Наконец знакомство состоялось, можно было пройти к столу.
Подали первое, уху из налима с расстегаями. Понемногу тепло рыбного отвара согрело не только нутро, но и сам разговор. А неловкость, царящая в любой малознакомой компании, понемногу исчезала с каждым новым, отправленным в рот расстегаем.
Конечно, если б не «надзиратель» в лице Федора Михайловича во главе стола, беседа теперь, средь молодых людей, которые уже освоились, велась бы живей. Но приходилось подлаживаться, когда перед тобой столь мудрый возраст и столь крупный чин, тем более последнее, скорее, а даже более чем вероятно, было фактором самым важным и даже решающим.
Только неугомонной и сумасбродной таксе все было ни по чем, и она сновала под столом из стороны в сторону, будто одержимая бесам, стараясь укусить прибывших гостей, то за пятку, то за носок, отчего те смешно дрыгали ногами, а набор движений отчетливо напоминал канкан. О сей неприятности хозяевам ни Синицын, ни Игнатьев, правда, сказать не решались, а посему стойко терпели, при том каждый старался направить безудержную и неспокойную таксы в противоположную сторону, а точнее друг против друга
– Я чего задержался то, опять появились в городе листовки социал-демократического толка. А после погромов это, можно сказать, теперь дело первоочередной важности. Вы Петр Константинович случаем не социал-демократ? Я вот про Михаил Платоновича знаю доподлинно, он человек свой. А вы, как известно, в Петербурге долго жили. А так уж устроено у нас, ежели какая пакость там заведется, – и он с этими словами отчего то указал пальцем вверх, – то аккурат года через три-четыре и к нам придет. Уж такой у нее ход. Медленный да верный.
– Что вы, Ваше благородие! Никак нет! Не в мои намерения входит что-то менять во всей Империи, я вполне доволен всем, – а про себя подумал, что ему бы со своей жизнью разобраться, и свой кусок хлеба найти, прежде чем начать радеть за сытость других, пусть и находящихся в большей нужде.
– Я это почему спрашиваю, время сейчас тяжелое, темное, всегда надобно знать, кто в твоем доме, так сказать успокоения ради. – Затем хитро усмехнулся, и предложил: – ну что ж, по рюмочке?
– Папенька! Что же вы опять все о работе, да о работе! Разве ж это учтиво? Петр Константинович только прибыл в город. Разве ж он в курсе местных дел. А вы нового человека старыми проблемами в конфуз только вгоняете.
– Петр Константинович, лучше расскажите нам о Петербурге! Например, о кулинарных изысках! У нас в провинции стол сытный, да простой, и оттого вдвойне интересно, что благородные господа в Петербурге подают? Тем более, мы тут в провинции по большей части, как до того мой батюшка верно заметил, своим кругом живем, а потому все новое идет к нам медленно, или вовсе не приходит. А источник знаний: слухи да газеты. Но слухам верить нельзя, а газетам можно верить и того меньше. Так и живем, в слепоте, да невежестве, – заключила Татьяна и посмотрела из под чашки чая, словно из под веера на находящегося в некотором замешательстве Синицына.
Тот, приободренный милостью хозяйки, уж было открыл рот, чтобы заговорить, про себя воздавая хвалу Богу за представившеюся возможность блеснуть умом и Петербуржским шармом. Тем более, что он начал уже волноваться, так как начало знакомства было безвозвратно упущено, а вклиниться посередь беседы не представлялось возможным. Он и сам не знал, отчего ведет себя так скованно и неумело в компании, казалось бы, простых и едва ли примечательных людей. Может, неудачи дней минувших окончательно пошатнули его веру в себя, а может, на то были другие причины, так или иначе, ясно было одно, сия причина кроется лишь в нем и только в нем самом, так как других едва ли можно было уличить в отсутствии дружелюбия, да и та простота, которая царила в доме, должна была стать ему помощником, а стала, отчего-то, непреодолимой преградой.
