ГЛАВА 1
Апартаменты на Пятой авеню были безупречны, как картинка из журнала «Архитектурный дайджест». Белые стены, панорамные окна от пола до потолка, с которых открывался вид на Центральный парк, мебель холодного, но безукоризненного вкуса. Здесь всё дышало деньгами. Старыми, спокойными, не кричащими деньгами. И абсолютной, леденящей душу пустотой.
Лана стояла у окна, сжимая в руках чашку с недопитым кофе. Прошло ровно полгода. Сто восемьдесят один день. Она знала точное число, сама не понимая, зачем продолжает этот бессмысленный отсчёт.
Нью-Йорк кипел жизнью внизу, но до неё долетал лишь приглушённый, безразличный гул. Она была внутри идеально обустроенной, стерильной банки с вакуумом внутри. Золотая клетка. Джеймс Сеймур, её отец, предоставил ей всё, чтобы забыть о том, что было в Лондоне. Престижную работу в международном благотворительном фонде его империи – её единственная отдушина, где она чувствовала себя хоть сколько-то полезной. Собственного водителя, стилиста, личного ассистента. Роскошные приемы, где она училась носить платья от кутюр и подавать себя, скрываясь за бесстрастную улыбку, чувствуя себя с ней как одетую в доспехи.
Но по ночам её настигало одно и то же. Не сны, а ощущения. Влажный холод английского утра. Запах дыма, которого не было. И ледяная пустота в его глазах в тот последний день, когда он смотрел на неё, как на чужую. Как на предательницу.
Она вздрогнула, отпивая глоток холодного кофе. Горьковатый вкус вернул её в реальность.
– Лана?
В дверях появился Джеймс. Как всегда, безупречный, в тёмном костюме. Его взгляд, проницательный и тяжёлый, скользнул по её замерзшей позе, по чашке в её руках.
– Ты готова? Приём начинается через час. Нам стоит появиться одними из первых.
– Почти, – её голос прозвучал ровно, отработано. Она повернулась к нему, надевая маску спокойной уверенности. Это был их обычный ритуал.
Он вошёл в комнату, медленно подходя к ней.
– Ты опять плохо спала.
Это не был вопрос. Джеймс Сеймур всегда всё видел. Он изучал её лицо. В его глазах мелькало что-то сложное похожее на нежность, смешанную с гордостью, что у него такая красавица дочь с характером железной леди.
– Со мной всё в порядке, отец.
– Нет, не в порядке, – он мягко, положил руку ей на плечо. – Но с этим ничего не поделать. Боль – это обязательная плата за правду, за потери и разочарования. И за силу, которая за всем этим последует. Они думали, что сломают тебя, но они ошиблись.
Его слова были кованым металлом, обёрнутым в бархат. Он говорил о Рудклифах. Всегда о Рудклифах.
– Я не сломлена, – тихо, сказала Лана.
– Я знаю. Потому что ты моя дочь. И потому что ты выжила. А выжившие, – его пальцы слегка сжали её плечо, – рано или поздно перестают прятаться и начинают диктовать условия сами.
Он отпустил её и направился к выходу.
– Хорошо, что ты надела чёрное платье от Валентино и жемчуг. В нём ты выглядишь неуязвимой.
Дверь закрылась. Лана осталась одна. Она подошла к зеркалу в позолоченной раме. Смотрела на своё отражение и видела ухоженную, безупречную незнакомку с глазами, в которых плескалась тихая, неприкаянная грусть. И тут же другое видение вставало перед глазами. Другой образ. Образ её красавицы матери, мучительницы и тирана. Эта схожесть никак не придавала ей уверенности в себе, делала её глубоко несчастной.
Она больше не была Ланой Лемман. Теперь она была Ланой Сеймур. И этот титул был одновременно защитным щитом и пожизненным приговором.
Она глубоко вздохнула, выпрямила плечи. Её взгляд упал на вечернюю газету, лежащую на столе. Мимоходом скользнула по заголовкам светской хроники. И… замерла.
