Как смеет…?
Едва не давлюсь признанием; желаю растерзать. Но вместо того спокойно (неправильно спокойно, ведь подобное должно разжигать в душе пожар) отвечаю:
– Я не отрекаюсь от вины нашей совместной, Ян, не отрицаю причастности к гибели Гелиоса, но я не позволю тебе порочить его память и не позволю пытаться переписать историю, которую мы с тобой обоюдно начертили. Он был и остаётся моим супругом.
И Бог Удовольствий, разрезая грудную клетку кашлем, утверждает, что последовал бы по тому же пути, представься такой шанс, оступился бы везде повторно и вновь и вновь обрёк Бога Солнца и его молодую жену на однажды пережитое, дабы узреть её спустя месяцы траура в своих объятиях.
Посмотрев на нас со стороны и вместе с тем потеряв всякий интерес к мужчине, отпускаю его плечи и отступаю в сторону.
– Ты ужасно изменился, Ян, – говорю я.
– И сделал бы то вновь, повторял бы и повторял, – подводит Бог Удовольствий, – лишь бы видеть тебя рядом и ни с кем более не делить.
Слова эти дают осечку.
– Ты сделал только хуже, Хозяин Монастыря, – излагаю я. – Тебе стоило принять поражение (а путь проигравшего избрал ты сам), но гордыня не позволила и теперь ты растерял всё окончательно. Понимаешь? Понимаешь, что пляшешь на углях и привираешь самому себе, будто это нормально? Жжётся, да? Вот и погорай!
– Дай мне шанс.
Так просто. И остро, и бегло, и совсем без раскаяния.
Дай мне шанс.
С осознанием загубленной души, загубленных сердец, загубленного тела.
Дай мне шанс.
Тогда я понимаю, что некоторые люди всю жизнь обтягивают собственные мысли бесконечными сожалениями и вымаливают прощение (чаще всего неповинные), а некоторые – грешащие и на грех призывающие – всю жизнь считают себя святыми отшельниками.
– Я никогда не прощу тебя, Отец, – слышит мужчина и наблюдает кошачью поступь с моей стороны. Отторгаю ядовито, мягко, почти выскабливающе: – Никогда, ибо ошибка однажды – ошибка, а всё сделанное после – осознанный выбор. Ты оттолкнул всех от себя. Ты сделал свой выбор, помирай же в своём заслуженном одиночестве, Бог Удовольствий, так и не нашедший в жизни удовольствия.
И то случается.
Бог Смерти говорил однажды, что слово есть сакральное искусство, подчинённое услужению и развлечению человека, однако не перестающее быть таковым: особенным, решающим.
То случается.
Он и помирает – в одиночестве.
Лекарь говорит, что Хозяин отдаст богам (кому-кому?) душу к концу недели, и я пью всю эту неделю, проваливаясь в памяти и приближая день расплаты. Но расплата не приходит.
Я смотрю на мужчину, что смотрит в пустоту перед собой. Стеклянный взгляд очерчивает меж нами границу: я вижу всё, а он – насквозь.
Не может быть…
– Ты прощён, Хозяин Монастыря. Твоя жертва принята, – говорю я и закрываю его саднящие глаза, после чего разваливаюсь на краю кровати и пропитываю потные простыни слезами.
Отмщение не приходит, а мир не наступает. И души наши – ровно телам – ничего не стоят, покуда обладатели их осуждены за неимение сердец.
Я обрушила ужаснейшую из казней, я выступила палачом – я не пришла на предсмертные вопли, я не пришла на плавающий в коридоре голос, а голос – слабый, безвольный, из непослушного рта – отбивал слоги моего имени. Я не пришла. Я отомстила, но наслаждение за тем не явилось. Не явился и мир. Не явилось спокойствие. Только выкорчеванный кусок из груди напоминал, что некогда там было сердце.
Бог
Хозяин Монастыря был в безопасности всё то время, что я не ведал его имени. Он сокрыл его — разумно и предприимчиво, и потому, окропляя собственные руки алой водой, скрывался от Судьи и всепоглощающего рока мщения. Но женщина – его погибель (о чём он нередко думал при их знакомстве) – так громко предаётся спорам и так явно проклинает мужчину, что я наконец слышу Имя.