И теперь, когда хозяйка дома, перекинула мостик к нему своим вопросом, он вдруг преисполнился раболепной благодарностью к ней, и той симпатией, которая неизменно возникает у любого доброго человека в ответ на проявленную к нему доброту.
Но, не успев произнести и слова, его перебил Игнатьев, будто бы обращение хозяйки было не к Синицыну, а к нему лично.
– Это вы верно сказали, Татьяна Федоровна, про вред газет, я если и открываю их, то только для того, чтобы узнать цену зерна, а так в печь их, в печь, читать их ей Богу нельзя, но вот как славно печь растапливать! Кстати, о блюдах, и я был недавно в Петербурге, посетил там одну известную ресторацию. Уж мне ее расхваливали, уж мне ее навязывали. И меню то там с вензелями, и салфетки то кипельно-белые, а официанты! Официанты ходят с лицом, ни дать министры, а всего-то навсего половые в чистой одежде.
Словом подали с важным видом пулярды, что куры наши, только за эти пулярды, отдали рубль пятьдесят. Грабеж и обман, я вам скажу, эти ихние ПУЛЯРДЫ. Ни изыска, ни вкуса, сплошное шулерство, сродни картежному, когда за нос водят, так нагло и так бесцеремонно, и вроде бы все понимаешь, а сделать ничего не можешь, – заключил он и принялся за третий расстегай.
Татьяна Федоровна посмотрела ободряюще на Петра Константиновича, чьи щеки горели пламенем, а желваки нервно заиграли на скулах.
Затем она улыбнулась Игнатьеву, но скорее из учтивости, нежели искренне, и было в той улыбке предостережение, хоть и культурное, но знак, что, ежели, хозяйка дома к кому и обращается, то тот и должен говорить.
А вот Федора Михайловича рассказ развеселил. И пустился он в пространные рассуждения о еде, так как любил не только отменно покушать, но и поговорить об этом. Причем, даже после плотной трапезы, когда уже все и смотреть на еду не могли, Федор Михайлович все еще бредил и пампушками и кулебяками и даже сытной дичью.
Немного поговорили о том, немного о другом.
Ужин закончился.
Подоспела Агриппина с чаем, да с брусникой на патоке, – любимое лакомство Федора Михайловича. Тот хоть и любил чай, но любил чай не пустой, а со сладостями, любил он и варенье, и мед, но больше всего любил чай в прикуску с сахаром. В особенности в зимнюю пору, и в возрасте, когда радостей уж оставалось от жизни все меньше и меньше.
Но Гаврон, подав с порога знак Агриппине чай не подавать, тут же обратился к Игнатьеву.
– Михаил Платонович, помнится, мы кое-какое дело должны были обсудить, так пройдемте же тогда в кабинет, Агриппина нам туда чай подаст.
– Конечно, конечно, Федор Михайлович, до того сытный и сладкий ужин у вас, и до того у вас тепло и уютно и душе и телу, Ваше благородие, что я про дело то и забыл, – нехотя встал из-за стола Игнатьев.
– Агриппина, тогда после того как подашь чай батюшке с Михаил Платоновичем, подай и нам с Петром Константиновичем в гостиную, – распорядилась Татьяна.
Ожидая чай, Синицын, наконец, остался один на один, с объектом своего финансового интереса. И самое время пойти в наступление, и снова, какая-то робость, и малодушие, беда.
Благо Татьяна Федоровна была барышней решительной и беседу начала сама:
– Петр Константинович, планируете ли вы у нас остаться или проездом, родных повидать, а после в Петербург вернетесь? Вам верно после Петербурга у нас здесь скучно, не к той жизни вы привыкли.
– Что верно, то верно, Татьяна Федоровна, вот только еще не решил, мне здесь кое какие дела надобно уладить, личного толка. А как улажу, может и в Петербург вернусь, еще не решил. Меня до недавнего времени, здесь едва ли что держало. Батюшки с матушкой уж нет давно, одному в доме, знаете ли, не с руки жить…. Без хозяйки, наш пол мужской так устроен, никак не может прожить… – многозначительно произнес он и жеманно отвел взор не хуже барышни.