Небольшая заметка, теряющаяся среди прочей светской мишуры. Фотография. На ней мужчина, её боль и печаль – Максимилиан Рудклиф. Он был на каком-то благотворительном аукционе в Лондоне. С ним под руку высокая блондинка в сияющем вечернем платье. Карина. Дочь известного политика. В заголовке было что-то про «новую пару сезона и идеальный союз двух влиятельных семей».
Текст был полной ерундой, но фотография говорила о многом. Он улыбался. Той холодной, отстранённой улыбкой, которая не достигала глаз. Та самая улыбка, что он подарил ей на их последней встрече.
Внезапно чашка с кофе выскользнула у неё из рук и разбилась о мраморный пол, разбрызгивая тёмные капли, похожие на пятна крови на идеальной белизне.
Лана не двинулась с места. Она просто смотрела на осколки фарфора и на своё дрожащее отражение в них.
Едва сдерживая рыдания, она позволила себе правду. Впервые за шесть долгих месяцев прошедших с тех пор, как она покинула Лондон она сказала себе, что ненавидит его. За ту боль, которую она испытала благодаря ему, за его жестокость, за его отречение от неё и даже за улыбку, предназначенную не ей, а другой женщине. Её сердце здесь и сейчас разбилось на сотни и даже тысячи осколков и разлетелось по сторонам, как этот фарфора превратившийся в дребезги едва коснувшись пола.
И сквозь всю эту ненависть, ядовитую и живую, она чувствовала лишь одно невыносимое, неисправимое, проклятое чувство. Он был её единственной болью. И её единственной любовью.
Лана медленно спускалась по широкой мраморной лестнице, её пальцы едва касались холодного полированного перила. Каждый шаг отдавался глухим эхом в гробовой тишине особняка, нарушаемой лишь шелестом подола её вечернего платья.
Платье от Валентино, как и сказал отец, было прекрасной броней. Шёлк цвета ночи облегал её фигуру, мерцая приглушённым блеском при каждом движении. Оно делало её образ законченным, безупречным – ещё одна деталь в безукоризненной картине под названием «Милана Сеймур».
Но внутри неё была лишь ледяная пустота.
Она скользила взглядом по роскошному интерьеру – дорогие картины в золочёных рамах, хрустальные люстры, антикварные вазы. Всё это должно было внушать ощущение стабильности, власти, недосягаемости. Но для неё это был просто музей. Красивый, безжизненный музей, где она была главным экспонатом.
Её каблуки тихо стучали по мрамору, и этот звук казался невыносимо громким в давящей тишине. Она ощущала себя невестой, спускающейся к алтарю, где ждал её не любящий жених, а безразличная, предопределённая судьба.
Где-то за дверями её ждал отец, ждал лимузин, ждал светский вечер, полный фальшивых улыбок и притворного восхищения. Ей предстояло снова играть роль, которую ей отвели.
Она остановилась на последней ступени, положив ладонь на холодный мрамор. Где-то в другом мире, в другой жизни, она бежала по бетонным ступеням общежития, опаздывая на пару, и её сердце билось в такт этому бегу, живо, громко, полное надежд.
Теперь же в груди была лишь тишина. Тишина после бури. Тишина, которая звенит громче любого крика.
Прода от 30.11.2025, 12:38
ГЛАВА 2
Воздух в читальном зале библиотеки Колумбийского университета был другим, не гнетуще-сакральным, как в колледже «Грейс-Холл», где каждый шёпот казался нарушением древних правил. Здесь царила творческая, почти шумная рабочая атмосфера, к которой Лана быстро привыкла и научилась ценить. Студенты спорили у доски, покрытой сложными экономическими формулами, кто-то тихо напевал под аккомпанемент наушников, а из кафе на первом этаже доносился соблазнительный, бодрящий запах свежемолотого кофе. Этот хаос был живым, демократичным, и он помогал ей думать.