Ян.
Теперь Ян должен умереть: понести наказание за свои грехи и омыть запятнанные руки, дабы павшие от них могли без толики волнения вздохнуть.
И я насылаю болезнь, которую лекарь описывает со свойственной ему безграмотностью.
И я насылаю на Луну непримиримый гнев, с которым она не может совладать, а потому даёт Хозяину Монастыря в мучениях отойти от дел Монастыря.
И я насылаю тысячу рокочущих сообщений о том, что дева в алом платье погубила ещё одного Бога. С того момента пантеон начинает истинно бояться её, а, значит, признаёт своей и выше. С того момента Луна становится Хозяйкой Монастыря и Богиней небесных. С того момента она очищается от собственных грехов.
Я даю ей ласковое прозвище – Богиня Судьбы. И разве не со мной должна быть связана сама судьба?
Исключительно судьба направляла и приправляла действия этой девочки-девушки-женщины. Судьба озаряла её тягу и желание к большему, лучшему, судьба наказала ей сохранить величавое благо века нынешнего и отправиться с ним в Монастырь, судьба заставила внять и воспрепятствовать речам Хозяина Монастыря и тем влюбить в себя, судьба позволила ей остаться подле и набраться ума, судьба одарила её добрым мужем и исключила возможность безумного порока, судьба устроила её в доме и уготовила тёплое место в пантеоне, судьба наделила её добрыми качествами и окропила их кровью и потерями, дабы предстал крепчайший из металлов, судьба изваяла крепкий и терпкий нрав и не позволила опустить руки, судьба расчищала пред нею путь и избавлялась от противников и тягот, судьба позволила закрыть многовековой клан Солнца, чтобы дать возможность взойти Луне, судьба преследовала её и награждала тёплыми материнскими объятиями. И я не упоминаю о малых судьбоносных моментах, которые также предопределяли происходящее: полученное её родителями предложение, тайное письмо Богу Солнца с приглашением на торги, случайные письма в резиденции и многое другое...Разве она не заслужила зваться Богиней Судьбы?
А вот людям на севере я нашёптываю, что Боги – не те, за кого себя выдают. Я повествую об обычной смертной, что вступила в пантеон и руководит стихиями, а люди вскидывают руками и предаются молитвам. Вера одних – крепчает, вера других – стихает. Война – два слога – обрастает событиями и причинами. Мирные решают противостоят истинному врагу. Мирные более не вырезают деревни друг друга, а сосредоточенно двигаются к землям небесного пантеона.
Что касается Луны…ей в это время я дарую сны, в которых всё случается по-другому.
В одну из ночей она видит покойного супруга, в другую – новорожденного ребёнка, в следующую – бывшего друга. Сегодня она возвращается в день смерти Яна.
Женщина
Я возвращаюсь в день смерти Яна.
Лекарь говорит, что возраст, сублимированный с алкоголем и табаком и приправленный сердечными переживаниями – рецептура не из щадящих. Под сердечными он имеет ввиду мышцу, а не чувства, о которых поначалу размышляю я. Всё просто.
Возвращаюсь в день смерти Яна и склоняюсь над его кроватью.
– Ты пришла, – сипло выдаёт он. – Я звал.
Отмечаю посаженый голос: хрип разрезает грудную клетку и голые стены комнаты.
– Долго звал, – колко, но с ласковыми прищуром выдаёт мужчина. – Ты была вправе не приходить.
– Так и есть.
Я знаю, что не пришла.
Сажусь на край постели и, сжав в руках безвольно брошенный по простыне кулак, прижимаю его к губам. Скромным поцелуем украшаю чернильные буквы на костяшках. И уверяю, что рядом.
– Всегда, – рокочет голос. Его слова теряют вес — то ощутимо; становятся лёгкими, слабыми, мягкими. – Ты всегда была рядом со мной.
Утверждаю иное:
– Ты подарил мне год жизни с другим, и с мужем я была счастлива.
– А со мной?
– Нет.
Он хмурится и пускает слезу, которая едва проползает по сухой, полу-сморщенной щеке и впитывается в потную наволочку.
– Только когда не вёл себя как последний... – улыбаюсь и фразу оканчиваю на старом наречии.