Одной лишь этой фразы было достаточно, чтобы щеки Татьяны Федоровны зацвели алыми маками, будто не начало осени, а самый разгар жаркого лета за окном.
– Вы, отчего то, не носите ни усы, ни бороду, может в Петербурге мода такая? – неожиданно спросила барышня Гаврон.
Петр Константинович немного опешил от вопроса, и даже провел рукой по гладко выбритой щеке, будто сам запамятовал, брит он или бороду растит, но убедившись, что на лице, все так же, как и было утром, засмеялся.
– Вы, Татьяна Федоровна, меня, право слово, сконфузили, я вам признаюсь честно, хотя мог бы слукавить, мол, так и так, я человек особенный, потому и по моде особенной хожу. Но, правда в том, что усы «велосипедный руль», моя мечта и страсть с юных лет.
–« Велосипедный руль»? – переспросила Татьяна.
– Да-да, так называются усы, как у вашего батюшка, да и как у Михаил Платоновича, «велосипедный руль», а вот борода как у вашего батюшки, пышная да надвое разделена, – это «ласточкин хвост», а вот как у Михаил Платоновича, как воротник, то «борода – жабо». Разве ж вы не знали?
Татьяна Федоровна прыснула со смеху, затем закрыла рот ладошкой, чтобы уж совсем не рассмеяться не подобающим образом, ибо смех свой знала, и напоминал он больше крик чайки, нежели принятое в обществе кокетливое хихиканья прелестных дев.
– Откуда же мне было знать, верно, мужчины в секрете держать такие нелепицы касающиеся их туалета.
– Так вот, усы «велосипедный руль», – продолжил Синицын, – с детства были моей мечтой. Ибо и батюшка мой носил такие, и дядья, да и все вокруг. Но ведь не растут как надо! Черти! И рыжие, и редкие, никакого шика, одно недоразумение.
И оба уже засмеялись без стеснения, и такая веселость и такое настроение овладело обоими, будто они выпили шампанского, а не чаю.
– Татьяна Федоровна! А не соизволите ли вы со мной завтра отправиться на прогулку. Ведь я совсем не лукавил когда говорил, что один одинешенек в этом месте. Не откажитесь сопроводить меня в парк? – решил перейти в активное наступление Синицын, пока позволяла возможность.
– Парк?
– Парк. Парк, парк. Синицын. Парк. Синицын…, – будто не узнавая слова, повторяла Татьяна. Как вдруг глаза ее округлились, и она воскликнула:
– Уж не вы ли Петр Константинович несколько дней назад едва ли не совершили на нас наезд с подругой?!
Сердце Синицына выпало из груди и свалилось, с гулким стуком прямо на пол, будто клубень картошки. В страхе он посмотрел на нее, пытаясь понять, догадывается ли она о чем либо? И гневается ли на него?
Но лоб ее был безмятежен, а в спокойном и пристальном взгляде ни гнева, ни ярости, а лишь женское любопытство.
Он тяжело выдохнул сквозь плотно сомкнутые губы, так что щеки его раздулись как у болотной лягушки и попытался взять себя в руки:
– Я, … Был…. Это был я, боялся в том признаться. Каюс-с-с…. – запинаясь, начал Синицын, с трудом подыскивая верные и правильные слова.
Татьяна Федоровна глядя на его смятение весело засмеялась. Его бледность и речь обрывками фраз она приняла за раскаяние и вину, что в ее глазах явно свидетельствовало о его доброте и благородстве, и повинуясь материнскому инстинкту поспешила прийти к нему на помощь.
– Теперь, зная как вы дурно управляетесь с лошадьми, пожалуй, откажусь от вашей повозки, я за вами сама заеду, только укажите мне адрес, – решительно произнесла Гаврон.
– Конечно, конечно, и даже не спорю, желание барышни для меня закон, даже если это станет ударом по моей гордости. Что есть моя гордость перед счастьем прелестной сударыни? – галантно согласился он, и осторожно вытер тыльной стороной ладони пот, выступивший как роса, на белом как полотно лбу. – А лучше, сговоримся увидиться подле гимназии в определенный час, – произнес Синицын, так как не хотел уж совсем ставить себя в положение слабое и заведомо проигрышное.