Лана сидела за одним из столов, окружённая внушительной грудой академических трудов по когнитивной экономике и свежими номерами The Economist. Перед ней был открыт ноутбук, на экране которого пульсировала сложная экономическая модель, которую она строила для своего первого серьёзного семинара в магистратуре. Каждый клик мыши, каждая встроенная функция были для неё не просто учебным заданием, а кирпичиком в фундаменте её нового «я».
Её поступление в Колумбийский университет было для нее гораздо больше, чем просто продолжением учёбы. Это был акт глубочайшего самоутверждения. Она могла бы легко позволить себе погрузиться в праздность, живя на щедрые средства отца, окружив себя роскошью, которую всё ещё считала чуждой. Но это было бы предательством самой себя, и памяти бабушки Эммы, которая годами вбивала ей в голову, что хорошее образование – единственная валюта, которая не подвержена инфляции и, которую у тебя никто никогда не отнимет.
К её удивлению, учёба давалась ей почти интуитивно. Тот багаж, что она вынесла из жёстких, почти казарменных условий «Грейс-Холла», оказался на удивление солидным. Дисциплина, умение концентрироваться под давлением и мгновенно анализировать информацию стали её козырями в этой более свободной, но не менее конкурентной американской системе. Она быстро вошла в число тех немногих студентов, чьи работы всегда сдавались строго в дедлайн, а её первые эссе возвращались с пометками «блестяще аргументировано» и «проницательный анализ, демонстрирующий глубину понимания предмета».
Её профессор, доктор Эвелин Рассел – женщина с седыми волосами, собранными в небрежный пучок, и пронзительным, всё видящим взглядом, заметила её практически сразу.
– Мисс Сеймур, ваш подход к проблеме поведенческих экономических циклов в развивающихся странах поистине нестандартен, – сказала она как-то раз после семинара, задержав Лану у своей двери. – Чувствуется основательное влияние континентальной европейской школы, но при этом прослеживается и ваш собственный, оригинальный взгляд. Вам определённо стоит развивать эту линию в своей магистерской диссертации. Мне видится в этом большой потенциал.
Это была высшая похвала. Лана вышла из прохладного кабинета с горящими щеками и непривычным, острым чувством гордости, которое она не испытывала, казалось, целую вечность. Это была исключительно её заслуга. Не Макса, не отца. Это только её упорный труд, её ночи, проведённые над книгами, её способность мыслить.
Одним из самых целительных аспектов её новой жизни стала полная анонимность. Здесь, в Колумбийском университете, её прошлое было никому не интересно. Для своих однокурсников и преподавателей она была просто Ланой – умной, немного замкнутой и невероятно собранной британкой, которая всегда сидела в первом ряду и задавала неудобные вопросы. Никто не смотрел на неё с намёком или жалостью. Никто не шептался у неё за спиной. Это освобождение от оценивающих взглядов было почти физически ощутимым, как снятие тесного корсета.
Она постепенно нашла свою нишу в небольшой группе таких же увлечённых и амбициозных магистрантов. Они собирались в библиотеке для совместных мозговых штурмов, спорили до хрипоты о сравнительных преимуществах теорий Кейнса и Хайека, а потом всей гурьбой отправлялись в их любимый дешёвый бар на окраине кампуса, чтобы пропустить по пинте светлого пива и закусить солёными кренделями. Лана не пила пиво и не любила солёные крендели, но колу или чай пила с удовольствием заедая его крекерами.
Как-то раз в один из таких вечерних собраний её новый приятель, весёлый и прямой Итан, спросил, размахивая банкой с колой.
– Лана, а почему ты вообще решила застрять в универе? С твоими мозгами и хваткой уже можно было бы в каком-нибудь крутом хедж-фонде рубить бабло и покупать острова.
Она задумалась на секунду, вращая стакан в руках, наблюдая, как пузырьки углекислого газа устремляются к поверхности.