– Опять смеёшься, – хрипит Ян. – И даже сейчас: когда я умираю.
– А когда, если не сейчас?
Мы недолго молчим.
– Прости. – Мужчина отрывает вторую руку от простыни и, не рассчитав силу, прижигает ею спину, после чего пытается приблизиться и обняться.
– Самый слабый из твоих ударов, – говорю я.
– Очень смешно.
– Очень.
– Я люблю тебя.
– Нет.
Могла бы принять его признания – ласкающие речи – и дать в спокойствии уйти. Опять это рокочущее и разочаровывающее «могла бы». Однако держу в мыслях: не всем душам следует беспокоиться. Ян устало вздыхает; различаю желанный, полный ехидства, взгляд.
– Что значит «нет», Луна? – переспрашивает мужчина.
– То и значит. Ты любишь себя.
– О, конечно, – издевательски продолжает он. – Добивай старика, давай же.
– Ты не старик.
– По меркам людей – более чем.
– Но ты Бог.
– Веришь в Богов?
– Не верить в зримое..?
Мужчина взвывает.
– Так вот, – продолжаю я, – любишь ты исключительно себя. Ты эгоист, Ян. Ты эгоист и не заслуживающий моего внимания червь.
– Продолжай.
Мы смеёмся. Понимаю, что обстоятельства, ситуация и слова никоим образом не вяжутся с его реакцией. Но мы смеёмся.
Лекарь нашептал об отёке лёгких (Богу Удовольствий о его диагнозе я не сообщила), а потому лёгкие выплёвывали смех вместе с кровью. Вот и правильно, что я не пришла. Мне не следовало запоминать его таковым.
– Раз за разом, – вслух размышляю я, – ты отталкивал и подтаскивал, а, потеряв, не смог принять поражение. Ты эгоист. И я эгоистка. А потому мы не сошлись.
– Добивай, радость моя.
Радость. Моя.
Кажется, тысячу лет не слышала этого обращения. И оно колит. Потрясает, изувечивает. Больше ведь не услышу, а голос из памяти рано или поздно сотрётся.
– Следовало оставить тебя помирать с видом на голый потолок и лопнувшую лампочку, а не эту красоту, – и я показательно жму плечами, указывая на саму себя.
– Красота, да, – соглашается Ян. – Моя.
– Не твоя.
– Молчи, Луна. Хотя бы сейчас.
– Приказываешь?
И я просыпаюсь.
Сны всегда оказываются снами; назидательное кощунство над разумом и телом. Не фантазируй, Луна. Хозяин Монастыря никогда бы не обронил это глупейшее, ничего не несущее за собой признание на старом наречии.
Сползаю с дивана и сбиваю несколько пустых бутылей подле, едва бреду к столу и там, закуривая, пью из горла очередную саднящую горло дрянь. Спальни я ныне боюсь и ещё несколько недель туда не захожу; тем самым я позволяю инжиру засохнуть.
Случается так, что, покидая кабинет Хозяин Монастыря, встречаюсь с собравшимися (и, соответственно, покинувшими свои комнаты) послушницами и послушниками. Они взирают на меня – опасливо, кичливо и не без надежды. Я ожидаю увидеть рассыпающихся подальше от Монастыря девочек и мальчиков (наверняка хотят спросить, что им делать дальше), но вместо того они встречают меня одним единственным обращением.
– Матерь.
Я не признаю растроганности и чувственности; принимаю бессердечный вид и скупое на эмоции лицо и объявляю, что Монастырь неизменен. Он был, есть и будет. Таков. Правила неизменны. И послушницы, и послушники в нём – как и прежде: в порядке, достатке и красоте. Они могут почтить память ушедшего хозяина доброй мыслью и пожеланием хорошего пути. Пантеон ещё выше принял Бога Удовольствий. И только мне одной было известно, что он пригревал бока в местах погорячее. Как и другие ушедшие знакомые. Аналогично выступлю я.
В честь траура объявляется выходной; девы и юноши в молчании возвращаются в свои спальни и в тишине пребывают остаток вечера. Я же за этот вечер пытаюсь наверстать дела оставившего нас бога.
С того начинается быт и работа.
Тогда приходит новое время.