Дверь из кабинета приоткрылась, заслышались шаги и обрывки фраз:
– Причина в том, что люди никакого интереса к выборам не имеют, из ста людей с избирательным правом лишь шесть явили свою волю. И кого мы теперь имеем?! Что за глава? – звучал возбужденный и раздраженный голос отца.
Впрочем, чем старше он становился, тем яростнее спорил и тем ближе к сердцу принимал несчастья Отечества.
– Федор Михайлович, как я вас понимаю, как я вас понимаю. Но помяните мое слово, он землю не продает, потому что себе сберегает. Такой глава города долго не протянет, это я вам с уверенностью скажу, – вторил ему Игнатьев.
Федор Михайлович похлопал по-отечески того по спине, затем взял его руку в свои крупные ладони, крепко пожал, и скрепя сей жест словом, произнес: – Сейчас Михаил Платонович человека со сходными взглядами и не сыщешь, кто во что горазд, какофония кругом, и ни крупицы здравого смысла. Один, к примеру, такое говорит, что даже ушам не веришь, и думаешь, ну уж ладно, уж он один такой дурак, а поворачиваешься, другой еще хуже. И так по кругу!
– Но не будем об этом больше! – резко оборвал свою речь Федор Михайлович с опаской примирительно глядя на дочь, которая не смела при двух гостях проявить недовольство, а потому глядя на отца, лишь улыбалась какой то странной, словно прибитой на гвоздь улыбкой.
Гости начали кланяться и прощаться, благодарить за все, и все были полны такой учтивости, какая бывает, когда знакомство прошло так гладко как только возможно, и, тем не менее все старались его поскорее закончить, верно опасаясь что еще минута, и произойдет нечто, что сведет все усилия на нет.
Когда все почти вышли, Петр Константинович так изловчился, что незаметно для всех, оказался в той близости от Татьяны Федоровны какой между ними еще не было.
Он едва уловил запах выпечки, жаркой печи и свечного воска. Наклонившись за шляпой вдыхая ароматы тепла и дома, он тихо шепнул ей на ушко:
– Завтра в три, у входа в гимназию.
Она молча кивнула головой в знак согласия, и чинно нахмурила брови, приняв вид серьезный и невозмутимый. А в душе, в душе бушевали невиданные до сей минуты страсти. И все что копилось в ней, вся нерастраченная любовь и нежность и страсть как снадобье из большого количества ингредиентов под глиняной крышкой, теперь бурлило и кипело, доведенное до той степени готовности, когда еще немного промедления, и любовное зелье станет ядом, для нее самой и всех вокруг.
Выйдя, наконец, из дома Гавронов, Синицын и Игнатьев не затягивая распрощались, и обменявшись чуть крепче чем необходимо, рукопожатием, разошлись.
Петр Константинович, желая осмыслить произошедшее вновь пошел пешком. Он пытался понять и свои чувства и желания, и все сказанное, а главное, не сказанное за столом, стремясь осознать, что чувствует к Татьяна Федоровне и что чувствует к нему она.
Вернее ее чувства были прозрачны как незамутненное стекло, он видел и страсть и интерес, и ту симпатию, сродни влюбленности, какую только дозволено чувствовать к человеку при первой встрече.
А он? Что чувствует он?
Конечно, он не был влюблен, об этом не могло быть и речи. И хотя он знал о влюбленности не много, за свои двадцать восемь лет испытывая скорее физическую страсть, нежели подлинное дыхание любви, тем не менее, даже не зная, что есть это чувство, он с точностью и уверенностью мог бы сказать: то, что он чувствует к Татьяне Федоровне – это не любовь.
И все же ее присутствие было ему приятно, да-да, приятно. Именно то верное слово, которое доподлинно отражает его чувства. Он не спешил уходить, он не тяготился разговором, а главное не тяготился молчанием.
