оказанные услуги, но более в них не нуждается. Ты свободна.
Глаза девицы намокают, а грудь – и без того пухлая – встаёт колесом. И Патриция причитает что-то о Богах — земных и небесных, о правде, о вере, о религии и о словах маменьки, которая утаивала её от службы у лжецов, ибо истинные божества незримы.
– Да, я слышу слова благодарности за приют и плату во время твоей службы у этих лжецов.
Мимо спальни проплывает Гелиос. Он с интересом припадает к распахнутой двери, но более мы ни единым словом с Патрицией не перебрасываемся.