Я днями напролёт изучаю встречающиеся мне документации, письма и заметки. Я засыпаю с ними и просыпаюсь с ними. Первым делом, изученным оказывается план работы. Начало недели отмечено визитом Бога Войны, а под сумерки следующего дня должен явится Бог Воды для вкушения недавно привезённой послушницы – нетронутой и пугливой. Я призываю последнюю упомянутую и провожу с ней сколько-то времени за беседой. Настраиваю опасливо взирающую на меня кроху и внушаю исключительно хорошее. Затем является гость.
– Беги к девочкам, – улыбаюсь я и выпроваживаю юную, а затем встречаюсь с надменным лицом подоспевшего господина.
– Бог Войны, – представляется он и без приглашения заваливается в кресло для посетителей.
На пороге выстраивается охрана в количестве двух детин. И это не моя охрана.
– Богиня Солнца, – представляюсь я и захлопываю раскрытую подо мной книжонку. Как вдруг, опомнившись, добавляю: – И, по совместительству, Хозяйка Монастыря.
Лицо мальчишки – а Бога Войны возрастом старше и не окрестишь – обнажает улыбку и неслышно смеётся. Хохот его нарастает и оказывается подхвачен прибывшими.
– Твоё эхо или защищающие тебя люди, Бог Войны? – придираюсь я.
– Что за шутка? – восклицает он. – Когда я смогу повидаться с Отцом этого дела и места? Истинным хозяином...
– Земной Бог Удовольствий оставил небесный пантеон, – спокойно объявляю я.
– Злая шутка, верно? – вспыхивает мальчишка. – Немедленно! Я желаю видеть здесь этого старого черта!
– А я-то как желаю, чтобы дела свои решал он сам, – ехидничаю следом. – Но это неисполнимо. Отныне Монастырём и всеми связанными с оставившим наш мир Богом делами занимаюсь я. И лучше вам признать это как можно раньше.
Обиженно фыркнув, гость покидает кресло: он смотрит – пренебрежительно и неодобрительно – и объявляет:
– Тому не бывать!
– Если вы не намерены решать запланированные на сегодня дела (а, поверьте, у меня забот много, однако я выделила часы для приёма), оставьте Монастырь до грядущих времён. Или до осознания и принятия одной простой мысли: теперь это место принадлежит мне, точка.
– Я выдворю тебя отсюда, – брызжет Бог Войны и резво отворачивается.
– Бог Удовольствий однажды сказал то же самое, – шутливо бросаю я и угощаю саму себя выпивкой.
Разумеется, того не было. Но лицо – о, лицо! перепугавшегося юнца – стоило любых слов. Он понимает и принимает угрозу, а потому в спешке покидает стены Монастыря.
И какие дела могли связывать его с Яном?
На следующий день в указанный час пребывает Бог Воды. Он с опасением и уважением здоровается, противно причмокивает руку и переваливается с лапы на лапу, двигаясь вдоль коридора. Я, приняв то за норму, порываюсь следом. У красных тканей мы замираем. О, точно... Эта паршивая традиция в роли Хозяина Монастыря: провожать мешок уродства, старья и похоти к невинной красоте. Девочку, с которой мы беседовали днём ранее, выдворяют из спальни. На ней приятная атласная сорочка. И – будь ты проклят тысячу раз – Бог Воды лапает юную, сместив краешек тонкой ткани, на глазах у других – напыщенно-красивых – послушниц. Они изводятся и бросают многозначительные взгляды, дабы в последующем важный господин обратил внимание на них. Но это – опытные и выдрессированные, дитя же – под моим боком – багровеет и едва не пускает слезу. Ей противно. Ей страшно. Ей нет четырнадцати. Мне противно. Мне страшно. Боги, что я делаю?!
– Приятного вечера и хорошего отдыха, – услужливо протягиваю и киваю на красный балдахин. – Всё во имя богов. Примите этот дар.
Воодушевленный Бог Воды теряется за тканями, уводя следом девочку.
Я нещадно её обманула. И не будет ни удовольствий, ни порядка (в голове – так точно). Он надругается над несчастным телом и отшвырнет как очередную. Ей придётся терпеть липкие прикосновения, скрюченное от удовольствия и собственной хромоты лицо, гадкое дыхание и тысячу иного.