Подали первое, уху из налима с расстегаями. Понемногу тепло рыбного отвара согрело не только нутро, но и сам разговор. А неловкость, царящая в любой малознакомой компании, понемногу исчезала с каждым новым, отправленным в рот расстегаем.
Конечно, если б не «надзиратель» в лице Федора Михайловича во главе стола, беседа теперь, средь молодых людей, которые уже освоились, велась бы живей. Но приходилось подлаживаться, когда перед тобой столь мудрый возраст и столь крупный чин, тем более последнее, скорее, а даже более чем вероятно, было фактором самым важным и даже решающим.
Только неугомонной и сумасбродной таксе все было ни по чем, и она сновала под столом из стороны в сторону, будто одержимая бесам, стараясь укусить прибывших гостей, то за пятку, то за носок, отчего те смешно дрыгали ногами, а набор движений отчетливо напоминал канкан. О сей неприятности хозяевам ни Синицын, ни Игнатьев, правда, сказать не решались, а посему стойко терпели, при том каждый старался направить безудержную и неспокойную таксы в противоположную сторону, а точнее друг против друга
– Я чего задержался то, опять появились в городе листовки социал-демократического толка. А после погромов это, можно сказать, теперь дело первоочередной важности. Вы Петр Константинович случаем не социал-демократ? Я вот про Михаил Платоновича знаю доподлинно, он человек свой. А вы, как известно, в Петербурге долго жили. А так уж устроено у нас, ежели какая пакость там заведется, – и он с этими словами отчего то указал пальцем вверх, – то аккурат года через три-четыре и к нам придет. Уж такой у нее ход. Медленный да верный.
– Что вы, Ваше благородие! Никак нет! Не в мои намерения входит что-то менять во всей Империи, я вполне доволен всем, – а про себя подумал, что ему бы со своей жизнью разобраться, и свой кусок хлеба найти, прежде чем начать радеть за сытость других, пусть и находящихся в большей нужде.
– Я это почему спрашиваю, время сейчас тяжелое, темное, всегда надобно знать, кто в твоем доме, так сказать успокоения ради. – Затем хитро усмехнулся, и предложил: – ну что ж, по рюмочке?
– Папенька! Что же вы опять все о работе, да о работе! Разве ж это учтиво? Петр Константинович только прибыл в город. Разве ж он в курсе местных дел. А вы нового человека старыми проблемами в конфуз только вгоняете.
– Петр Константинович, лучше расскажите нам о Петербурге! Например, о кулинарных изысках! У нас в провинции стол сытный, да простой, и оттого вдвойне интересно, что благородные господа в Петербурге подают? Тем более, мы тут в провинции по большей части, как до того мой батюшка верно заметил, своим кругом живем, а потому все новое идет к нам медленно, или вовсе не приходит. А источник знаний: слухи да газеты. Но слухам верить нельзя, а газетам можно верить и того меньше. Так и живем, в слепоте, да невежестве, – заключила Татьяна и посмотрела из под чашки чая, словно из под веера на находящегося в некотором замешательстве Синицына.
Тот, приободренный милостью хозяйки, уж было открыл рот, чтобы заговорить, про себя воздавая хвалу Богу за представившеюся возможность блеснуть умом и Петербуржским шармом. Тем более, что он начал уже волноваться, так как начало знакомства было безвозвратно упущено, а вклиниться посередь беседы не представлялось возможным. Он и сам не знал, отчего ведет себя так скованно и неумело в компании, казалось бы, простых и едва ли примечательных людей. Может, неудачи дней минувших окончательно пошатнули его веру в себя, а может, на то были другие причины, так или иначе, ясно было одно, сия причина кроется лишь в нем и только в нем самом, так как других едва ли можно было уличить в отсутствии дружелюбия, да и та простота, которая царила в доме, должна была стать ему помощником, а стала, отчего-то, непреодолимой преградой.