– Потому что экономика – это не просто про сухие цифры и графики, – наконец сказала она, глядя куда-то поверх его головы. – Это в первую очередь про людей. Она объясняет, почему мы, будучи в целом разумными существами, принимаем абсолютно иррациональные решения. Гонимся за сиюминутной выгодой, игнорируя долгосрочные последствия. Почему выбираем одно, панически боясь другого. – Она сделала глоток, и её голос стал тише. – Мне интересно докопаться до этих алгоритмов человеческого выбора. Особенно в тех случаях, когда он кажется со стороны абсолютно очевидно неверным.
Она говорила об экономике, но в её голове проносились совсем другие образы. Она думала о нём. О Максе. О том, какой мучительно неверный, абсолютно иррациональный и разрушительный выбор они сделали оба, руководствуясь слепой болью и гордыней.
Но здесь, в этой новой, выстроенной своими руками реальности, эта боль постепенно переставала быть центром её вселенной. Она превращалась в источник данных для анализа, в объект профессионального интереса, а не во всепоглощающую личную драму. Это был её механизм выживания – переплавить личное горе в интеллектуальное топливо.
Вернувшись поздно вечером в свои роскошные, но всё ещё не ставшие по-настоящему родными апартаменты с видом на Центральный парк, она сбрасывала с себя кожу уверенной в себе магистрантки и на несколько мгновений снова становилась просто Ланой – девушкой с достоинством и разбитым сердцем. Она подходила к огромному окну, обнимая себя за плечи, и смотрела на бесчисленные огни Манхэттена, позволяя себе на минуту представить, что он тоже смотрит на ту же самую луну где-то там, за океаном, в своём холодном, пустом лондонском особняке.
Но затем она отгоняла эти мысли, делала глубокий вдох, отворачивалась от окна, подходила к столу и решительно открывала ноутбук. Мир сложных, но предсказуемых экономических моделей снова ждал её. Это был её якорь. Её терапия. Её способ день за днём доказывать самой себе, что она – нечто неизмеримо большее, чем просто дочь Сары Сеймур или бывшая возлюбленная Макса Рудклифа.
Она была Ланой Сеймур. Магистранткой Колумбийского университета. И её будущее, пусть всё ещё затянутое туманом неизвестности, было чистым листом, который она была полна решимости заполнить своими собственными, а не навязанными ей кем-то, победами. Каждая прочитанная страница, каждая построенная модель были шагом вперёд, подальше от призрака своего прошлого и к себе, которую она только начинала понимать.
Прода от 30.11.2025, 12:40
ГЛАВА 3
Особняк на Белгрейв-сквер погрузился в гробовую тишину, став зеркалом внутреннего состояния своего хозяина. Шторы в кабинете были плотно задернуты, отсекая надоедливый дневной свет, который казался Максу наглой насмешкой над его тьмой. Воздух был спёртым и тяжёлым, с примесью дорогого виски, пыли и непроветренной боли.
Максим Рудклиф стоял у камина, опёршись руками о резную мраморную полку. Он не спал вторые, а может, уже третьи сутки. Его безупречный костюм был смят, на белой рубашке темнело пятно от пролитого виски. Он был похож на раненого льва, загнанного в собственную берлогу, готового разорвать любого, кто посмеет приблизиться.
В его голове, снова и снова, заезженной пластинкой, крутилась одна и та же сцена. Алый след помады на розовой коже платья. Глаза Ланы, полные не боли даже, а самого страшного – разочарования. И его собственный голос, произносящий те чудовищные слова, что навсегда отрезали его от неё.
«Дочь чудовища, ненавижу».
Он схватил хрустальный бокал с остатками «Макаллана» и швырнул его в потухший камин. Стекло разлетелось с удовлетворяющим, резким треском. Но это не принесло облегчения. Ярость, холодная и всепоглощающая, пожирала его изнутри, не находя выхода. Он ненавидел её. Ненавидел за то, что она под маской невинности посмела втереться в его жизнь. За то, что заставила его чувствовать. За то, что теперь, когда её не было, мир потерял все краски, все запахи, весь смысл.