Едва не давлюсь признанием; желаю растерзать. Но вместо того спокойно (неправильно спокойно, ведь подобное должно разжигать в душе пожар) отвечаю:
– Я не отрекаюсь от вины нашей совместной, Ян, не отрицаю причастности к гибели Гелиоса, но я не позволю тебе порочить его память и не позволю пытаться переписать историю, которую мы с тобой обоюдно начертили. Он был и остаётся моим супругом.
И Бог Удовольствий, разрезая грудную клетку кашлем, утверждает, что последовал бы по тому же пути, представься такой шанс, оступился бы везде повторно и вновь и вновь обрёк Бога Солнца и его молодую жену на однажды пережитое, дабы узреть её спустя месяцы траура в своих объятиях.
Посмотрев на нас со стороны и вместе с тем потеряв всякий интерес к мужчине, отпускаю его плечи и отступаю в сторону.
– Ты ужасно изменился, Ян, – говорю я.
– И сделал бы то вновь, повторял бы и повторял, – подводит Бог Удовольствий, – лишь бы видеть тебя рядом и ни с кем более не делить.
Слова эти дают осечку.
– Ты сделал только хуже, Хозяин Монастыря, – излагаю я. – Тебе стоило принять поражение (а путь проигравшего избрал ты сам), но гордыня не позволила и теперь ты растерял всё окончательно. Понимаешь? Понимаешь, что пляшешь на углях и привираешь самому себе, будто это нормально? Жжётся, да? Вот и погорай!
– Дай мне шанс.
Так просто. И остро, и бегло, и совсем без раскаяния.
Дай мне шанс.
С осознанием загубленной души, загубленных сердец, загубленного тела.
Дай мне шанс.
Тогда я понимаю, что некоторые люди всю жизнь обтягивают собственные мысли бесконечными сожалениями и вымаливают прощение (чаще всего неповинные), а некоторые – грешащие и на грех призывающие – всю жизнь считают себя святыми отшельниками.
– Я никогда не прощу тебя, Отец, – слышит мужчина и наблюдает кошачью поступь с моей стороны. Отторгаю ядовито, мягко, почти выскабливающе: – Никогда, ибо ошибка однажды – ошибка, а всё сделанное после – осознанный выбор. Ты оттолкнул всех от себя. Ты сделал свой выбор, помирай же в своём заслуженном одиночестве, Бог Удовольствий, так и не нашедший в жизни удовольствия.
И то случается.
Бог Смерти говорил однажды, что слово есть сакральное искусство, подчинённое услужению и развлечению человека, однако не перестающее быть таковым: особенным, решающим.
То случается.
Он и помирает – в одиночестве.
Лекарь говорит, что Хозяин отдаст богам (кому-кому?) душу к концу недели, и я пью всю эту неделю, проваливаясь в памяти и приближая день расплаты. Но расплата не приходит.
Я смотрю на мужчину, что смотрит в пустоту перед собой. Стеклянный взгляд очерчивает меж нами границу: я вижу всё, а он – насквозь.
Не может быть…
– Ты прощён, Хозяин Монастыря. Твоя жертва принята, – говорю я и закрываю его саднящие глаза, после чего разваливаюсь на краю кровати и пропитываю потные простыни слезами.
Отмщение не приходит, а мир не наступает. И души наши – ровно телам – ничего не стоят, покуда обладатели их осуждены за неимение сердец.
Я обрушила ужаснейшую из казней, я выступила палачом – я не пришла на предсмертные вопли, я не пришла на плавающий в коридоре голос, а голос – слабый, безвольный, из непослушного рта – отбивал слоги моего имени. Я не пришла. Я отомстила, но наслаждение за тем не явилось. Не явился и мир. Не явилось спокойствие. Только выкорчеванный кусок из груди напоминал, что некогда там было сердце.
Бог
Хозяин Монастыря был в безопасности всё то время, что я не ведал его имени. Он сокрыл его — разумно и предприимчиво, и потому, окропляя собственные руки алой водой, скрывался от Судьи и всепоглощающего рока мщения. Но женщина – его погибель (о чём он нередко думал при их знакомстве) – так громко предаётся спорам и так явно проклинает мужчину, что я наконец слышу Имя.