И теперь, когда хозяйка дома, перекинула мостик к нему своим вопросом, он вдруг преисполнился раболепной благодарностью к ней, и той симпатией, которая неизменно возникает у любого доброго человека в ответ на проявленную к нему доброту.
Но, не успев произнести и слова, его перебил Игнатьев, будто бы обращение хозяйки было не к Синицыну, а к нему лично.
– Это вы верно сказали, Татьяна Федоровна, про вред газет, я если и открываю их, то только для того, чтобы узнать цену зерна, а так в печь их, в печь, читать их ей Богу нельзя, но вот как славно печь растапливать! Кстати, о блюдах, и я был недавно в Петербурге, посетил там одну известную ресторацию. Уж мне ее расхваливали, уж мне ее навязывали. И меню то там с вензелями, и салфетки то кипельно-белые, а официанты! Официанты ходят с лицом, ни дать министры, а всего-то навсего половые в чистой одежде.
Словом подали с важным видом пулярды, что куры наши, только за эти пулярды, отдали рубль пятьдесят. Грабеж и обман, я вам скажу, эти ихние ПУЛЯРДЫ. Ни изыска, ни вкуса, сплошное шулерство, сродни картежному, когда за нос водят, так нагло и так бесцеремонно, и вроде бы все понимаешь, а сделать ничего не можешь, – заключил он и принялся за третий расстегай.
Татьяна Федоровна посмотрела ободряюще на Петра Константиновича, чьи щеки горели пламенем, а желваки нервно заиграли на скулах.
Затем она улыбнулась Игнатьеву, но скорее из учтивости, нежели искренне, и было в той улыбке предостережение, хоть и культурное, но знак, что, ежели, хозяйка дома к кому и обращается, то тот и должен говорить.
А вот Федора Михайловича рассказ развеселил. И пустился он в пространные рассуждения о еде, так как любил не только отменно покушать, но и поговорить об этом. Причем, даже после плотной трапезы, когда уже все и смотреть на еду не могли, Федор Михайлович все еще бредил и пампушками и кулебяками и даже сытной дичью.
Немного поговорили о том, немного о другом.
Ужин закончился.
Подоспела Агриппина с чаем, да с брусникой на патоке, – любимое лакомство Федора Михайловича. Тот хоть и любил чай, но любил чай не пустой, а со сладостями, любил он и варенье, и мед, но больше всего любил чай в прикуску с сахаром. В особенности в зимнюю пору, и в возрасте, когда радостей уж оставалось от жизни все меньше и меньше.
Но Гаврон, подав с порога знак Агриппине чай не подавать, тут же обратился к Игнатьеву.
– Михаил Платонович, помнится, мы кое-какое дело должны были обсудить, так пройдемте же тогда в кабинет, Агриппина нам туда чай подаст.
– Конечно, конечно, Федор Михайлович, до того сытный и сладкий ужин у вас, и до того у вас тепло и уютно и душе и телу, Ваше благородие, что я про дело то и забыл, – нехотя встал из-за стола Игнатьев.
– Агриппина, тогда после того как подашь чай батюшке с Михаил Платоновичем, подай и нам с Петром Константиновичем в гостиную, – распорядилась Татьяна.
Ожидая чай, Синицын, наконец, остался один на один, с объектом своего финансового интереса. И самое время пойти в наступление, и снова, какая-то робость, и малодушие, беда.
Благо Татьяна Федоровна была барышней решительной и беседу начала сама:
– Петр Константинович, планируете ли вы у нас остаться или проездом, родных повидать, а после в Петербург вернетесь? Вам верно после Петербурга у нас здесь скучно, не к той жизни вы привыкли.
– Что верно, то верно, Татьяна Федоровна, вот только еще не решил, мне здесь кое какие дела надобно уладить, личного толка. А как улажу, может и в Петербург вернусь, еще не решил. Меня до недавнего времени, здесь едва ли что держало. Батюшки с матушкой уж нет давно, одному в доме, знаете ли, не с руки жить…. Без хозяйки, наш пол мужской так устроен, никак не может прожить… – многозначительно произнес он и жеманно отвел взор не хуже барышни.
Одной лишь этой фразы было достаточно, чтобы щеки Татьяны Федоровны зацвели алыми маками, будто не начало осени, а самый разгар жаркого лета за окном.
– Вы, отчего то, не носите ни усы, ни бороду, может в Петербурге мода такая? – неожиданно спросила барышня Гаврон.
Петр Константинович немного опешил от вопроса, и даже провел рукой по гладко выбритой щеке, будто сам запамятовал, брит он или бороду растит, но убедившись, что на лице, все так же, как и было утром, засмеялся.
– Вы, Татьяна Федоровна, меня, право слово, сконфузили, я вам признаюсь честно, хотя мог бы слукавить, мол, так и так, я человек особенный, потому и по моде особенной хожу. Но, правда в том, что усы «велосипедный руль», моя мечта и страсть с юных лет.
–« Велосипедный руль»? – переспросила Татьяна.
– Да-да, так называются усы, как у вашего батюшка, да и как у Михаил Платоновича, «велосипедный руль», а вот борода как у вашего батюшки, пышная да надвое разделена, – это «ласточкин хвост», а вот как у Михаил Платоновича, как воротник, то «борода – жабо». Разве ж вы не знали?
Татьяна Федоровна прыснула со смеху, затем закрыла рот ладошкой, чтобы уж совсем не рассмеяться не подобающим образом, ибо смех свой знала, и напоминал он больше крик чайки, нежели принятое в обществе кокетливое хихиканья прелестных дев.
– Откуда же мне было знать, верно, мужчины в секрете держать такие нелепицы касающиеся их туалета.
– Так вот, усы «велосипедный руль», – продолжил Синицын, – с детства были моей мечтой. Ибо и батюшка мой носил такие, и дядья, да и все вокруг. Но ведь не растут как надо! Черти! И рыжие, и редкие, никакого шика, одно недоразумение.
И оба уже засмеялись без стеснения, и такая веселость и такое настроение овладело обоими, будто они выпили шампанского, а не чаю.
– Татьяна Федоровна! А не соизволите ли вы со мной завтра отправиться на прогулку. Ведь я совсем не лукавил когда говорил, что один одинешенек в этом месте. Не откажитесь сопроводить меня в парк? – решил перейти в активное наступление Синицын, пока позволяла возможность.
– Парк?
– Парк. Парк, парк. Синицын. Парк. Синицын…, – будто не узнавая слова, повторяла Татьяна. Как вдруг глаза ее округлились, и она воскликнула:
– Уж не вы ли Петр Константинович несколько дней назад едва ли не совершили на нас наезд с подругой?!
Сердце Синицына выпало из груди и свалилось, с гулким стуком прямо на пол, будто клубень картошки. В страхе он посмотрел на нее, пытаясь понять, догадывается ли она о чем либо? И гневается ли на него?
Но лоб ее был безмятежен, а в спокойном и пристальном взгляде ни гнева, ни ярости, а лишь женское любопытство.
Он тяжело выдохнул сквозь плотно сомкнутые губы, так что щеки его раздулись как у болотной лягушки и попытался взять себя в руки:
– Я, … Был…. Это был я, боялся в том признаться. Каюс-с-с…. – запинаясь, начал Синицын, с трудом подыскивая верные и правильные слова.
Татьяна Федоровна глядя на его смятение весело засмеялась. Его бледность и речь обрывками фраз она приняла за раскаяние и вину, что в ее глазах явно свидетельствовало о его доброте и благородстве, и повинуясь материнскому инстинкту поспешила прийти к нему на помощь.
– Теперь, зная как вы дурно управляетесь с лошадьми, пожалуй, откажусь от вашей повозки, я за вами сама заеду, только укажите мне адрес, – решительно произнесла Гаврон.
– Конечно, конечно, и даже не спорю, желание барышни для меня закон, даже если это станет ударом по моей гордости. Что есть моя гордость перед счастьем прелестной сударыни? – галантно согласился он, и осторожно вытер тыльной стороной ладони пот, выступивший как роса, на белом как полотно лбу. – А лучше, сговоримся увидиться подле гимназии в определенный час, – произнес Синицын, так как не хотел уж совсем ставить себя в положение слабое и заведомо проигрышное.