Ян.
Теперь Ян должен умереть: понести наказание за свои грехи и омыть запятнанные руки, дабы павшие от них могли без толики волнения вздохнуть.
И я насылаю болезнь, которую лекарь описывает со свойственной ему безграмотностью.
И я насылаю на Луну непримиримый гнев, с которым она не может совладать, а потому даёт Хозяину Монастыря в мучениях отойти от дел Монастыря.
И я насылаю тысячу рокочущих сообщений о том, что дева в алом платье погубила ещё одного Бога. С того момента пантеон начинает истинно бояться её, а, значит, признаёт своей и выше. С того момента Луна становится Хозяйкой Монастыря и Богиней небесных. С того момента она очищается от собственных грехов.
Я даю ей ласковое прозвище – Богиня Судьбы. И разве не со мной должна быть связана сама судьба?
Исключительно судьба направляла и приправляла действия этой девочки-девушки-женщины. Судьба озаряла её тягу и желание к большему, лучшему, судьба наказала ей сохранить величавое благо века нынешнего и отправиться с ним в Монастырь, судьба заставила внять и воспрепятствовать речам Хозяина Монастыря и тем влюбить в себя, судьба позволила ей остаться подле и набраться ума, судьба одарила её добрым мужем и исключила возможность безумного порока, судьба устроила её в доме и уготовила тёплое место в пантеоне, судьба наделила её добрыми качествами и окропила их кровью и потерями, дабы предстал крепчайший из металлов, судьба изваяла крепкий и терпкий нрав и не позволила опустить руки, судьба расчищала пред нею путь и избавлялась от противников и тягот, судьба позволила закрыть многовековой клан Солнца, чтобы дать возможность взойти Луне, судьба преследовала её и награждала тёплыми материнскими объятиями. И я не упоминаю о малых судьбоносных моментах, которые также предопределяли происходящее: полученное её родителями предложение, тайное письмо Богу Солнца с приглашением на торги, случайные письма в резиденции и многое другое...Разве она не заслужила зваться Богиней Судьбы?
А вот людям на севере я нашёптываю, что Боги – не те, за кого себя выдают. Я повествую об обычной смертной, что вступила в пантеон и руководит стихиями, а люди вскидывают руками и предаются молитвам. Вера одних – крепчает, вера других – стихает. Война – два слога – обрастает событиями и причинами. Мирные решают противостоят истинному врагу. Мирные более не вырезают деревни друг друга, а сосредоточенно двигаются к землям небесного пантеона.
Что касается Луны…ей в это время я дарую сны, в которых всё случается по-другому.
В одну из ночей она видит покойного супруга, в другую – новорожденного ребёнка, в следующую – бывшего друга. Сегодня она возвращается в день смерти Яна.
Женщина
Я возвращаюсь в день смерти Яна.
Лекарь говорит, что возраст, сублимированный с алкоголем и табаком и приправленный сердечными переживаниями – рецептура не из щадящих. Под сердечными он имеет ввиду мышцу, а не чувства, о которых поначалу размышляю я. Всё просто.
Возвращаюсь в день смерти Яна и склоняюсь над его кроватью.
– Ты пришла, – сипло выдаёт он. – Я звал.
Отмечаю посаженый голос: хрип разрезает грудную клетку и голые стены комнаты.
– Долго звал, – колко, но с ласковыми прищуром выдаёт мужчина. – Ты была вправе не приходить.
– Так и есть.
Я знаю, что не пришла.
Сажусь на край постели и, сжав в руках безвольно брошенный по простыне кулак, прижимаю его к губам. Скромным поцелуем украшаю чернильные буквы на костяшках. И уверяю, что рядом.
– Всегда, – рокочет голос. Его слова теряют вес — то ощутимо; становятся лёгкими, слабыми, мягкими. – Ты всегда была рядом со мной.
Утверждаю иное:
– Ты подарил мне год жизни с другим, и с мужем я была счастлива.
– А со мной?
– Нет.
Он хмурится и пускает слезу, которая едва проползает по сухой, полу-сморщенной щеке и впитывается в потную наволочку.
– Только когда не вёл себя как последний... – улыбаюсь и фразу оканчиваю на старом наречии.
– Опять смеёшься, – хрипит Ян. – И даже сейчас: когда я умираю.
– А когда, если не сейчас?
Мы недолго молчим.
– Прости. – Мужчина отрывает вторую руку от простыни и, не рассчитав силу, прижигает ею спину, после чего пытается приблизиться и обняться.
– Самый слабый из твоих ударов, – говорю я.
– Очень смешно.
– Очень.
– Я люблю тебя.
– Нет.
Могла бы принять его признания – ласкающие речи – и дать в спокойствии уйти. Опять это рокочущее и разочаровывающее «могла бы». Однако держу в мыслях: не всем душам следует беспокоиться. Ян устало вздыхает; различаю желанный, полный ехидства, взгляд.
– Что значит «нет», Луна? – переспрашивает мужчина.
– То и значит. Ты любишь себя.
– О, конечно, – издевательски продолжает он. – Добивай старика, давай же.
– Ты не старик.
– По меркам людей – более чем.
– Но ты Бог.
– Веришь в Богов?
– Не верить в зримое..?
Мужчина взвывает.
– Так вот, – продолжаю я, – любишь ты исключительно себя. Ты эгоист, Ян. Ты эгоист и не заслуживающий моего внимания червь.
– Продолжай.
Мы смеёмся. Понимаю, что обстоятельства, ситуация и слова никоим образом не вяжутся с его реакцией. Но мы смеёмся.
Лекарь нашептал об отёке лёгких (Богу Удовольствий о его диагнозе я не сообщила), а потому лёгкие выплёвывали смех вместе с кровью. Вот и правильно, что я не пришла. Мне не следовало запоминать его таковым.
– Раз за разом, – вслух размышляю я, – ты отталкивал и подтаскивал, а, потеряв, не смог принять поражение. Ты эгоист. И я эгоистка. А потому мы не сошлись.
– Добивай, радость моя.
Радость. Моя.
Кажется, тысячу лет не слышала этого обращения. И оно колит. Потрясает, изувечивает. Больше ведь не услышу, а голос из памяти рано или поздно сотрётся.
– Следовало оставить тебя помирать с видом на голый потолок и лопнувшую лампочку, а не эту красоту, – и я показательно жму плечами, указывая на саму себя.
– Красота, да, – соглашается Ян. – Моя.
– Не твоя.
– Молчи, Луна. Хотя бы сейчас.
– Приказываешь?
И я просыпаюсь.
Сны всегда оказываются снами; назидательное кощунство над разумом и телом. Не фантазируй, Луна. Хозяин Монастыря никогда бы не обронил это глупейшее, ничего не несущее за собой признание на старом наречии.
Сползаю с дивана и сбиваю несколько пустых бутылей подле, едва бреду к столу и там, закуривая, пью из горла очередную саднящую горло дрянь. Спальни я ныне боюсь и ещё несколько недель туда не захожу; тем самым я позволяю инжиру засохнуть.
Случается так, что, покидая кабинет Хозяин Монастыря, встречаюсь с собравшимися (и, соответственно, покинувшими свои комнаты) послушницами и послушниками. Они взирают на меня – опасливо, кичливо и не без надежды. Я ожидаю увидеть рассыпающихся подальше от Монастыря девочек и мальчиков (наверняка хотят спросить, что им делать дальше), но вместо того они встречают меня одним единственным обращением.
– Матерь.
Я не признаю растроганности и чувственности; принимаю бессердечный вид и скупое на эмоции лицо и объявляю, что Монастырь неизменен. Он был, есть и будет. Таков. Правила неизменны. И послушницы, и послушники в нём – как и прежде: в порядке, достатке и красоте. Они могут почтить память ушедшего хозяина доброй мыслью и пожеланием хорошего пути. Пантеон ещё выше принял Бога Удовольствий. И только мне одной было известно, что он пригревал бока в местах погорячее. Как и другие ушедшие знакомые. Аналогично выступлю я.
В честь траура объявляется выходной; девы и юноши в молчании возвращаются в свои спальни и в тишине пребывают остаток вечера. Я же за этот вечер пытаюсь наверстать дела оставившего нас бога.
С того начинается быт и работа.
Тогда приходит новое время.