Дверь из кабинета приоткрылась, заслышались шаги и обрывки фраз:
– Причина в том, что люди никакого интереса к выборам не имеют, из ста людей с избирательным правом лишь шесть явили свою волю. И кого мы теперь имеем?! Что за глава? – звучал возбужденный и раздраженный голос отца.
Впрочем, чем старше он становился, тем яростнее спорил и тем ближе к сердцу принимал несчастья Отечества.
– Федор Михайлович, как я вас понимаю, как я вас понимаю. Но помяните мое слово, он землю не продает, потому что себе сберегает. Такой глава города долго не протянет, это я вам с уверенностью скажу, – вторил ему Игнатьев.
Федор Михайлович похлопал по-отечески того по спине, затем взял его руку в свои крупные ладони, крепко пожал, и скрепя сей жест словом, произнес: – Сейчас Михаил Платонович человека со сходными взглядами и не сыщешь, кто во что горазд, какофония кругом, и ни крупицы здравого смысла. Один, к примеру, такое говорит, что даже ушам не веришь, и думаешь, ну уж ладно, уж он один такой дурак, а поворачиваешься, другой еще хуже. И так по кругу!
– Но не будем об этом больше! – резко оборвал свою речь Федор Михайлович с опаской примирительно глядя на дочь, которая не смела при двух гостях проявить недовольство, а потому глядя на отца, лишь улыбалась какой то странной, словно прибитой на гвоздь улыбкой.
Гости начали кланяться и прощаться, благодарить за все, и все были полны такой учтивости, какая бывает, когда знакомство прошло так гладко как только возможно, и, тем не менее все старались его поскорее закончить, верно опасаясь что еще минута, и произойдет нечто, что сведет все усилия на нет.
Когда все почти вышли, Петр Константинович так изловчился, что незаметно для всех, оказался в той близости от Татьяны Федоровны какой между ними еще не было.
Он едва уловил запах выпечки, жаркой печи и свечного воска. Наклонившись за шляпой вдыхая ароматы тепла и дома, он тихо шепнул ей на ушко:
– Завтра в три, у входа в гимназию.
Она молча кивнула головой в знак согласия, и чинно нахмурила брови, приняв вид серьезный и невозмутимый. А в душе, в душе бушевали невиданные до сей минуты страсти. И все что копилось в ней, вся нерастраченная любовь и нежность и страсть как снадобье из большого количества ингредиентов под глиняной крышкой, теперь бурлило и кипело, доведенное до той степени готовности, когда еще немного промедления, и любовное зелье станет ядом, для нее самой и всех вокруг.
Выйдя, наконец, из дома Гавронов, Синицын и Игнатьев не затягивая распрощались, и обменявшись чуть крепче чем необходимо, рукопожатием, разошлись.
Петр Константинович, желая осмыслить произошедшее вновь пошел пешком. Он пытался понять и свои чувства и желания, и все сказанное, а главное, не сказанное за столом, стремясь осознать, что чувствует к Татьяна Федоровне и что чувствует к нему она.
Вернее ее чувства были прозрачны как незамутненное стекло, он видел и страсть и интерес, и ту симпатию, сродни влюбленности, какую только дозволено чувствовать к человеку при первой встрече.
А он? Что чувствует он?
Конечно, он не был влюблен, об этом не могло быть и речи. И хотя он знал о влюбленности не много, за свои двадцать восемь лет испытывая скорее физическую страсть, нежели подлинное дыхание любви, тем не менее, даже не зная, что есть это чувство, он с точностью и уверенностью мог бы сказать: то, что он чувствует к Татьяне Федоровне – это не любовь.
И все же ее присутствие было ему приятно, да-да, приятно. Именно то верное слово, которое доподлинно отражает его чувства. Он не спешил уходить, он не тяготился разговором, а главное не тяготился молчанием.