Я днями напролёт изучаю встречающиеся мне документации, письма и заметки. Я засыпаю с ними и просыпаюсь с ними. Первым делом, изученным оказывается план работы. Начало недели отмечено визитом Бога Войны, а под сумерки следующего дня должен явится Бог Воды для вкушения недавно привезённой послушницы – нетронутой и пугливой. Я призываю последнюю упомянутую и провожу с ней сколько-то времени за беседой. Настраиваю опасливо взирающую на меня кроху и внушаю исключительно хорошее. Затем является гость.
– Беги к девочкам, – улыбаюсь я и выпроваживаю юную, а затем встречаюсь с надменным лицом подоспевшего господина.
– Бог Войны, – представляется он и без приглашения заваливается в кресло для посетителей.
На пороге выстраивается охрана в количестве двух детин. И это не моя охрана.
– Богиня Солнца, – представляюсь я и захлопываю раскрытую подо мной книжонку. Как вдруг, опомнившись, добавляю: – И, по совместительству, Хозяйка Монастыря.
Лицо мальчишки – а Бога Войны возрастом старше и не окрестишь – обнажает улыбку и неслышно смеётся. Хохот его нарастает и оказывается подхвачен прибывшими.
– Твоё эхо или защищающие тебя люди, Бог Войны? – придираюсь я.
– Что за шутка? – восклицает он. – Когда я смогу повидаться с Отцом этого дела и места? Истинным хозяином...
– Земной Бог Удовольствий оставил небесный пантеон, – спокойно объявляю я.
– Злая шутка, верно? – вспыхивает мальчишка. – Немедленно! Я желаю видеть здесь этого старого черта!
– А я-то как желаю, чтобы дела свои решал он сам, – ехидничаю следом. – Но это неисполнимо. Отныне Монастырём и всеми связанными с оставившим наш мир Богом делами занимаюсь я. И лучше вам признать это как можно раньше.
Обиженно фыркнув, гость покидает кресло: он смотрит – пренебрежительно и неодобрительно – и объявляет:
– Тому не бывать!
– Если вы не намерены решать запланированные на сегодня дела (а, поверьте, у меня забот много, однако я выделила часы для приёма), оставьте Монастырь до грядущих времён. Или до осознания и принятия одной простой мысли: теперь это место принадлежит мне, точка.
– Я выдворю тебя отсюда, – брызжет Бог Войны и резво отворачивается.
– Бог Удовольствий однажды сказал то же самое, – шутливо бросаю я и угощаю саму себя выпивкой.
Разумеется, того не было. Но лицо – о, лицо! перепугавшегося юнца – стоило любых слов. Он понимает и принимает угрозу, а потому в спешке покидает стены Монастыря.
И какие дела могли связывать его с Яном?
На следующий день в указанный час пребывает Бог Воды. Он с опасением и уважением здоровается, противно причмокивает руку и переваливается с лапы на лапу, двигаясь вдоль коридора. Я, приняв то за норму, порываюсь следом. У красных тканей мы замираем. О, точно... Эта паршивая традиция в роли Хозяина Монастыря: провожать мешок уродства, старья и похоти к невинной красоте. Девочку, с которой мы беседовали днём ранее, выдворяют из спальни. На ней приятная атласная сорочка. И – будь ты проклят тысячу раз – Бог Воды лапает юную, сместив краешек тонкой ткани, на глазах у других – напыщенно-красивых – послушниц. Они изводятся и бросают многозначительные взгляды, дабы в последующем важный господин обратил внимание на них. Но это – опытные и выдрессированные, дитя же – под моим боком – багровеет и едва не пускает слезу. Ей противно. Ей страшно. Ей нет четырнадцати. Мне противно. Мне страшно. Боги, что я делаю?!
– Приятного вечера и хорошего отдыха, – услужливо протягиваю и киваю на красный балдахин. – Всё во имя богов. Примите этот дар.
Воодушевленный Бог Воды теряется за тканями, уводя следом девочку.
Я нещадно её обманула. И не будет ни удовольствий, ни порядка (в голове – так точно). Он надругается над несчастным телом и отшвырнет как очередную. Ей придётся терпеть липкие прикосновения, скрюченное от удовольствия и собственной хромоты лицо, гадкое дыхание и тысячу иного.